Поезд пошатывает, как обычно, я пью шампанское и водку. В одном стакане. Дописав финал уже ближе к пяти утра, я успокаиваюсь и засыпаю на два часа. В восемь мы уже на Казанском.
Январь, снег, Рождество.
Я приехала с небольшой сумкой, как будто на несколько дней, но на самом деле – уже навсегда. И хоть я и буду еще мотаться Краснодар – Москва, Москва – Краснодар, но уже ни капли краснодарской крови во мне не останется.
Я уезжала из +15, а здесь метель, и это мне безумно нравится. Я пьяна немного, и мне кажется классным то, что снег залетает мне за шиворот сзади. Я бы могла пройти сейчас пешком через всю Москву и обратно. Я чувствую себя так, как если бы удачно сбежала из Матросской тишины и сменила лицо.
Меня здесь не знают. Не знают! Не знают!
Я иду, улыбаюсь, и все думают, наверное, что я милая, хорошая.
Я встречаюсь с людьми, знакомлюсь, говорю о делах, и никто даже предположить не может, кто я вообще.
Это бесконечно пьянило меня.
Здесь не было и быть не могло опасных поселковых ребят, знающих, что я «даю». Здесь не было и быть не могло дяди Саши, который на протяжении всей моей жизни внезапно возникал. Даже после развода с матерью я вдруг обнаруживала его в своей девичьей постели, ах, он, оказывается, попросился переночевать, и мать не придумала ничего получше, чем уложить его в мою кровать.
Здесь это исключено! Ни в одном доме я не застану дядю Сашу! Нигде! Ни лицо его, ни руки больше не потревожат мой сон. Все кончено. Кончено.
Я взяла еще алкоголь и поехала на квартиру к подругам, они были как-то заняты работой, вечер я проводила одна в их квартире, и мне ужасно нравилось пить коньяк с колой и смотреть на снег.
А потом мне позвонила мать.
И своей излюбленной интонацией севшего от горя голоса сообщила мне, что сегодня ночью был зверски убит дядя Саша, отверткой в горло. Ночью, когда я ехала в поезде и писала о том, как я убиваю его. Той самой отверткой в его горло. Потом еще мать, не заботясь о произведенном эффекте, какое-то время рассказывала мне о дате похорон, что она хочет пойти попрощаться с ним. Потом еще о подозреваемом, что это какой-то парень какой-то несовершеннолетней девочки, которую дядя Саша фотографировал голой, а ее парень узнал об этом, обезумел и убил его. И что нашли фотографии этой девочки и так вышли на этого парня.
«Ма, а мои фотографии там случайно не нашли?»
Очень хотелось спросить мне… Но я просто положила трубку.
Потом я позвонила своей подруге в Краснодар, которая была частично в курсе истории с дядей Сашей. Я истерично проорала в телефон, что я его убила тупо росчерком пера. Подруга деловито выспрашивала подробности, а потом с присущим ей юморком попросила меня написать еще пару таких синопсисов, где в конце были бы умерщвлены ее враги. У нее тоже были свои мечты о трупах. И она безоговорочно поверила в силу моего пера.
Я снова положила трубку.
Мне неудержимо хотелось что-то писать, но было страшно, что все сбудется.
У меня не было никаких сомнений, что я являюсь гораздо более серьезным экстрасенсом, чем дядя Саша. Убить человека на расстоянии – это прямо мощно. А тот парень, который физически всаживал отвертку в горло, даже и не подозревал, что является лишь моим орудием.
Я чувствовала себя Богом.
Я ебанула очень нескромную порцию коньяк-колы и забылась сном.
Я должна была увидеть вожделенный труп. Поэтому я поехала на похороны дяди Саши.
Там были две дочери дяди Саши от другого брака. Они смотрели на меня с ревностью и неприязнью. Там были моя мать и тетка. Все скорбели и делали вид, что не знают, за что дяде Саше загнали отвертку в горло. Я во все глаза смотрела на его труп.
Он мне нравился невероятно. Не очень часто в жизни я испытывала такой эйфорический всплеск без наркотиков.
Его горло было деликатно прикрыто воротником-стойкой и чем-то вроде жабо. Мне стало даже интересно, кто его одевал в последний путь…
Мать с опущенным лицом стояла на самом краю могилы и, казалось, была готова прыгнуть за гробом вниз. Дочери дяди Саши ютились друг к дружке. Мне же было очень сложно скрывать свое ликование. Каждый удар молотка по гвоздю был для меня песней. Песней. Песней.
На поминках мы с моей теткой вышли покурить. Она сказала, что ей хотелось бы поговорить со мной, пока я не уехала в свою Москву.
Да, конечно. Давай поговорим…
Она довольно долго ходила кругами, что, мол, они с моей матерью много разговаривали после смерти дяди Саши о нем… И о том, как они жили… И что-то там бла-бла-бла…
А потом она так подняла на меня свои тяжелые глаза и, выдыхая дым, резко спросила: «Ты же ведь соблазнила дядю Сашу?»
Пока я приводила легкие в порядок, следовал небольшой и лаконичный спич, что они с матерью резюмировали простую вещь – все время, пока дядя Саша и мать жили в гражданском браке, я, как ебаная Лолита, соблазняла дядю Саш и он изменял матери со мной.
Меня ничего особо не поразило, кроме одной вещи. Одной вещи, которая полностью нивелировала мою жертву. Все мое многолетнее молчание. Эта великая идея о сохранении сердца моей матери – была в одну секунду разрушена.
