Один плюс один — страница 20 из 20

«Меж слов и строк…»Научно-фантастическая баллада

Я до сих пор не понимаю,

Как люди складывают звуки

В слова.

Олег Ладыженский

Лирика вообще невозможна без веры в чудо…

Игорь Болычев

Предисловие к послесловию

Начнем, как и положено — скромно и не с начала. Не так давно в моей жизни сам собой случился эксперимент с казусом в придачу. В очередной раз перечитав свою любимую книгу Олди, я вдруг осознала, что книга закончилась — а стихи остались. Есть там такие строки:

Прилетает по ночам ворон.

Он бессонницы моей кормчий.

Даже если я ору ором —

Не становится мой ор громче.

Он всего на пять шагов слышен,

Но и это, говорят, слишком.

Но и это, словно дар свыше —

Быть на целых пять шагов слышным…

Стихи остались — и не отпустили. Несколько дней они просто были рядом, вертелись в голове, а потом сложилась мелодия — и стихи сразу не стали песней только потому, что восемь строчек для песни маловато. И тогда к этому куплету дописались еще три:

Не смотрите на меня, люди.

Не толпитесь у моих окон.

Мне разбитая моя лютня

Подмигнула голубым оком,

Усмехнулась: кто кому должен?

Промолчала: кто кого предал ?

…Дольше жизни, дольше нас,

дольше Обложного моего бреда,

Дольше песни этот мир длится.

То ли голос, то ли шум с моря…

Прилетает по ночам птица,

Не по-птичьи на меня смотрит.

Вот и жгу я до утра свечи,

Рассыпаю словеса-бусы,

Ведь на целых пять шагов певчих,

На огромных пять шагов — пусто…

Полно, птица! Улетай, птица,

Неотступная моя, злая!

То ли вижу, то ли мне снится —

В небе черная кружит стая.

Извините, не могу хором.

Это низко — всей толпой к небу.

Полно, ворон! Улетай, ворон!

У меня к тебе обид нету…

Я понимала, что рискую — и рискую сильно. Потому что одно дело — писать песни на стихи Олега Ладыженского, и совсем другое — дописывать его стихи. И то, что получилось, конечно, имеет непосредственное отношение к творчеству Олди (тут и настроение, и тема, и вообще… одна только небоглазая лютня чего стоит…) — а все-таки… Вдруг не совпало? Вдруг не почувствовала я чего-то, что было заложено изначально в этих восьми строчках, не увидела, не услышала? Поэтому, морально готовясь показать Олегу эту странную песню, я, чего уж там, побаивалась.

А потом случился весьма неожиданный поворот. По приезде в Харьков мы встретились с дуэтом Олди, и я, собрав в кулак все мужество, спела им своего-несвоего «Ворона». И тут выяснилось — Олег меня, темную, просветил, — что эти самые восемь строчек принадлежат вовсе не ему, а… Александру Галичу. Была там в тексте книги, в конце, такая малозаметная сносочка. Знай я об этом раньше, наверное, песня все равно бы написалась, но она была бы другой и о другом. А может быть, и нет — атмосфера источника (книги, места, времени, мира), где я встретилась с этими стихами, все равно дала бы о себе знать. Стихи, вплетенные в контекст художественного произведения, могут, конечно, потом существовать и вне его — но всегда остается какой-то полунамек, полудогадка, что сказано там намного больше, чем сказано.

Я очень люблю Галича. Но для меня «Ворон» навсегда останется связан с книгами Олди, и каждый раз я буду с запоздалым удивлением вспоминать, что это — не Ладыженский. Такая вот история…

1

Внимание, литературоведы и критики, точите перья, копите возмущение. Буду делать крамольное заявление. Готовы? Тогда вот, держите:

Поэзия и фантастика — близнецы-братья

То есть сестры, конечно.

