Один — страница 973 из 1277

ого я считаю блестящим профессионалом. Ну, приходите — чего-нибудь придумаем.

«В фильме Вадима Абдрашитова «Время танцора» царит атмосфера неустойчивости во всём. Какая мысль мучила режиссёра и сценариста?»

Ну, мысль, которая их мучила, мысль, которая их занимала на тот момент, — это то, что действительно время героев закончилось и настало время танцора, вот этого смешного персонажа, несерьёзного. Все остальные погибли, в том числе герои Гармаша и Степанова, а этот выжил, потому что он бессмертен. И ему достаётся всё, он пожинает все лавры. И он там в результате, в финале вечный лузер, тем не менее ездит на белом коне.

Но что они безусловно предугадали с какой-то болезненной, маниакальной, по-моему, точностью, которая вообще работам этого тандема была очень присуща? Они предугадали феномен Новороссии, вот этих людей, которые не находят реализации в России и спасаются на её окраинах. Это блестящая была идея. И вообще фильм был, по-моему, совершенно исключительный. Хотя мне он тогда казался несколько, может быть, переусложнённым. Мне казалось, что там слишком много сюжетов ветвится. Сейчас, годы спустя, я понимаю, что это была вершинная их картина.

«В Совете Федерации задумались о блокировке русскоязычных СМИ, работающих за рубежом, за нарушение российского законодательства. Что потеряют российские потребители?»

Ну, как вы понимаете, такая блокировка может быть осуществлена даже по простому подозрению, что у того или иного СМИ, даже и русскоязычного, есть иностранный спонсор. Проверка, объявление вас подозреваемым — это почти всегда… Вы знаете, что между статусом свидетеля и статусом обвиняемого в России миллиметр, поэтому любое СМИ становится подозрительным. Подозрение, что там есть иностранный финансист, иностранный какой-то собственник — это уже чёрная метка.

А что произойдёт? Я вам могу сказать, Лёша. Тут ничего неожиданного не будет. Известна такая способность мозга перераспределять свои функции: если какой-то участок поражён, его функции берёт на себя другой, соседний. Ну, так будет и здесь. Если какие-то СМИ будут казаться подозрительными и будут закрываться, то со временем эту нишу подозрительных оппозиционных и либеральных будут заменять лояльные СМИ, потому что ведь не бывает так, чтобы не было оппозиции, не бывает так, чтобы не было подозрительных и так далее. Следовательно, просто в какой-то момент начнутся репрессии против своих. Начнутся аутоиммунные процессы, которые так или иначе приведут к гибели не очень устойчивого режима.

Здесь мне говорят: «А было ли такое при Сталине?» Было, конечно. Обратите внимание: когда перестали существовать реальные оппозиционеры (такие, например, как Троцкий, или такие как Бухарин), режим переключился на аутоиммунные процессы и стал пожирать сам себя. Именно таким процессом было, скажем, «Ленинградское дело». Ведь Николай Вознесенский или Пётр Кузнецов, или Бобкин… то есть Бобков… точнее, Попков — они не были абсолютно, ни в какой степени потенциальными подозреваемыми, они не были оппонентами Сталина. Вознесенский всего лишь был хорошим, очень хорошим экономистом, может быть, единственным профессиональным экономистом в России, но ни в оппозиции, ни в левом, ни в правом уклоне он никогда не был замечен. Больше того — его рассматривали (он руководил одно время Госпланом) как одного из преемников. Но в тоталитарном социуме если тебя назовут преемником — это приговор. У нас это всё-таки ещё пока не совсем так. А Иван Грозный ведь тоже не хотел убивать своего сына. Он вынужден был его убить. Или это так считает состоявшимся история, всегда полная устойчивых конструкций и мифов, считает, что он его убил. Ну, видимо, это приговор.

Поэтому, по всей вероятности, просто пойдут аутоиммунные процессы. Все потенциальные враги, оппоненты, политические конкуренты будут зачищены — и они примутся за себя. За кого именно? Я пытаюсь предугадать вот сейчас в недавней колонке в журнале «Профиль».

«Чем отличаются московские книжные магазины по контенту от нью-йоркских книжных магазинов?»

Ну, тем, что в московских книжных магазинах продаются русские книги, а в Нью-Йорке — американские. И эти американские жанрово гораздо богаче, а особенно, конечно, масса документальных расследований, интересных эссе, удивительных прогнозов и так далее. То есть это просто гораздо более богатые по содержанию тексты, среди которых, к сожалению, почти нет места переводам из русскоязычной словесности.

Ну и кроме того, в американском книжном магазине (это уже не вопрос контента, а вопрос контингента, который там работает) вы можете лежать на полу или сидеть около полки, читать сколько вам угодно, кресла там стоят. То есть это место не столько магазинное, сколько клубное. И вы можете там общаться. Ну, немножко похожий на это, самый похожий на это, по моим ощущениям, по атмосфере магазин в Москве — это книжный магазин «Москва» на Тверской, где я, кстати, только что радостно провёл встречу. И мне представляется, что по ощущению, которое я там испытываю, оно больше всего похоже на то блаженство, которое мне приходится испытывать в нью-йоркском книжном магазине, в каком-нибудь Barnes & Noble или в "Стэнде".

«Поговорите о молодых поэтах в нашей стране. Вопросы в более подробном виде я вам отправил по электронной почте».

