Я рад очень, что Воробьёва помнят. У меня есть о нём довольно такая большая статья «Живой». В эфире сейчас я не могу о нём говорить именно потому, что он заслуживает подробного разговора. Наверное, мы найдём время. Мне очень интересно было бы посмотреть примеры тайнописи в «Великане». Помните, там в самом начале, когда героя просят два его новых соседа, муж и жена, только что вернувшиеся (там осторожно написано) с Севера, просят убить курицу. И он говорит: «Вот странные люди — оттуда вернулись, а курицу убить не могут». И вот такой тайнописи полны все его тексты, а особенно, конечно, «Друг мой Момич» и в значительной степени «Крик».
Понимаете, Воробьёв, как мне кажется, наиболее американский из русских писателей. Он очень похож на Хемингуэя — и повадкой, и обликом, и стилем. Но он, конечно, в отличие от Хемингуэя, не обладает вот этими такими мачистскими понтами, которые в Хемингуэе очень раздражают. Он человек глубокий, человек глубокого, затаённого, такого, как ныне модно говорить, имплицитного мужества. И конечно, разговаривать о нём подробно — это отдельная тема.
Мне просто важен ещё, понимаете, его такой тихий юмор, его постоянная усмешка над всем. Это на языковом уровне очень чувствуется. Вообще проза Воробьёва — она, во-первых, очень пластична, потому что он замечательный пейзажист. И конечно, она необычайно тонко насмешлива. И за этой тонкой насмешкой всегда чувствуется страшный опыт человека. Вы знаете, что он был в плену, убежал оттуда, из концлагеря, партизанил. Много всего было. Всегда был под подозрением, критика его травила. Он рано умер от рака мозга. Вообще 54 года он прожил. Там удивительная, конечно, судьба. Мы о Воробьёве поговорим отдельно.
Пока из прозы его я больше всего рекомендую любимую повесть мою (и кстати, сына), а именно «Крик», потому что трудно себе представить более обаятельный женский образ, чем тот, который есть там. Помните, как он ей на эту их свадьбу дарит сахар и целует её в сладкие губы? Удивительный образ совершенно! И гибнет она там так дико. И финал этот ужасный… Нет, Воробьёв, конечно, мучительный автор. «Крик» я рекомендую. И «Вот пришёл великан» — это вещь чрезвычайно достойная.
«Есть ли у Ставрогина сознание предфашиста? Ведь он признаёт, что самое большое удовольствие — это причинять зло другим. Зачем во всеуслышание рассказывать о собственных злодеяниях? Неужели без этого наслаждение неполноценно?»
Илья, вы правы, безусловно, в том, что его поход к Тихону — это ещё одно проявление фашизма в самом широком понимании. Действительно, Ставрогин постоянно экспериментирует с отменой тех или иных, казалось бы, врождённых, казалось бы, неотменимых человеческих эмоций и ограничений. Он постоянно заставляет себя совершать новые и новые иррациональные поступки. Он такой своего рода поэт иррационализма.
И мне кажется, что Достоевский, ненавидя Верховенского (как раз очень рационального человека), Ставрогиным отчасти любуется. И вот это для меня очень важный критерий. Для меня это показатель того, что Достоевский, ненавидя бесовщину Русской революции и не понимая совершенно её святости, любуется вот этим иррациональным красавцем. Ставрогин — Иван-царевич. Он страшно сильный, он красивый, в нём заложены какие-то великие возможности. И я боюсь, что он Достоевскому скорее симпатичен. Не зря он и сам над собой совершает казнь. А никто больше его остановить не может. Он вешается. Хотя, конечно, там густо намыленная верёвка вроде бы должна внушать отвращение к нему, но тем не менее «гражданин кантона Ури» не рассматривается, мне кажется, там как главное зло. Да, он воплощение фашизма, потому что он всё чаще и всё настойчивее отменяет химеру совести. И вот мне кажется, что Достоевский отчасти и любуется этим персонажем. Иррационализм — это главная черта подпольного человека, по Достоевскому. А поведение Ставрогина нарочито иррационально, он всё меньше оставляет для себя рациональных мотивов.
«Лекцию по Линчу». Будет в ближайшее время.
«О чём вы собираетесь говорить с Юлией Кантор?»
Действительно, у нас 25 июня, в воскресенье, в «Прямой речи» на Ермолаевском, 25 Юлия Кантор будет читать лекцию по Тухачевскому. Это не значит, что я буду с ней говорить. Я модератор этой встречи, потому что я её и пригласил. О чём она будет говорить? Я не знаю. Но я могу сказать, о чём я буду её спрашивать.
Мне представляется, что чисто типологически заговор Тухачевского обязан был иметь место. Я полагаюсь здесь не только на достаточно ненадёжные эмигрантские свидетельства о том, что якобы Тухачевский и остальные собирались арестовать Сталина, что у них в доказательство его доносительства была тайная папка из архивов, где прилагались его доносы на революционеров. Эта вся версия мне кажется избыточной. Но то, что Тухачевский типологически совпадает с Пестелем, поэтому заговор, скорее всего, имел место — об этом мы будем говорить.
