эксов, экспроприаций, и, безусловно, революционер. Так что сегодняшнее голосование при всей чудовищности фигуры Сталина — оно протестное для власти. И я бы на этом месте не обольщался.
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
― Продолжаем разговор.
«История с Навальным и его арестом. Если взять чуть шире, чья позиция вам ближе — Шаламова или Солженицына? Тюрьма ломает или делает сильнее?»
Илья, я не берусь судить об этом за других. Понимаете? Каждый должен делать личный выбор. Но говорить, как Солженицын, что лагерь был благотворным… Ну, правда, Солженицын тоже говорил в основном о себе. Мне, конечно, ближе позиция Шаламова.
Я вообще думаю, что если власть в России изменится, главный и лучший способ что-либо изменить в стране — это минимизировать тюрьму. Это в некоторых случаях ограничиваться штрафами, в других — разнообразными другими формами наказания, не менее чувствительными. Но тюрьма только убивает, только развращает. И по большому счету, только работают здесь духовные скрепы при отсутствии других духовных скреп. Об этом у меня много вопросов в почте, я частично буду на них отвечать. Но у меня совершенно точное, долгое, уже долго выстраданное ощущение, что тюрьма в России — это исключительно и только растление, растление государственное. Её не должно быть — особенно в том виде, в котором она существует сегодня. Мне кажется, что Шаламов это понимал лучше, чем кто бы то ни было.
Вообще опыт Шаламова очень страшен. Шаламов всей своей жизнью доказывал, что тончайший слой культуры слетает с человека за месяц, что человек расчеловечивается в условиях Колымы немедленно. Разные есть точки зрения. И Демидов, например, тоже очень известный лагерный писатель, Георгий Демидов, отвечает Шаламову очень убедительно. Но вместе с тем гуманизм точки зрения Шаламова для меня очевиден. Я считаю, что тюрьма и лагерь — это то, чего не должно быть; это то, где человек не должен находиться.
Вы скажете: «А ведь без страха…» Вот пишет мне один человек: «Без страха разнообразные «джентльмены удачи» повылезут и будут грабить народ». Есть способы защитить народ от ограбления. Кстати говоря, если народ самоорганизуется для такой защиты — это будет уже в любом случае лучше тюрьмы.
Понимаете, рассказывал мне Юрий Васильевич Грунин — один из моих любимых поэтов, джезказганский узник, сначала был в плену, потом в лагере в Казахстане, потом пережил там Кенгирское восстание зэковское под руководством капитана Кузнецова, если мне память не изменяет. Именно Грунин мне рассказывал, что первый акт законодательный, первые мероприятия зэков после того, как они захватили власть на зоне, — это они построили карцер для своих врагов, для несогласных.
Поэтому вот то, что лагерная система в России так бессмертна — это показатель глубочайшей несвободы всех. И я считаю, кстати говоря (здесь я согласен с Юрием Карякиным), что функционеров режима не надо сажать. Как он сказал: «Всех мерзавцев поимённо назвать и помиловать».
«Априори считается, что в литературе упадок, печатается много барахла. Борис Стругацкий говорил, что по закону Старджона 90 процентов всего на свете является дерьмом. В России тем не менее ежегодно выходит два десятка замечательных книг, и это очень много. Нет ли здесь противоречия?»
Станислав, не вижу я этих двух десятков замечательных книг. Мне очень горько, но пока Россия, к сожалению, либо доедает свою историю (и я с новым романом о сороковых годах не исключение), либо она пытается свести какие-то старые счёты. Я за последнее время не видел ни одной книги замечательной, по крайней мере замечательной в том смысле, в каком об этом говорили наши предки: замечательной — в смысле достойной, чтобы её заметить. Кроме книги Льва Данилкина о Ленине, я как-то за последнее время не читал произведений, которые бы меня заставили читать безотрывно, которые бы серьёзно меня заинтересовали.
И вот из новых книг, которые мне дали сейчас (либо проекты, либо отрывки, либо прислали по почте), я пока не обратил внимания ни на одну. Вру, обратил! Она мне даже, кстати, несколько сбила график сдачи романа, потому что 15 июля вечером у Фоменок я праздную сдачу романа в печать. Сильно график мне сбила книга Володи Рыжкова об Алтае, «Сияющий Алтай» называется книга. Это 700 страниц его походных дневников, странствий и удивительных зарисовок. Я не знал, что он так рисует. Там акварель всякая… Вот Рыжков, Володя (по старой памяти, уж чего там мы будем делать вид что мы на «вы»), я тебя всегда уважал и как историка, и как политика, и всегда очень любит то, что ты делаешь. Но я тут понял, каково было, конечно, твоё призвание.
Это не художественная литература. Это еще один показатель того, что худлита сейчас нет и быть не может. Это такая масштабная документальная проза, путевая. Знаете, на что это похоже? Ну, представьте себе гибрид между Арсеньевым с «Дерсу Узала» и, может быть, Дарреллом. Но это жутко интересно! Другое дело, что это тоже в таком походном жанре, путевом, тоже строгом очень, как у Арсеньева. Это не претендует быть литературой (может быть, именно поэтому ей и является). А художественной прозы я за последнее время сильной не встречал.
