Где-то далеко в небесах грянуло. Только очень далеко – как будто дали залп с советско-китайской границы.
Гроза обозначила первую вспышку лета. Уроки последнего месяца учебы кончались, казалось, удивительно быстро. Потом не нужно было возиться в гардеробе, снимая-надевая обувку. Просто накинув плащи, все разбегались по домам – веселые оттого, что яркий день и вечер еще впереди, и даже учителя вроде добрели в предощущении разлуки на целое лето.
В гардеробе Нинка пудрила у зеркала прыщик на подбородке:
– Мне бы такую курточку, как у Ромашкиной, за мной бы парни валили, знаешь!
Ей недавно снова стал звонить Евдокимов, который, кстати, учился с Порошиным в одном классе.
Вероника долго копалась в учительской раздевалке. Выглядывала-ныряла обратно. Учительская раздевалка была, по сути, загашником внутри общешкольного гардероба.
Посмотрев издали на запудренный прыщик, Нинка сказала:
– Мне до красивой осталось чуть-чуть, с полпальца. А хорошо быть красивой!
Красивой быть, наверное, было неплохо, только Ане до этой красивой не хватало не то что пальцев – обеих рук. Зато мама купила ей новые туфли. Каблуки целых семь сантиметров! Такие туфли на широком устойчивом каблуке носили почти все училки. После звонка в гулком пустом коридоре учительские каблуки отбивали: «Рупь-пять, рупь-пять»… Теперь в паузе было слышно, как Вероника ходит туда-сюда в раздевалке за дверью, печатая каблуками по кафельным плиткам. Аня успела подумать с оттенком жалости, что для Вероники любовь, очевидно, уже позади. Вообще, наверное, в нее достаточно сложно влюбиться. Вряд ли она была красавицей в юности. Однако же вышла замуж. Или в самом деле важней духовная красота?
– Пойдем? – Аня заторопила Нинку, как будто бы Вероника могла услышать ее внутренний монолог.
– Подожди. – Нинка придержала Аню за рукав. – Я кое-что хотела тебе сказать…
Аня насторожилась: наверняка очередной секрет. А Вероника за дверью.
– Пойдем, пойдем, – каблуки ее застучали по кафельным плиткам. Отчего-то сделалось душно. Скорей бы выйти на крыльцо, на воздух.
– Ты расстроишься. – Светло-кофейные Нинкины глаза смотрели сочувственно.
– Ну!
– Мне Евдокимов сказал. Только ты расстроишься.
– Да говори уж!
– Порошин… в общем, он из школы уходит в техникум. Это точно.
– Точно? – растерянно повторила Аня.
– Да. В классе все знают.
– В ка-кой техникум?
– Кажется, в автотра… Да какая разница!
Яркий день потемнел. Потому что Саша уходил не просто из школы – он уходил навсегда из ее жизни. Катастрофа одного года разницы в возрасте сразу делала его взрослым, оставляя Аню девчонкой. Никогда-никогда он больше не скажет: «Попала в точку», хотя Аня не понимала до сих пор, куда же она попала. Никогда им не пройтись по улице, переплетя пальцы. И никогда уже точно не будет… никогда ничего точно не будет. Ни даже надежды. Но может быть, объясниться? Отправить ему письмо?
Мимо проскочил Цукерман, кинул совсем не к месту: «Болтаете, подружки?»
– Ты же самая красивая, самая умная. – Похоже, Нинка успокаивала ее, хотя Аня же еще не плакала. – И если есть козлы, которые этого не понимают… тогда они козлы, и им же хуже! Ну! Это же не конец жизни! Ведь я же тебя люблю, ну!
– Ты меня любишь? – Аня наконец вынырнула в яркий день, тронутый зеленью.
– Ну конечно, люблю!
– Ты меня любишь. Ты хорошая, Нинка, только…
Только это действительно был конец. И тогда уже к глазам подступили огромные слезы.
– Я сейчас. Ты иди. Я, кажется, забыла… Я шарфик забыла…
Ничего она не забыла, никакого шарфика. Ей нужно было унести свои слезы, чтобы вылить их в одиночестве в закутке. Она побежала, подпрыгивая, как коза, на своих каблуках, сверкая острыми коленками в капроне… Рупь-пять, рупь-пять… Она ведь так и сказала, что оставила шарфик. И сторожихе скажет то же, если та уже гарбероб закрыла.
Из пионерской комнаты выходила вожатая, возясь с ключом в дверях. Как-то очень медленно она выходила, пока Аня бежала. Вожатая, рассердившись на дверь, распахнула ее сильно – толкнула со злостью. В ответ выстрелила форточка в коридоре. Вожатая еще раз распахнула злосчастную дверь – сквозняк протек по ногам холодной струей. Когда же вожатая еще раз хлопнула дверью пионерской, в ответ тихо отворилась дверь гардероба, за которой Саша Порошин целовался с Дылдой Беловой.
Аня охнула, онемев, осталась с раскрытым ртом. Белова резко развернулась, махнула ей, чтобы та уходила.
Аня молча вышла во двор, с трудом балансируя на каблуках. У порога ревел первоклашка, рассыпав банку монпансье по асфальту. Как будто только что разлетелось на тысячу льдинок его большое разноцветное счастье. Но ему было еще не стыдно плакать над ним – откровенно, прилюдно, пуская течь по лицу едкие слезы.
Рассказы
Один из лучших дней
Картинка дня бело-серая. Цвета добавляют разве что снегири, которых вскоре съедят сумерки, и мои красные перчатки.