Я получил, да. Видите, я не могу вам назвать сейчас много талантливых молодых поэтов, потому что я сейчас за этим перестал следить. И потом, я всё-таки последние месяцы преподавал не здесь. Вот там у меня были талантливые молодые поэты. А здесь очень трудно назвать каких-то людей, за которых я мог бы поручиться. Пока все люди, которых я знаю здесь, они в возрастном диапазоне «от тридцати». Из поэтов младших я просто никого не знаю или не рискую называть. Хотя среди них есть талантливые люди, но они не показывают стабильных результатов.

Сейчас не поэтическое время в принципе. Расцвет поэзии мы получим, вероятно, года через три-четыре — ну, с началом каких-то сдвигов, каких-то перемен. Пока, к сожалению, все, кого знаю и люблю, — это люди, которые по возрасту несколько ближе ко мне, или во всяком случае люди в диапазоне от тридцати до сорока. Молодые поэты живут сейчас своей жизнью, они кучкуются в собственных клубах. И формы бытования поэзии довольно резко изменились. Сейчас это уже не ЛИТО и не литстудии, а это слэмы, которые продолжают, кстати, оставаться замечательным способом выявления талантливой молодёжи. Это клубы ночные или, так сказать, дневные, поскромнее. Но ничего подобного замечательному клубу Алексея Дидурова «Кардиограмма», который он сам называл «кабаре», я пока не вижу. Не вижу мест, где поэты могли бы институционализироваться.

Да и вообще не вижу за последнее время ни одного поэта (ну, из новых, во всяком случае), который бы обратил на себя моё внимание. Очень надеюсь, что времена некоторых сдвигов — общественных и культурных — приведут к появлению плеяды.

«Как-то раз вы говорили про рассказы, написанные американскими студентами, которые могли бы понравиться Путину, если бы он прочитал. Не могли бы вы продемонстрировать какой-нибудь из этих рассказов?»

Ну, как я вам его продемонстрирую? Показать издали в студии? Дело в том, что не «понравиться», это немножко не то слово. Подействовать на Путина, то есть как-то сыграть на той «эмоциональной клавиатуре», которую мы себе представляем.

Там было два очень сильных рассказа. Один рассказ — его написал чрезвычайно перспективный мой студент Александр Линн, Алекс Линн. Я думаю, что мы увидим когда-нибудь его имя на обложке бестселлера. Он был о любви героя к девушке, про которую он ничего не знал. А потом оказалось, что у неё был роман с верховным представителем, и этот роман её довольно сильно изуродовал. А был тоже совершенно потрясающий рассказ, который назывался «Лидер класса». Кстати, удивительно, что его написала девушка из Южной Кореи, кореянка. Она рассказывала о любви… даже не столько о любви, а вообще о травле, точнее, о травле главной героини, у которой был там роман с мальчиком. Они не поделили мальчика с классным лидером, с девочкой-нашисткой. И подверглась она всеобщей травле, которую эту нашистка организовала. Это было написано с какой-то такой глубокой эмпатией, с таким переживанием вот этой ситуации! И главное — с точным пониманием всех приёмов травли, которыми владеет молодёжь всякая, что я поразился просто. Я думаю, что каменное сердце можно было бы растопить этим.

Хотя я бы, например… Вот это интересная разница в подходах. Я бы подходил к задаче с совершенно другой стороны — я бы пробовал рассказ написать не тот, который бы испугал Путина или потряс Путина, а который бы его тронул. И может быть, здесь (я часто задаю этот вопрос гостям-писателям) ближе всех к разгадке подошла, на мой взгляд, Таня Устинова, которая сказала: «Я написала бы рассказ о собаке». Я бы написал рассказ о человеке, который чувствует, что без него действительно рухнет страна, вот о страшной ответственности, которую он на себя возлагает. Ну, знаете, был вот этот сумасшедший, который держал всё время руку вот так в кулаке. А это он держал нитки от звёзд и планет. И если бы он разжал кулак — они бы разлетелись, Вселенная бы исчезла. Вот рассказ об этом — о напрасном мучении, самомучении.

«Что вы думаете о германском кино двадцатых — «немецком экспрессионизме»? Почему в фильмах преобладали ужасы и мистицизм?»

Ну, видите, мистицизм не преобладал. Преобладало характерное вообще для модерна любопытство к патологии. Ну, это не потому, что модерн всегда интересуется патологией, а потому, что он пытается именно иррациональное, в том числе безумие, вытащить на анализ здравого ума. В этом смысле как раз самый характерный фильм — это «Кабинет доктора Калигари». Фильм, который… Ну, помните, там сомнамбулы. Фильм, который имел огромное влияние на западное кино, и в том числе на Голливуд, благодаря своей театральной причудливой эстетике и замечательным приёмам повествовательным.

А почему, вообще говоря, в это время в немецком экспрессионизме преобладает мрачность? Так я должен вам сказать, что искусство модерна вообще довольно мрачное. Ну, вспомните Эгона Шиле. Вспомните художников-экспрессионистов, более поздних. Они вообще довольно далеки от идиллических картин. Ну и не забывайте, конечно, что это послевоенная, а точнее — межвоенная Европа, как мы можем сейчас ретроспективно, глядя из сегодняшнего дня, назвать это чудовищное время. Для Германии, которая всё-таки дала лучшие образцы экспрессионизма, это время нищеты, стра