Однажды только я написала на отдельном листке такой корявый текст: «Спасите, спасите меня кто-нибудь. Чтоб он сдох. Я хочу, чтобы он сдох, попал под трамвай. Я хочу, чтобы его ебаный дом сгорел, чтобы он сам сгорел в этом доме. Я вырасту и убью его. Я убью его мать, как ты не плачь. Ебаный проклятый дядя Саша и ты проклятая мать!»
Я запихнула этот листок подальше в шкаф, к своим многочисленным школьным тетрадям. Но однажды, когда пришла откуда-то домой, увидела, как мать роется в этом шкафу. Я приросла к полу и в полной мере осознала выражение «волосы зашевелились». Она его УЖЕ ПРОЧЛА? И ищет еще? Я не видела ее лица, видела только спину и руки – руки работали энергично. Я боялась окликнуть ее, мне казалось, что если она обернется и посмотрит на меня, она, уже обладающая знанием о существовании этого листка, – я умру на месте. Но мать, вопреки моим страхам, наконец извлекла из моего шкафа какой-то дурацкий журнал по вязанию и принялась его яростно изучать. Я обмякла. Ночью порвала этот листок на мелкие клочки.
После этого интерес к писанине пропал. У меня появилось в некотором роде спасение – настоящие долгие и типа серьезные отношения с парнем. Я старалась ночевать у него как можно чаще, хоть и не любила.
Потом вскорости – поступление в университет. Работа на телике. Потом я вышла замуж. Было не до дневника. От того ужаса я прекратила писать года на три, но потом страсть вернулась. Я достала дневник с полки и решила перечитать. Ужаснулась. Написала на обложке «Дневник образцового содержания». Посомневалась. Выпила джин-тоник «Очаково», взяла дневник под мышку и пошла во двор ночью с ним расправляться. Развела костерок и красиво кидала в него страницы якобы своей жизни.
На день рождения подруга подарила мне тетрадь из такой тонкой папирусной бумаги. Взглянешь на эту тетрадь, и сердце радуется. Тетрадь была похожа именно на дневник. В эту тетрадь нельзя было писать ни слова лжи. Я снова купила джин-тоник, заперлась в своей комнате и открыла папирусную тетрадь. Только правду. Да. Я сильно тужилась, стараясь сформулировать, что же по-настоящему в данную секунду меня вскрывает. Оглядела свою комнату. И написала: «Мне нужно исчезнуть отсюда. Навсегда! Все это – не про меня. Все, что окружает меня, мне противно. Свадьбы, дети, собаки – это не про меня. Если я не уеду в ближайшее время, тоска меня сожрет».
Опять постаралась красиво написать, вот же блядь! Подумала я про себя. Нет удержу от литературности! Нельзя, что ли, как-то попроще? Ну ладно, хуй с ним. Но это хотя бы правда. Правда? – перепроверила себя, – правда. Да. Я действительно так искренне думала.
Дальше я написала: «Сегодня ночью я шла через свой двор, где когда-то в детстве познавала мир, как могла. И поняла, что я очень сильно изменилась. Совсем изменилась. Двор не изменился почти никак – и он дарит другое детство другим детям. Я же сильно огрубела и одновременно истончилась. Я смотрю на себя в отражение окон, новых пластиковых окон моей ужасной комнаты, которую я так ненавижу. Говорят, что детская комната хранит невинность и как бы первозданную чистоту. Моя же – корявая, пыльная, молчаливая – таит в себе стыд. Я смотрю на себя в отражение и думаю – у меня нет дома. То есть по факту он есть – вот он, я тут родилась и выросла, я тут прописана, тут живет моя мать со своим, уже новым, мужчиной, они, кстати, сейчас трахаются за стенкой. А тот, тот ебаный дядя Саша – он же и вправду сгорел в своем доме. Нашелся и на него убийца. Как хорошо, что это не я. Господи, как хорошо. Я пойду в дурнопахнущую жаркую кухню и налью себе воды. Это вроде как мой дом. Я знаю каждую его занозинку и каждый скрип деревянного пола. Но ощущения – нет. Это все-таки не мой дом. А где мой дом? Меня часто посещает смутная тоска по дому. Где он – я не знаю. Когда я доберусь до него? Каким он будет? Надо бежать, бежать из этого города, где все кричит обо мне – слабой и поверженной, из этого дома, двора, поселка, от этих людей, от своей матери, от своего мужа, от своих друзей. Я больше никого не могу здесь любить. Я на это больше неспособна. Меня нельзя остановить».
Я выдохнула и перечитала. Это правда? Да.
«Я сволочь. Я не люблю людей. Во мне ничего нет, и я не понимаю, зачем вам всем меня останавливать, зачем принуждать жить с вами. Зачем вам любить меня, мои мнимые близкие?» Я снова перечитала. Все правда.
Почти счастливая, я уснула. Но закон подлости опять сыграл со мной злую шутку. Мать снова нашла дневник и как встарь – его прочла. На этот раз она не стала намекать на это, а взяла его и поехала в город к своей сестре, моей тетке. Весь вечер они там читали, перечитывали, плакали, тетка пила водку, мать корвалол. Говорили, видимо, о том, как я могла, при таких приличных, в сущности, родителях и родственниках, вырасти такой жестокой и неблагодарной тварью.
Тетка вызвала меня на разговор – прямо пригласила в кафе, заказала нам обеим по коньяку. Потом говорит, мол, придержи-ка свой литературный эксгибиционизм. Может, ты там чего-то по пьяни и захотела написать, но подумай о матери.