Но сразу договоримся: речь идет только о настоящей поэзии и настоящей фантастике. Судите сами: читая фантастическое произведение, человек должен принимать правила игры. Он прекрасно знает, что «такого не бывает», что ни на одной карте он не найдет страны или города, где происходят описываемые события, и что услышав просьбу каких-нибудь родителей записать их чадо под именем, к примеру, Варан или Здрайца, сотрудники ЗАГСа, скорее всего, вызвали бы «Скорую помощь». К счастью, людям дано умение не только фиксировать в памяти, «как оно на самом деле», но и допускать возможность невозможного. Людям дарована вера в чудо. Да и потом, мы же договорились, речь о настоящей фантастике, в которой главное — не необычность обстоятельств, а что-то, заложенное между строк, что и словами-то не опишешь, и другому не расскажешь. Не все, правда, это способны увидеть. Я неоднократно слышала высказывание: «Не люблю фантастику, я реалист». Все мои попытки объяснить, что разная бывает фантастика, обычно успеха не имели. Видимо, это как с музыкальным слухом: если его нет, человек слышит звуки, но не слышит музыки. Здесь же человек не способен проникнуть, войти в текст и увидеть то, что в глубине. Он точно знает, что «это все — не как в жизни», он не верит, он считает, что его пытаются обмануть, подсунуть фальшивую монету…

А что с поэзией? То же самое. Читатель так же должен принимать предложенные правила — иначе ничего не получится. Не выйдет контакта между словами и душой, потому что «так никто не говорит»! Намного ли это отличается от «такого не бывает»? Вот именно, не намного. Фраза «Не люблю стихи» — тоже не редкость, согласитесь. И причины этого практически те же. Зачем высказываться так сложно и витиевато, придумывать риф мы, показывать одни предметы и образы через другие — если получается непонятно и неправдоподобно? Не как в жизни? Один мой знакомый всегда возмущался строчкой «Все пройдет, как белых яблонь дым». Он искренне недоумевал, зачем сожгли белые яблони («кстати, почему это они белые? Не березы же…»), и почему поэт решил это безобразие воспеть.

Итак, для понимания и фантастики, и поэзии читателям нужны одни и те же качества: умение видеть больше, чем написано, умение верить в чудо, а также полное, абсолютное, очень досадное неумение объяснить кому-то еще, почему ты плачешь, читая книгу, в то время как в книге никто не умер.

Может быть, именно из-за этой схожести стихи иногда становятся неотъемлемой частью фантастических романов. Бывает даже, что писатель (читай — поэт) создает автора для своих (или уже не своих?) стихов. Помните Ниру Бобовай? Или Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби, который, кстати, существовал на самом деле, но никогда не писал ни «Касыды отчаянья», ни «Касыды сомнений», и никогда не брал Кабир, которого нет. (Или есть? Или писал?!)

А бывает и по-другому, когда писатель-фантаст является по этом в другой своей ипостаси, и его стихи никак с его же прозой не связаны. На первый взгляд. А если посмотреть в глубину…

Есть еще и третья ситуация: писатель пишет книгу, читатель читает — и пишет стихи по мотивам книги, или по настроению ее, или по своим личным ассоциациям. И если эти стихи — настоящие, они существуют сами по себе, и книга — сама по себе, однако ниточки уже протянулись, и в мире стало чуть-чуть больше взаимопонимания.

Все это вместе — поэзия в фантастике. Или фантастика в поэзии. Или просто — творчество, не скованное рамками обыденности, превышающее возможности нашего привычного мира, нашей привычной жизни и нашей привычной речи. Метатекст. Слово, не признающее границ, односмыслиц и прямолинейностей.

2

Знакомство с «поэзией в фантастике» началось для меня с братьев Стругацких. Давным-давно была у меня книга — «Жук в муравейнике» — без первой страницы. Типографский брак. Не помню, сколько я раз ее перечитывала. Спустя какое-то время (где-то в середине девяностых), купив наконец собрание сочинений Стругацких, я открыла «Жука…» — и совершенно остолбенела. Там была раньше не известная мне первая страница, а на ней — «стихи очень маленького мальчика»:

Стояли звери

Около двери,

В них стреляли,

Они умирали…

Помню, как тогда стремительно и непоправимо рушилось мое привычное восприятие произведения, известного мне, что называется, вдоль и поперек. Как будто нашлась недостающая деталь мозаики, как будто острое стало предельно острым… До сих пор не могу разрешить эту загадку: четыре строчки. Простые, короткие, совсем не поэтичные. Ни одного эпитета, ни одной метафоры. Констатация факта. Почему они дали так много? Не знаю. И знать не хочу.

