Мама. Ну а как все прошло вчера?
Мира. Хорошо.
Мама. Что там было у вас?
Мира. Ну… Болтали… Гадали там…
Мама. Гадали? (Улыбается.) И что нагадали?
Мира. Ну мам. Что нагадали… Белиберду всякую.
Мама целует Миру в затылок.
Мама. Ну ты довольна, что сходила?
Мира пожимает плечами.
Мама. Верочка всю ночь просыпалась, вон до сих пор спит.
Мира. Угу.
Мама. А ты… Что хочешь делать?
Мира. Да не знаю… Ничего.
Мама. Хочешь сходим с тобой на горку, покатаемся?
Мира. Вдвоем?
Мама. Ну как… Не знаю, Веру придется взять тоже. Сходим ненадолго, потом вернемся. Или может не ходить, уже два часа. Море посуды. Вчера уже вообще не было никаких сил это все мыть…
Мира. Давай я тогда с Верой схожу.
Мама. Да? Было бы здорово. Спасибо тебе за помощь.
Мама стискивает Миру изо всех сил. Мира морщится.
Мира. Ну мам, ты меня сломаешь.
Мама. Так снег танцует, да?
Мама целует Миру и целует, целует и целует, целует и целует.
Мира. Ну мама…
Мама. Котя моя!
Мама прижимает Миру к груди, как младенца. Мира смотрит на маму доверчиво, между ними близость и любовь. Но через секунду мама отстраняет Миру.
Мама. Давай Верку собирай, а я пойду на кухню.
Мама размыкает объятия и уходит. Мира остается одна. Смотрит на вьюгу в окне.
рассказы
страхи
С самого раннего детства почти все мои страхи были связаны с матерью. То ли от того, что она была «сердечница» (врожденный порок сердца), то ли от того, что в детстве лет до шести я ни разу не видела свою мать счастливой, а только в истерике… Короче, с самых молочных зубов я больше всего боялась, что она умрет. Ее собьет машина. Да, она будет возвращаться с работы и ее собьет машина. Уже сбила. Я смотрю в окно, сидя по-лягушачьи на подоконнике, – она не идет с работы. Вот приехал автобус, вот все идут муравьиной цепочкой от остановки по домам. А мама не идет. Ее точно сбила машина! Или нет. Она выпадет из окна. Просто будет вешать белье или мыть окно и не удержит равновесия. Выпадет. Пятый этаж, трудно выжить, выпав из окна. Или нет. Она умрет от инфаркта. Один инфаркт уже у нее был. Второй не пережить. А если что-нибудь случится со мной? Она умрет от горя. Или от инфаркта, который будет от горя…
Мать нельзя было волновать – я это быстро усвоила. Поэтому я с пеленок научилась искусно врать. Это не избавляло мать от волнений, но создавало иллюзию того, что я ее берегу, и мой страх за ее жизнь немного отступал. Для матери у меня всегда было все хорошо – я училась на пятерки, посещала кружки, писала стихи, убирала в комнате игрушки. Страх расстроить мать был сильнее правды, сильнее эгоизма. Страх потерять мать был парализующим.
Еще я очень боялась войны. Не знаю, откуда это взялось, меня войной никто не пугал, и хотя дедушка был ранен на войне, он ни разу не растревожил мое воображение рассказом о боях. И кино про войну я не смотрела – мне была невыносима даже мысль об этом. Думаю, что страх войны пришел из сна. Он повторялся, почти всегда один и тот же, – я мужчина, воин, я мчусь через поле к лесу. За мной летит немецкий вертолет, я чувствую спиной, что автоматная очередь, бегущая по мокрой траве, сейчас настигнет меня. Так и происходит – меня прошивает огромными пулями и мне адски больно. Я слышу торжествующую немецкую речь. Дальше я умираю. Потом просыпаюсь, но не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, закричать тоже не могу, лежу мертвым бревном и думаю: вот теперь, когда меня убили на войне, моя мать точно помрет от горя. Сны про войну, шелестя, как тараканы, переползали из ночи в ночь. Они чередовались со снами, где мать падала со скалы и с глухим стуком разбивалась о камни.
Подружка сказала: надо написать свой страх на бумажке, как будто это уже случилось, но обязательно шифровкой, и тогда страх пройдет. Я где-то вычитала шифр: пишешь алфавит сперва сверху вниз, потом напротив его же – снизу вверх. Получается такой шифр: А–Я, Б–Ю, В–Э и так далее. Написала этим шифром: Фяфя стсяхя сты фязчун (мама попала под машину). И положила куда-то на полку. Мать нашла, подумала, что я опять лунатила, понесла женщинам на работу показать, что вот, я лунатик, пишу во сне всякую херню. Женщины поудивлялись и бумажку затерли. А потом мама спустя несколько лет и вправду попала под машину и еле выжила. Мы, все, кто ее знал, литрами сдавали кровь. Я настаивала, чтобы у меня брали больше крови, больше! Приходила каждую неделю на станцию переливания крови, меня выгоняли, потому что нельзя часто сдавать кровь. Мать долго находилась между жизнью и смертью, я жила в ее больничной палате. Когда она особенно тихо спала, я с ужасом смотрела на ее живот. Нет, фух, он еле видно приподнимается, она дышит, она жива. Я во всем винила себя. Зачем было писать это, да еще и шифром? Мне казалось, что это подействовало как заклинание. Что напишешь, то сбывается. Это теория подтвердилась неоднократно, но была сама по себе не слишком доказательная, никто не верил мне, что нельзя писать плохого, – сбудется.