Эта лекция получила такое, на мой взгляд, слишком сенсационное какое-то название — «Кровавый закат». Но если Кантор с этим согласилась — пусть будет так. Приходите. Я не знаю, можно ли там будет попасть. Это очень маленький зал у нас, тем более воскресенье. Но приходите. Думаю, что попадёте. Волшебное слово вам известно.
Кантор — один из лучших специалистов по Тухачевскому, а Тухачевский — один из самых любопытных для меня персонажей. Многие считают его злодеем, многие — гением. То, что он в молодости довёл до самоубийства двух молодых солдат, будучи унтером ещё в царской армии, — это доказанная история. С другой стороны — друг Шостаковича, всё-таки все дела, скрипач, утончённый интеллигент военный. Есть о чём поговорить, есть о чём поспорить. Меня интересует одна тема: был ли заговор или они все покорно шествовали на убой?
«У меня мрачное впечатление от книги Стругацких «Второе нашествие марсиан». Суть человека — конформизм? Или авторы ещё верят в людей?»
Нет, ну они верили в людей других. Эти — те, которые живут в зоне «Второго нашествия» — это сегодняшние обыватели. Обывателей Стругацкие ненавидели, безусловно. И это в некотором смысле описание людей эпохи застоя, людей большинства. «Второе нашествие марсиан», маленькая памфлетная вещь, — это реакция именно на сравнительно благополучные и сравнительно сытые времена. Это развитие основных идей повести «Хищные вещи века» — «выпивать и закусывать quantum satis». Я думаю, что Стругацкие поздние, может быть, снисходительнее отнеслись бы к своим героям из «Второго нашествия», потому что, как говорит тот же Виктор Банев: «В истории человечества не так много было периодов, когда люди могли выпивать и закусывать quantum satis».
Но сравнительно благополучный, сонный и жирный застой довольно быстро показал Стругацким, что всё-таки обыватель — это самое зловонная и самая опасная среда. Именно из среды обывателей, а не из среды пассионариев получаются злодеи. И в этом смысле «Второе нашествие» — конечно, мрачный приговор эпохе. И конечно, в массе своей современники и соплеменники Стругацким представлялись именно этими людьми, которые готовы сдавать желудочный сок в обмен на синий хлеб. Они не ошиблись, мне кажется. Гнилая исключительно эпоха.
О Василе Быкове поговорим, хорошо.
«Почему, по-вашему, Флёра в финальной сцене «Иди и смотри» всё-таки не решился выстрелить в Гитлера-младенца?»
Ну, видите ли… Сценарий, кстати, первоначально и назывался «Убить Гитлера». Видите ли, для Адамовича (в первую очередь, я думаю, для него, потому что это он придумал этот финал, но и для Климова тоже) важно было показать, что после всего увиденного этот мальчик готов превратиться в мстителя. И он уже мститель, но он не может выстрелить в ребёнка. Вот там он прикидывает разные возможности убить Гитлера, стреляет в Гитлера двадцатилетнего, пятнадцатилетнего, а вот в ребёнка он выстрелить не может. И наверное, для Климова и Адамовича в «Иди и смотри» это было каким-то символом неубиваемой человечности.
Мне же с моей стороны кажется, что мальчик, повидав то, что он повидал, и пережив то, что он пережил, он выстрелил бы. Я не могу сказать, одобряю я это или нет, но логично при таком опыте было бы выстрелить. Другое дело — может быть, он понимает, что, убив Гитлера, он не остановит трагедии Европы, трагедии немецкого народа, потому что без Гитлера было бы всё то же самое, просто на его месте был бы, допустим, Рём. А всех не перестреляешь.
«Говорили с другом про рассказ «Бездна» Андреева. Друг считает, что в нём нет ничего, кроме реализма. А Толстой утверждает обратное и ругает Андреева. Что же схвачено в этом рассказе?»
В этом рассказе, о котором сам Андреев говорил: «Будьте любезны, не читайте «Бездны»… Ну, помните, там гимназист Немовецкий гуляет с Зиночкой. Потом на них нападают, насилуют Зиночку, оглушают Немовецкого. А когда он приходит в себя и видит растерзанную лежащую перед ним Зиночку — это так его возбуждает, что он приваливается к ней и тоже начинает её насиловать тут же. Благо, она без сознания.
Может такое быть или нет? Я думаю, что здесь Андреев коснулся очень важной темы — темы виктимности, конечно. И эта виктимность, жертвенность, вид жертвы — это привлекательно для людей определённого плана. И в этом есть какой-то мощный сексуальный зов. Думаю, что здесь Андреев угадал очень опасную тенденцию. Надо сказать, что этот рассказ-то — в общем-то, притча. И конечно, речь идёт здесь о более широком, что ли, вопросе, нежели просто участие в групповом изнасиловании. Да, конечно, здесь эротические коннотации тоже есть, но суть рассказа, разумеется, не в них.
Проблема здесь в том, что зло, вот эта бездна — это вещь чрезвычайно заразительная; что наблюдая за злом, видя его легитимность, его разрешённость, люди чрезвычайно охотно в это вовлекаются. Вот в чём проблема. И это объясняет очень часто феномен, скажем, коллективной травли, когда на ваших глазах насилуют беззащитную или мучают беззащитную, или травят кого-то. Эта беззащитность вас провоцирует — и вы начинаете оргиастически принимать участие в этой вакханалии насилия.