Это потом уже, когда я ознакомилась с собранием полностью, раз и навсегда вошли в мою жизнь и частушки про структуральнейшего лингвиста, и знаменитый «ЗИМ», которым будет «задавим» придуманный сочинитель, и пронзительное «Но если бы ты повернул назад, кто бы пошел вперед?», и такое, «федерико-гарсиа-лорковское»:

Теперь не уходят из жизни,

Теперь из жизни уводят.

И если кто-нибудь даже

Захочет, чтоб было иначе,

Бессильный и неумелый,

Опустит слабые руки,

Не зная, где сердце спрута

И есть ли у спрута сердце…

И самое главное, самое невысказанное, самое дорогое:

В предутренний ветер, в ненастное море,

Где белая пена бурлит,

Спокойные люди в неясные зори

Уводят свои корабли…

Впрочем, что такое кабестан, о котором говорится в начале стихотворения, я тогда не имела ни малейшего представления. Но это было как-то неважно. Я чувствовала огромную, завораживающую энергетику, исходящую от слова — и мне хватало.

Похожие ощущения у меня были, когда я читала фантастические произведения Владислава Крапивина. Почему в непонятном (почти нашем) мире, на непонятном теплоходе, где время замкнулось в кольцо, пелась песня про вполне реального и исторического царевича Дмитрия? Объяснение в книге дается: потому что теплоход шел мимо Углича. Но мне всегда казалось, что дело не в Угличе (теплоход мог идти мимо любого другого города, даже не существующего в реальности). Дело в параллелях, в ассоциациях, которые возникают — и уже неясно, где от стихов, а где от содержания и стиля книги:

…А игра была — не на свирели.

У крыльца толпой бояре стали:

«Покажи, царевич, ожерелье!» —

И по горлу с маху острой сталью…

…Тонкий крест стоит под облаками,

Высоко стоит над светом белым,

Словно сам Господь развел руками,

Говоря — а что я мог поделать?

Две истории необъяснимым образом сливались в одну, события начинали зависеть одно от другого, не пересекаясь ни во времени, ни в пространстве. Я совершенно четко понимала тогда, что убери из книги эту песню, казалось бы, не имеющую прямого отношения к содержанию, и все будет по-другому, хуже, проще, пропадет какая-то грань…

Много времени прошло. Сейчас я понимаю и другое (чего, честно говоря, понимать не хотела бы): стихотворные вкрапления в книгах Стругацких или Крапивина вне контекста задохнутся, не выдержат конкуренции в мире Большой Литературы. По критериям мировой поэзии, это наивно, трогательно, забавно, романтично — не более того. А за рифмы типа «море — зори», «лесов — парусов» или «руками — облаками» прощения не будет никому, и месть критиков и эстетов будет страшна и неотвратима. (В этом месте интернетчик поставил бы «смайлик».) Только вот выдергивать эти стихи из контекста никто не собирается, они слишком важны там. И кто знает, будь они написаны более профессионально с точки зрения теории стихосложения — остались бы они настолько значимыми? Поэзия ведь тоже бывает разной. А за то, что это — поэзия (вернее, Поэзия), я готова стоять насмерть. Не выйдет из меня ни критика, ни эстета, извините.

3

Однажды на каком-то фестивале авторской песни, где я сидела в жюри, один из участников конкурса объявил, что споет песню на стихи Марии Семеновой. Я еще подумала тогда, что имя знакомое, — «Волкодав» только вышел и оставался на тот момент мною еще не прочитанным, но имя было на слуху. (Хотя оно не такое уж редкое, да и фамилия тоже, так что это вполне могла быть другая Мария Семенова.) Когда же очередь «Волкодава» все-таки наступила, я там обнаружила уже знакомые стихи:

Лопоухий щенок любит вкус молока,

А не крови, бегущей из порванных жил.