Всякий раз, собираясь к нему, я думаю, зачем я туда иду, однако ноги все равно идут. К вечеру подмораживает, он зябко прячет шею в воротник серого пальто, которое у него одно на три сезона. Перчаток нет вовсе, поэтому руки он постоянно держит в карманах, надорванных по краям. Эти рваные рты карманов напоминают о плаче, – когда уже кончаются слезы и остается одна гримаса.
Он топчется на остановке возле ларька, сморщившись под ветром. По дороге ко мне он всегда успевает где-то поддать. Это сразу бросается в глаза по нагловатой манере разговора, когда он начинает как бы из затакта, выдергиваясь из своих мыслей:
– Подожди, я себе джин-тоник возьму.
Первые ноты его голоса проникают в сознание каплями тяжелого наркотика, который мгновенно парализует мысли.
– Бери скорей. У меня ноги мерзнут. – Я чувствую низкую хрипотцу в собственном голосе, в унисон его густому, сочному баритону.
Он удивленно разводит руками:
– Так деньги-то у тебя.
– Тогда пошли, – собрав последние силы для сопротивления, я увлекаю его за рукав в сторону. Он сегодня еще непременно успеет набраться до кондиции.
– Что, денег пожалела? – говорит он тем же нагловатым тоном.
– Нет, я тебя пожалела.
– Неправда.
– У меня сегодня нет денег.
– Я знаю, что ты про меня сейчас подумала.
– Что?
– Альфонс. Я не альфонс, у меня просто нет денег. Я вообще так отношусь к деньгам, что если они у тебя, например, есть, то это наши деньги. А если нет, ну и ладно. Можем просто погулять. Ты замечаешь, что я не прошу у тебя на сигареты. Ты однажды сказала, чтобы я не просил… – Он говорит что-то еще про деньги, но я не прислушиваюсь. Мне нужно срочно поправить воротник свитера: он как-то загнулся под шубой, и бирка при каждом движении больно режет шею. Возможно, он тоже не слушает меня, потому что не расстается с наушниками, которые грубо топорщатся под шерстяной шапкой. Наконец я ловлю фразу: – Вообще-то я раньше был дорогой любовник. А теперь… я тут подсчитал, во сколько я тебе обхожусь… Пара джин-тоников, десятка на маршрутку… Не больно-то я тебя разоряю. Я подешевел!
По определению, он действительно альфонс. Однако альфонсы не ходят в рваных пальто и дурацких шапках – это во-первых. Во-вторых, он живет в пространстве, в котором не существует денег и много чего другого, за что я так привыкла цепляться в обыденной жизни. Когда я спрашиваю себя, что конкретно привлекает меня в нем, привычные качества, которые мы обычно столь ценим в людях, испаряются, и в результате в чистом поле нравственных императивов остается только он. Он сам как таковой.
– Ты меня стесняешься? – Он неожиданно ловит обрывки моих подспудных мыслей. Я думала, что так именно должно казаться со стороны. На самом деле я его не стесняюсь потому, что сейчас мы вырезаны из будня, из обычной вечерней суеты. Для нас существует только снег, только белый цвет, внутри которого отдельной жизнью живут мои греховно-красные перчатки. Если кто из прохожих обращает на нас внимание, он замечает их, но никак не меня, потому что я сама – фрагмент серо-белой картинки города.
– Я ничего такого не говорила, – наконец отвечаю я. – У тебя в наушниках голова как у идиота.
– Это шапка такая. Потом, мне все равно. Какая разница, что на мне надето. Я не люблю ходить по рынкам, торговаться, там дурная энергетика. Продавец хочет содрать с меня побольше, а я – заплатить поменьше. Я не хочу заниматься этим. Когда я пришел с войны, мне все это стало казаться тем более глупым.
– Мне все равно, как ты выглядишь, – говорю я.
Он резко тормозит на полушаге и внезапно выдыхает:
– Почему мы говорим какую-то ерунду? Всякий раз, собираясь к тебе, я думаю, о чем нам сегодня стоит поговорить. Я даже иногда про себя разговариваю с тобой. Подожди, я вот-вот дойду до кондиции и все скажу.
Это обещание я слышала уже столько раз, что мне уже почти неинтересно, что такого особенного он хочет сказать. Я сама сказала ему слишком много. Не сегодня, вообще. Слишком много того, что увеличивает его непомерную гордыню…
– Пойдем. – Я увлекаю его вперед. Бирка режет мне шею. Наверное, надо зайти в какое-нибудь кафе. Все равно ведь он сегодня напьется.
– Пойдем, кофе выпьем, я замерзла.
– Значит, все-таки есть деньги?
– На кофе есть.
К тому же смертельно хочется в туалет.
Сняв перчатки в кафе, я становлюсь такой же, как все. На нас тем более никто не обращает внимания, хотя мы тут, пожалуй, хуже всех одеты. Но ведь за это нас никто не выставит. Он просит взять ему водки. Если я возьму ему водки, не останется денег купить продукты, и на ужин будет нечего съесть. Но кажется, это теперь все равно. Я заказываю водку у барной стойки и говорю, чтобы нам принесли яичницу, водку выпьет он, а яичницу мы пополам съедим. Я расплачиваюсь так, чтобы он не видел, сколько у меня остается денег. Потому что иначе он попросит еще водки. Я замечаю слегка презрительный взгляд бармена. Он стреляет из-под бровей на того, кому я заказываю эту водку. Человек, за которого я плачу, действительно слишком плохо одет, к тому же в дурацких наушниках, которые не носят уже лет двадцать. Однако сейчас я даже для себя не я, никто. Я радуюсь, что на мн