В Штатах встречал несколько романов, которые остановили моё внимание — в частности новый роман Джесса Болла, «Правила разведения костра». Там довольно много такой литературы, которая заставляет себя читать. Там и документальной литературы довольно много.
А вот у нас здесь за последние годы, вот ей-богу, я не припомню книги, от которой я бы не мог оторваться. Понимаете, просто всё было достаточно тривиально. И самое главное — многословие дикое, отсутствие нового внятного слова, внятной концепции. Ну, сейчас мышление вообще не поощряется на всех уровнях.
Я помню, с каким чувством я читал книгу Стива Коткина «Сталин», вот этот первый том из трёх, сейчас выходит второй. Для меня многое было не только сенсацией. Мне очень было горько, что американский профессор знает о Сталине больше не только чем я, но и чем большинство моих друзей. Масса новых идей, концепций, фигур. Прямо сверкает эта книга новизной! Очень на этом фоне российская историография проигрывает. Я уж не говорю о худлите. Ну а что вы хотите? Когда люди боятся сказать о себе правдивое слово и когда они проживают по пятому разу один и тот же круг, какую вы хотите литературу? Тут даже на любовно-эротические темы ничего принципиально нового не напишешь.
«Есть ли в «Поправке-22» Хеллера что-нибудь принципиально новое, чего не было в «Швейке» Гашека, если отбросить исторические декорации?»
Конечно, очень много. Во-первых, она гораздо смешнее, как мне кажется. А во-вторых — что мне кажется наиболее наглядным — это книга трагическая. Понимаете, в «Швейке» трагедий нет. Там есть безысходность, тоска, но нет трагедии. А в «Поправке» (она же «Уловка»), в Catch-22 этого полно, и именно на этом контрапункте держится книга.
А уж совсем трагическая вещь — это её продолжение «Closing Time», где речь идёт о старом Джоссариане. Сергей Ильин, Царствие ему небесное, её переводил. Но мне кажется, он не поймал каламбур в названии. Ведь «Closing Time» — это не просто «Время закрытия» (или как у него называется — «Лавочка закрывается»), это и время, которое закрывается, и время, которое закрывает вас. И я предложил в своё время перевод названия — «Настающее время», потому что оно и настоящее, и настающее, и на вас наступающее. Очень люблю эту книгу. Никогда не забуду, что Хеллер мне её подарил.
«Посоветуйте что-нибудь сравнимое с Перуцем и такое же малоизвестное. Читаю уже шестой его роман — просто в восторге! Какие ещё забытые сокровища вы могли бы посоветовать?»
Знаете, Лео Перуц — это писатель, которого не с кем сравнить. Во всяком случае, «Маркиз де Болибар» — это самое виртуозное сюжетное построение XX века. Более изящно построенной книги я не знал. Ну и «Снег святого Петра», и «Ночи под каменным мостом», и, разумеется, легендарная совершенно книга «Мастер страшного суда»… Да и «Прыжок в пустоту». Да и рассказы. У него, конечно, удивительный был дар, светлый. И не зря он математик. «Маркиз де Болибар» — всё-таки лучшая вещь, мне кажется.
Что касается писателей, на него похожих. Ну, вот Майринк, о котором заходила сейчас речь. А в принципе эта готика тех времён не имеет аналогов. И Перуца, кстати, вы напрасно называете малоизвестным. В России двадцатых годов он был одним из самых известных. И в России девяностых его тоже знали хорошо. «Шведский всадник» — тоже замечательный роман, конечно.
Очень трудно назвать автора, который был бы с ним хоть отдалённо сопоставим. Я не знаю, кого бы вам посоветовать из писателей этого склада. Разве что если брать такую холодную интонацию и виртуозную смену регистров повествования, то это военная проза Бориса Иванова, редактора журнала «Часы», петербуржского авангардиста. Но она совсем не мистическая и не таинственная, в отличие от Перуца. Это просто военная проза очень высокого класса, принципиально новая.
А вообще, знаете, как я мать попросил: «Принеси мне, пожалуйста, что-нибудь похожее на Шарля де Костера». И она сказала: «К сожалению, ничего похожего нет». Но потом всё-таки нашла Константина Сергиенко — «Кеес Адмирал Тюльпанов», роман о Нидерландской революции, которым я настолько бредил, что мы на даче в Кееса играли.
«Можно ли считать «Лолиту» и «Камеру обскура» дополняющими друг друга романами? И там, и там трагический конец главных героев — исход преступной страсти. И в центре тайфуна стоит нимфетка. Почему Лолиту Набоков сделал бесёнком, а Магду — жутким созданием, монстром адских масштабов?»
Видите ли, «Лолита» и «Камера обскура» — не единственные произведения Набокова, посвящённые Лилит. Лилит — это монстр, вот это создание исключительной чувственности, ну, пра-Ева, до-Ева. Другое дело, что у него менялось отношение к этому персонажу. Этот же ребёнок, рано лишившаяся невинности нимфетка — она появляется и в «Аде». И Ада — точно такое же чудовище, к которому, кстати, Ван, еще один бес, никогда не охладевает.