Думать о матери к тому моменту мне уже категорически расхотелось. Я всю жизнь думала о матери и сейчас меньше всего была на это способна.
Мать агонизировала какое-то время, кричала, что я не могу уехать вот так. Неужели я не люблю ее, мать мою?
Я не знала. Я знала только, что для того, чтобы не возненавидеть ее, мне нужно было уехать.
Она кричала, что я не могу бросить мужа, работу и ее. Я, последняя, младшая из ее дочерей, должна была, по всем расчетам, остаться рядом с ней. Я не могу так поступить.
Я могла.
Уезжая в Москву, я проехалась танком по чувствам многих людей. Но меня это не трогало. Больше не трогало.
секреты
Моя мать и мой отец развелись, когда мне было пять. Поэтому отца как отца именно я помню смутно. Есть несколько воспоминаний. Первое – я стою в коридоре одетая, готовая выйти в зиму, и вижу мать – она страшно, истерично кричит, подняв руки вверх, на ее руках гроздьями висят мои старшие сестры, а отец стоит в проеме двери и говорит что-то вроде: «Ишь ты какая, Катя!». Загадочный, надо сказать, эпизод. Второе – отец сидит на диване, грызет семечки, я на полу у его ног жду, когда он нагрызет для меня кучку, чтобы разом сунуть в рот очищенные зернышки. Третье – отец просит меня принести его тапки, а я отвечаю: «Нет, нет, соловей не поет для свиней, позовите-ка лучше ворону». Четвертое – я в ужасе смотрю, как отец устилает пол кухни ощипанными цыплячьими тушками. Вся кухня в тушках, весь пол. Некуда ногу поставить. Отец отворачивается, а я начинаю быстро-быстро выбрасывать тушки в окно, надеясь еще их спасти.
Вот, пожалуй, и весь набор моих воспоминаний. И то, я даже не уверена теперь, что это именно мои воспоминания, а не созданные воображением по рассказам матери.
В общем, мне исполнилось пять, они развелись, я не очень переживала, потому что мать устроила по случаю освобождения отличный отпуск в Тамани и взяла меня с собой. Иногда я спрашивала: «Мама, а где папа?»
«А зачем нам папа? – весело отвечала мать, танцуя в морской воде. – Нам и так хорошо!»
Ну, я подумала тоже, что в общем неплохо, и перестала спрашивать.
Отец достаточно быстро стал жить в другой семье, и там оказалась девочка, которая начала называть его папой без зазрения совести. Это спутало мне все понятия, и я перестала считать отца отцом. Для меня совершенно очевидным вдруг стало, что быть папой – это такая временная фигня, от которой при желании можно отказаться или выбрать себе другого ребенка.
Отец любил моих старших сестер, а меня не очень. Наверное, просто они уже были взрослые и все понимали. Они часто навещали его, я же, если и приходила, то меня просто кормили и отправляли домой. Кормили всегда вкусно и мясом курицы. После развода у нас в семье мясо куриц больше не водилось. Видимо, отец считал святым долгом меня кормить раз в неделю. Очень скоро его новой жене начали надоедать эти кормежки, я это почувствовала и перестала ходить на мясо. Вот почти и вся история наших отношений с отцом. Я его не знала и так никогда и не узнала толком.
Мать любила усадить меня на колени и спросить: Наташенька, а какие у тебя отношения с Витькой? Витькой она называла отца. Я отвечала, мол, какие у меня могут быть отношения-то с Витькой, если мясо курицы ему для меня стало жалко, а на день рождения он подарил мне чьи-то трусы БУ (бывшие в употреблении)! Мать довольно восклицала – вот! Свинья! Он всегда был свиньей! Сейчас я тебе кое-что расскажу, но ты никому…
Далее следовал какой-либо секрет из их совместной жизни. Отец всегда был страшной свиньей, делал какие-то ужасные вещи.
«Однажды, – говорила трагично мать. – Однажды Витька проиграл Поликарпычу в домино деньги. И шоб отдать долг, он сказал, мол, иди, там Катэрына тебе даст… Ну, переспать, мол. Короче, пришел Поликарпыч ко мне, а я думаю – тю-ю-ю-ю! Шо ему надо? А он как давай приставать!!! Прямо на глазах у вас. Ну тебя еще не было! На глазах у Лены и Оксаны. Прямо хвать меня за грудь! А ему говорю, ты сдурел! Да тебя Виктор убьет! А он говорит – да меня Виктор и послал! Ну, я вас схватила и в ванной заперлась. А он долго еще ломился, а потом со злости взял и снаружи нас запер на шпингалет. Так весь день мы и просидели в ванной голодные, воду только из-под крана пили. А потом Витька пришел, отпер нас и давай смеяться!»
Я смотрела на мать круглыми от ужаса глазами и думала, что мой отец не просто свинья, а предводитель всех свиней мира.
Эх, мама-мама, на хуя мне нужны были эти твои секреты!
Но я понимаю, как важно было тебе это рассказывать. Тебе нужен был сообщник в этой войне. Старшие сестры мои не годились, они любили отца. А я не успела еще. Так что я была сообщником матери до конца. И до сих пор, и до сих пор – так сильно и продолжительно оказалось действие этих секретов.
Хотя сейчас я понимаю, как тяжело было им обоим в этом бессмысленном браке.
Дело было так. У отца была девушка, которую он любил до беспамятства. Она то ли изменила ему, то ли намеревалась это сделать, и отец от ревности потерял ум и решил ее проучить – жениться на другой. Этой другой оказалась моя мать. Все просто. Когда я спрашивала у матери, почему она пошла за него, ответ был такой – Витька высокий, красивый был, да и уже пора мне пришла.