Один из лучших дней — страница 14 из 38

– Какая Нина Николаевна, вы о чем? – отодвинув в сторону пачку печенья, я раскладываю на столике принесенные книжки, в том числе «Графа Монте-Кристо». – Софья Лазаревна, как вы заказывали. И смотрите, с какими иллюстрациями. Граф действительно похож на Депардье, который вам так нравится.

– Это была слишком радикальная мера, – не обращая внимания на книжки, Софья Лазаревна продолжает свое. – Надо же! Молодая женщина, с образованием, могла вполне еще устроить свою жизнь.

– Инна! – перебивает ее Казимировна. – Тебе не идет красная помада. По-моему, я тебе неоднократно говорила.

– Хорошо, я куплю розовую. А вы посмотрите, что я вам принесла. Вот! – я торжественно достаю из кармана и протягиваю Казимировне голубые носки.

– Что это? – Она подозрительно и даже с некоторой брезгливостью принимает мой подарок.

– Голубые носки, как вы и просили, – объясняю я немного растерянно.

– Разве я могу надеть голубые носки? – Казимировна небрежно кладет их на подушку. – Они же вульгарны. Но я давно не удивляюсь твоему вкусу.

А я давно не удивляюсь тому, что мне никак не удается угодить людям даже в мелочах. Наверное, желания тоже отживают свое.

– Покончить с собой – и главное из-за кого? – неожиданно добавляет Софья Лазаревна, и я испуганно переспрашиваю:

– Что? Что у вас случилось?

– Вот именно, что у нас случилось? В газетах, естественно, не было ни единого слова. Ну, умерла и умерла, некоторые так и не поняли, что это было самоубийство. А ведь физрук был отпетый бабник и до нее крутил роман с практиканткой Васильевой, она, кажется, даже забеременела, хотя он свою вину отрицал. Вы разве не знаете, как это бывает? Главное – пережить сам момент разрыва, отчуждения, потом будет легче, и через год уже сама думаешь: а чего страдала, что только в нем нашла?..

– Почти каждая женщина в любви способна на героизм, – неожиданно выдергивается старуха Казимировна. – Для неё, если она любит, любовь заключает весь смысл жизни – всю вселенную!.. – Казимировна распахивает худые жилистые руки и становится похожа на скелет ископаемой птицы с легким пушком на черепе. Насколько я помню, это чей-то монолог из Куприна.

– А она оказалась человеком слабым, – вставляет Софья Лазаревна.

– Вы о той практикантке говорите? – осторожно уточняю я, все еще не совсем понимая, о чем речь.

– Нет. Та практиканточка на аборт сходила – и дальше поскакала по жизни. С нее как с гуся вода. А Нина Николаевна – нет. Если он сказал, что любит, значит, будет до конца жизни любить, – мы это так понимали. А он ее возьми да брось, после летних каникул едва поздоровался в коридоре. Ну, она и повесилась в библиотеке на дверной ручке, есть такой способ.

Горло перехватывает спазм, и я даже срываю с шеи шарфик, будто он мешает дышать.

– Софья Лазаревна, да что вы такое говорите!

– Виноваты мужчины, в двадцать лет пресыщенные, неспособные к сильным желаниям, к героическим поступкам. – бывшая актриса Казимировна с подвыванием воспроизводит слова из скрытых файлов памяти, раскачиваясь на постели и теребя костистыми пальцами голубые носки.

– Вот ты сейчас вошла. У Нины была такая же прическа, гордый подбородок. В наше время глубоко переживали измену, – медленно, с расстановкой произносит Софья Лазаревна. – И все же она не должна была так делать хотя из-за мальчика. Он же сиротой остался в четырнадцать лет. – Она отворачивается к стене и замолкает.

Я записываю в ее формуляр «Графа Монте-Кристо» на всякий случай, даже если он ей больше не нужен, и молча выскальзываю в коридор. Почему же опять этот день, который сулил маленькую, но радость, скомкался и обернулся какой-то химерой? И кто в этом виноват? Я? Тем, что похожа на какую-то Нину Николаевну, или тем, что не умею наладить контакт с полубезумными бабушками? Честно говоря, не только. Когда Владька был маленьким, мне было с ним очень сложно: он плакал по восемь раз в день. Когда собирались на прогулку – плакал от того, что надо было покидать дом, а когда возвращались с прогулки – от того, что приходилось вернуться, если пирожное казалось ему слишком большим – плакал, потому что оно слишком большое, а если я разрезала его на куски – что теперь его не склеить обратно. Поэтому я говорю, что, вероятно, плач – естественная реакция на жизнь, только я уже научилась не плакать над каждой разбитой чашкой, хотя ее действительно не удастся склеить.

– Чем сегодня порадуете? – по коридору, опираясь на клюку, ковыляет старик Путейкин из соседней палаты.

Прошлый раз он заказывал Пикуля, и я Пикуля привезла. Путейкину я нравлюсь, он в этом признавался неоднократно и даже говорил, что готов жениться. Даже стихи мне посвятил:

Полюбил я тебя за

Твои голубые глаза.

Вот так: готовы мужики жениться, когда едва держатся на ногах и носят памперсы.