Моя мать знала.
Сразу. С моих девяти лет.
И пережила.
Моя мать очень живучая.
Она пережила вещь, которую нельзя пережить матери.
ма
Любая твоя фраза, любое твое утверждение меня адски бесит.
Но я сижу и делаю такое лицо, типа терплю.
На самом деле я в секунде от того, чтобы не разреветься от несоответствия тебя и меня. Я в миллиметре пребываю от этого уже долгие годы. Мы сидим в ресторане. Я каждый раз вожу тебя в ресторан, когда ты приезжаешь ко мне в Москву. Ты ждешь от меня щедрый жест – я его совершаю. Может быть, кстати, ты его и не ждешь – но я его совершаю.
Я смотрю на тебя – ты держишь на вилке кусок из оливье и покачиваешься в такт песне, которую живой музыкой исполняет не пойми какой чувак… Хотя исполняет именно для тебя, армянский певец. Поет чудовищно. Невыносимо.
Но ты покачиваешься и никакой чудовищности в его исполнении не чувствуешь.
У меня течет из ушей кровь, но тебе все ок.
Мне охота перевернуть стол, но ты приехала на неделю. Неделю я могу прожить без перевернутых столов, только немного сточатся зубы.
Мама.
Я тебя люблю.
Я говорю это сама себе ежеминутно, чтобы не превратиться в монстра. Эти слова – «я тебя люблю» – как будто немного меня оправдывают. Я как бы пытаюсь этими словами бессознательно уравновесить чашу весов.
«Я тебя люблю, мама» – это заклинание, которое не дает мне с заходом солнца стать оборотнем.
Я закрываю глаза, вспоминаю твой запах в моем детстве. Вспоминаю, как я обнимала и нюхала неистово твои подушки, когда ты куда-то уезжала. Как я ждала тебя с работы и, только завидя из окна вдалеке твою фигуру, начинала носиться по комнате и петь. Как я залезала под стол во время ужина, там было темно, и я видела твои колени и заходилась от счастья, что их вижу, ползала под столом, зная, что твои колени со мной. Вспоминаю твой голос, руки, шершавые от чего-то, но такие приятные, когда ты с силой гладишь меня по волосам, а мне немного больно, чувствительные тонкие волосы, но все равно – радостно, что это твои, твои, мама, руки.
Твои разговоры со мной перед сном, когда я – о чудо – вдруг сплю в твоей кровати и ты мне рассказываешь про свою работу, про овец каких-то и коз, и страусов. И я жмурюсь от удовольствия и сладко засыпаю.
Твое любование мною, обожание, когда я бешусь, кривляюсь, изображаю Филиппа Киркорова, Кузьмина и всех исполнителей, которых ты любила. Когда я надеваю немыслимые тряпки на себя – и ты, как истинный фанат, аплодировала мне: «Артистка, артистка растет!» Твои объятия, очень резкие, поцелуи всегда стремительные, как в советском кино, когда немного больно щекам. Твои подарки – куклу Золушку, которую можно было переодевать, Карлсона, которого я всегда наказывала за непослушание – как и ты меня – лозиной дерева ивы, растущей под нашим окном и всегда зеленеющей раньше других лозин по весне…
Я открываю глаза, и теперь у меня есть силы улыбаться тебе и говорить с тобою мягче.
Я поддерживаю в себе искусственно те чувства, которые не имею права потерять. Не хочу потерять.
Но меня не хватает надолго. Ты снова скажешь какую-нибудь глупость, и я взрываюсь. Меня никто на свете не способен так качественно взорвать, как ты.
Мы сидим вдвоем на кухне, и ты говоришь:
– Знаешь, ты такая толстая, даже не знаю в кого… У нас все худые были… Я так вообще до сорока лет такая худая была, что даже не знаю, все говорили – маленькая Дюймовочка. Сейчас, конечно, я толстая, но это уже понятно. Но вот зато, когда я теперь толстая, то стала похожа на Екатерину Вторую. Я – Екатерина Вторая! Всегда хотела быть Екатериной Второй. Я, кстати, как Екатерина царица Вторая, привезла вам хорошую краснодарскую погоду. А то вы тут прозябаете. А я вот привезла жару. Видишь?
– Знаешь, мой Лёня сказал – этот сарафан можно отдать нищим. Он просто меня старит. Не-е-е-е, Лёня не знает, сколько мне лет. Что ты! Не дай бог! Я, кстати, скорую поэтому никогда не вызываю, если мне даже сильно плохо. Там же тетя приходит и сразу с порога спрашивает: сколько полных лет? Не-е-е… Я при Лёне скорую никогда не вызову. У меня вообще столько трав собрано и засушено, они мне как скорая. Я вот алой пила с медом, у меня, правда, потом такая аллергия по телу пошла, что пришлось скорую все-таки вызвать… У меня на подоконнике алой такой растет, приедешь, я тебе отрежу, в Москву заберешь, а то вам там лечиться нечем совсем.
– Знаешь, я купила тебе тулупчик 52-го размера. Что? Не будешь носить? Ну хороший, смотри, какой тепленький. Коричневый как раз. Я помню, ты всегда любила коричневые замшевые куртки. Нет? Ну че ты орешь? Ну… отдай тогда, кому подойдет. Да ладно-ладно, не тратила я деньги, не покупала я его, мне отдала одна женщина, ты знаешь, такая хорошая женщина, она тоже стихи пишет.