Если вздыблена шерсть, если страшен оскал,

Расспроси-ка сначала меня, как я жил.

Я в кромешной ночи, как в трясине, тонул,

Забывая, каков над землей небосвод.

Там я собственной крови с избытком хлебнул —

До чужой лишь потом докатился черед…

Именно тогда я впервые столкнулась с подобным принципом вплетения стихов в ткань романа: перед каждой главой — по стихотворению. То ли развернутый эпиграф, то ли еще одна часть романа, сжатая до размеров и плотности поэтического текста. И вдруг пришла странная мысль: там, между главой и главой, даже если сюжет не прерывается, существует некое пространство, некий объем, который, конечно, сам по себе неплох и любопытен. Но вот что непонятно: если этот объем ничем не заполнен, если сразу за одной главой следует другая — кажется, что сказано все. Но если там появляются стихи — возникает та самая недосказанность, которая расслаивает смысл написанного, которая заставляет читателя думать, прогнозировать, выбирать из десятков возможных вариантов один. И которая не позволяет забыть о книге сразу же после того, как переворачивается последняя ее страница.

И еще: выделение поэтических вставок в самостоятельные законченные маленькие произведения внутри одного большого позволяет предположить, что писались эти стихи не только с целью привнесения в роман дополнительных смыслов и ассоциаций. Они писались именно как стихи — а значит, автор предъявлял к себе как к поэту более серьезные требования. И хотя специалисты нашли бы «вагон и маленькую тележку» претензий к стихам Марии Семеновой, но ею был сделан большой шаг к повышению уровня «фантастической» поэзии. Уже одно то, что используются сложные стихотворные размеры (как, например, четырехстопный анапест в приведенном отрывке, — хотя и не пятистопный, столь любимый современной русской поэзией), а также так называемая «рваная метрика» («Когда во Вселенной царило утро, и боги из праха мир создавали…»), говорит о многом.

Другой важный шаг был сделан Натальей Васильевой. Ее стихотворение, разорванное на отдельные строфы, разбросанное по страницам книги, идет просто как продолжение мысли, продолжение авторской речи. И пронзительности от этого — хоть отбавляй, и действительно для этой книги такое включение стихотворения — оправданное и, более того, единственно возможное. Но если собрать все вместе, прочесть единым текстом — можно многое увидеть и понять.

Золото мое — листья ломкие на ветру,

Серебро мое — словно капля росы костру…

Кровь с лица сотрет ветра тонкая рука:

Завтра не придет — лишь трава разлуки высока…

Строчки, помимо смысла, несут в себе и еще одну информацию — звуковую. Смотрите сами: ветру — серебро — росы — костру — кровь — сотрет — ветра — рука — завтра — придет — трава — разлуки… Я уже молчу о сочетаниях «листья ломкие» или «с лица сотрет». И это все — на протяжении четырех строк. Даже если не задумываться о содержании, слова завораживают сами по себе, как древние заклинания. В литературоведении это называется аллитерация. Она же — звукопись. Вряд ли сама писательница делала это специально — поэт практически никогда не задумывается о тех поэтических приемах, которые он использует в своем творчестве. Однако именно это — и есть настоящий профессионализм: не конструировать по известным заранее правилам, а чувствовать, слышать необходимое слово задолго до того, как оно будет найдено, и только потом понимать (или даже не понимать), где тут аллитерации, инверсии и оксюмороны:

Шорох ломких льдинок, слова ли листвой шуршат,

Плачет ли в долине бездомная душа.