Но это все потом, а тогда, в детстве, страх маминой смерти был необоснованным, где-то внутри меня уже существовала эта потеря, стоило о ней подумать, как она отзывалась тягучей болью. Я никогда не говорила маме об этом.
Но было много и реальных страхов! Плохие компании. Плохие кучки прыщавых подростков перед школой, грязные, воняющие табаком руки тянутся к твоей позапрошлогодней, но чистенькой юбочке. Приходилось выжидать на дороге и идти рядом с кем-то из учителей. «Здра-а-а-а-сьте, Инна Александровна! А я с вами! Ага! Все хорошо! Выучила уроки, как же!»
Весь класс – одна сплошная плохая компания. Девочка мастурбирует на уроках литературы, краснеет лицом. Все, кроме учительницы, понимают, чем она занимается. После урока в подсобке что только не творили с этой девочкой! Она от стыда не кричала, а только пыхтела. Страшно, страшно, надо выйти вон из класса, в коридор, на перемену, пусть там отхватишь от кого-то из старших по заднице или по самолюбию, но только не слышать из подсобки эту возню с этой девочкой, эти сдавленные смешки, это странное повизгивание. Почему учителя ничего не замечают? Почему после звонка они сомнамбулически стекаются в учительскую? Почему разрешают им пыхтеть в подсобках?
Мама, я не пойду сегодня в школу. Мама, нога. Нога болит очень. Не надо к врачу, это ревматизм (откуда взяла этот ревматизм?). Мать почему-то верила. Верила любой моей, даже самой нелепой, лжи!
Вечер. Мать кричит из коридора: «Наташа! К тебе пришли!» Я вижу через ее спину в проеме двери ЕГО, самого плохого из самых плохих, я хожу через его пролет каждый день, он со второго этажа. Я пробегаю мимо его двери стрелой, и мне всегда кажется, что он смотрит в глазок и усмехается самой дрянной и испорченной из своих ухмылок.
МАТЬ! Как ты не видишь – ведь он из плохой компании! Мать! Зачем зовешь ты меня к нему! Зачем не сказала ему, что меня нет? Нет и не будет. Зачем не хватаешь его за ухо и не грозишь ему расправой, а вместо этого зовешь меня таким приветливым голосом, будто это пришел мой лучший друг делать оригами??? Выхожу. Он облапал глазами и почему-то пнул ногой между моих ног. Как бы под яйца, если бы они у меня были. «Завтра принесешь мне деньги. Сколько есть. Или я прыгну на тебя с дерева».
Он прыгал на меня с дерева регулярно, потому что денег у меня не было. Их там в плохих компаниях обучали, что ли, с деревьев прыгать, не знаю…
Я собрала вещи и кое-что из съестного и пошла по рельсам. В Москву. Выяснив предварительно, что идти надо на север. Но так как я проболталась одной из подружек о своем походе, то меня под вечер завернули. Мама заламывала руки. Я поняла, что не сберегла ее покой, мысли о Москве были недопустимой роскошью. Нужно было как-то выживать здесь.
Нужно было самой стать плохой компанией. Потому что хороших компаний в нашем поселке не было, им даже неоткуда было взяться. Все компании были плохие, плохие, отвратительные и очень опасные. Опасные игры в лесополосе вдоль железной дороги. Что только не происходило в этой лесополосе, наполненной трелями соловьев и цветением акации.
В пять лет – привязать девочек к дереву и хлестать крапивой, пока они не изойдутся в истерике, пока не покраснеет все их тело. Потом надо врать матери, что упала в крапиву случайно.
В десять – ложиться на шпалы между рельсами и ждать приближающегося поезда, который должен проехать над тобой, а ты должен не обосраться. Заставили всей компанией лечь так одного мальчика – он пролежал. Потом его мать отвезла в город, жить к бабушке, навсегда. Больше мы его не видели. Видимо, мальчик все же обосрался и плохо умел врать. Мальчик был достоин презрения, мы о нем не вспоминали.
Я старалась не вспоминать о нем от стыда, но обосравшийся мальчик не давал покоя. Хотелось получить от него письмо. Хотелось, чтобы он написал мне что-то вроде «я не обосрался, живу с бабушкой, потому что она при смерти и за ней нужен уход. После того как я пролежал под поездом, я многое понял и стал мужчиной. Передавай привет всем нашим… и так далее. Но конечно, никаких писем он не слал. И отправили его к бабушке подальше от плохой компании. У меня вот такой бабушки не было. Она была, но отправить меня к ней было нельзя – бабушке казалось, что я слишком много жру, и к тому же она плохо переносила внуков.
Вообще, искать защиты у взрослых было гиблым делом. Им тоже верить было никак нельзя. Я на этом сильно обожглась. Как-то сбежала из продленки и слонялась по поселку с целью убить время. Мать на работе, ключа от квартиры у меня нет. Обедом покормила соседка. Я тусила возле магазина, и ко мне подошел незнакомый дяденька с велосипедом. Я его раньше не видела никогда. Он был приятный. Он сказал, что он друг моего папы. Папа жил уже пару лет как в другой семье, и его друзей я знать не знала. Поэтому вполне могла допустить, что вот у папы может быть такой приятный друг с велосипедом. Мы с ним поехали кататься. Он немного повозил меня по поселку, а потом сказал: поехали в лесопосадку.