– Пикуль есть, Иван Серафимович, – бесстрастно говорю я, стараясь скорей заскочить в их мужскую палату, где сидит еще старик Горельников. Потому что однажды, когда мы оказались в коридоре наедине, Путейкин попытался ущипнуть меня за задницу. А то еще старушки говорят, что прежде были строгие нравы. Сейчас малознакомых женщин за задницу щиплют разве что арабы.

Клюка Путейкина за моей спиной методично отсчитывает шаги. Путейкин передвигается медленно, и это меня спасает. Когда он входит в палату, Горельников успевает отобрать себе пару книжек, и по этой причине у них даже возникает спор. Хотя какая разница, на кого я запишу эти книги? Но Путейкин чуть не плачет, и опять в этом вроде бы я виновата.

Когда я, собрав манатки и попрощавшись, наконец удаляюсь по коридору, слышно, как старики все еще переругиваются. А я нарочито громко стучу каблуками. Зачем? Может быть, настаивая на собственном присутствии в мире. А может, просто из вредности.

А может, день сегодня такой, что все спланированное заранее выворачивается наизнанку или идет наперекосяк. Я все еще надеюсь или, напротив, не надеюсь, а боюсь, сама не знаю, что вечером за мной заедет Павел Лебедев. Теперь, только теперь я начинаю переживать из-за этой его ноги. И неужели он все-таки простил своему упертому папаше свое увечье? Или простил – только на поверхности, потому что все равно вынужден был существовать с ним под одной крышей и еще уважать своего отца? А что еще ему оставалось делать, этому увечному мальчику? Сбежать из дома? Это на одной-то ноге?

Однако я переживаю из-за нынешней встречи вовсе не по этой причине. А потому, что она означает какое-никакое развитие отношений.

Шерстяная кофта Марьи Егоровны сегодня украшена разными пуговицами. Заметив мою ироничную улыбку, она качает головой:

– Что смотришь? Все пуговицы старинные, сейчас таких не купишь. Я ведь как делала: вещь выношу, а пуговицы с нее в коробочку обязательно отложу. Потом на другую кофту пришьешь – и будто обнова получается. – Она с аппетитом прихлебывает чай из кружки с котятами.

Никак не идет ей эта кружка. Ей бы подошел классический стакан в подстаканнике…

Я долго и тщательно застегиваю свои разномастные пуговицы перед зеркалом в фойе, поправляю шейный платок, челку, потом старательно, палец за пальчиком натягиваю перчатки. И все это только потому, что Германа, то есть Павла, все нет, хотя если бы он действительно хотел прийти, то давно бы пришел. Ну что ж. Может, оно и к лучшему. Щелкнув каблуками, я отчаливаю, как большой корабль в большое плаванье по талой кашице снега.

На улице возле самого входа курит Павел Юрьевич Лебедев. Он сегодня с тросточкой с серебряным набалдашником. Не с серебряным, конечно, но хочется именно так сказать. Как лорд Байрон. Машину Байрон припарковал, наверное, где-то на обочине.

– Ты здесь? – вырывается у меня, пожалуй, даже радостно.

– А почему нет?

Он выглядит сосредоточенным и погруженным в себя.

– Куришь, да? Не люблю, когда курят.

Он щелчком отправляет сигарету в урну и невпопад говорит:

– Тебе очень идет красная помада.

– А мне только сегодня утром сказали, что не идет.

– Где это такое сказали? В салоне красоты?

– Нет, в доме престарелых.

И мы оба смеемся. Немного нервно, правда, потому что нервничаем оба. Павел берет меня за руку, ладонь у него мягкая и теплая, я чувствую это даже сквозь перчатку.

– Ну что, поехали? – В голосе его все равно чувствуется то ли грусть, то ли какая-то забота.

– Куда?

– Ко мне в ателье. Хочу сделать твой портрет в стиле «Города грехов», ну, сейчас это в тренде, ты, наверное, смотрела.

– «Город грехов»? Это где еще Микки Рурк снимался?

Однажды я включила телевизор на фоне бессонницы, а там как раз показывали этот самый «Город грехов», и я еще подумала, как это бывший красавчик Микки Рурк умудрился нажить себе такую страшенную ряху. Это в каких же надо погрязнуть грехах?

– В основе лежат графические романы Фрэнка Миллера. – Павел, не спрашивая моего согласия, ведет меня к машине и открывает передо мной дверцу. – Самое интересное – как раз стилистика. Черно-белая графика, красная – только кровь, а в нашем случае – твои яркие зовущие губы.

Холод пронзает меня от макушки до самых пяток и буквально пригвождает к земле. Мои зовущие губы! Звучит пошловато. Но неужели это всерьез? Хотя я не хочу и просто не могу верить мужчине, который почти в два раза младше меня. И все-таки это приятный холод. Еще немного, и я нырну с головой в этот обжигающе-холодный поток любви.

– «Город грехов» демонстрирует нам, чем настоящее искусство кино отличается от провинциальной самодеятельности.

Мы едем пустынной улицей, которая в свете фонарей действительно выглядит как черно-белая гравюра вне всяких акцентов, а потом сворачиваем в темный проулок, и теперь свет фар вырывает из темноты только какие-то узнаваемые фрагменты.

– …именно этим небольшим акцентом, – продолжает Павел. – Яркой капелькой крови. Кровь – только маленький штрих на великом шедевре, смерть – только точка на карте Вселенной. Помнишь сюжет? Герой ищет убийцу своей подруги, а фотограф случайно становится свидетелем преступления. Очень интересная перекличка с…