Черных маков поле — да нет моего цветка;

Лишь полынь да горечь, да трава разлуки высока…

Учредить бы на каком-нибудь конвенте номинацию «За лучшее стихотворение из фантастического романа»… За такие стихи надо награждать. Или я ничего не понимаю ни в поэзии, ни в фантастике…

4

Этим летом, шатаясь десятый час подряд по руинам Херсонеса и не имея силы воли выгнать себя оттуда, я вдруг заметила, что периодически в памяти всплывают две строчки:

Так и нас с тобой когда-нибудь отроют,

Только вряд ли это будет интересно.

Где и у кого я это вычитала — так я тогда и не вспомнила. Вспомнила потом, когда уезжала из Севастополя. Когда подумала, что севастопольцы, будучи жителями необыкновенного города, позволяют себе быть обыкновенными людьми. Кто-то еще говорил похожие веши. Кто-то, написавший:

Руины здесь отзывчивей людей,

А люди тут бывают жестче камня.

Нет, не кто-то. Автор строчек, пришедших ко мне на развалинах Херсонеса. Андрей Валентинов.

Он как раз из тех писателей, чьи стихи не связаны с прозой. У Валентинова творчество — несмешанное. Поэзия — отдельно, фантастика — отдельно. Только история — и там, и там. Не связаны, говорите? Ну-ну.

Зато стихи Андрея Валентинова связаны с Херсонесом, с городом, в существование которого начинаешь верить, только когда туда попадаешь. И о том, что творится там с человеческой душой, так и тянет сказать: «Такого не бывает!» Херсонес — это история, поэзия и фантастика в одном лице. Кто же тогда человек, пишущий стихи о Херсонесе? Даже не просто стихи — сонеты. Поэт? Фантаст? Историк?

Автор. Автор, включивший в одну из своих историко-фантастических книг небольшую подборку стихотворений. Автор, чьи строчки навсегда западают в память и помогают осознать то, что невозможно высказать:

Последняя царапина свежа.

Я возвращаюсь вновь без багажа,

Все оставляю. Сброшены все маски.

Последний луч касается небес.

Горит, горит закатный Херсонес.

Но сумерки спешат и гасят краски.

Другой писатель, разграничивший свое творчество, — Евгений Лукин. Его стихи выходят отдельными поэтическими сборниками. Его песни я горланила в весьма юном возрасте, не зная, кто их написал. (Никогда уже, наверное, не смогу восстановить цепочку, каким образом они до меня дошли.)

Лукин-поэт до предела сатиричен и вполне даже реалистичен. Не сразу понимаешь, как это может совмещаться в одном человеке. Ведь и проза Лукина порой иронична, а порой — настолько трагична (вспомните ту же «Зону справедливости»), что отходить приходится несколько дней. Читая его острые и смешные строчки, не замечаешь, как становится грустно — и как-то очень стыдно за нас, за непутевое человечество:

На исходе века

Взял — и ниспроверг

Злого человека

Добрый человек.

Из гранатомета

Шлеп его, козла!

Стало быть, добро-то

Посильнее зла…

Противостояние добра и зла — одна из главных тем не только для фантастики, но и для всей литературы вообще. А сатира — она на то и сатира, чтобы все переворачивать с ног на голову и ставить в тупик. Скажете, при чем же тут фантастика? А ни при чем. Просто Евгений Лукин — замечательный писатель-фантаст и столь же замечательный поэт. Общее для его поэзии и прозы — парадоксальное мышление. И каким бы фантастом был Лукин, не будь он поэтом (и наоборот) — это вопрос. Здесь тоже два плана, две сюжетные линии сплетаются в одну — только уже не в книге, а в самом человеке, в авторе. Реальность? Фантастика? А почему бы и нет…

5

Поэзия Олега Ладыженского — разговор особый. Долгий, сложный, интересный — и совершенно другой. Уже хотя бы потому, что книги Олди вообще поэтичны по своей сути. Попробуй разберись, где заканчивается проза и начинаются стихи, в какой момент в авторскую речь проникает поэтический ритм — и когда он затихает… А особенно если стихи написаны в строчку…

Когда я впервые читала «Бездну голодных глаз», равно как и «Орден святого Бестселлера», я каждый раз с запозданием улавливала эти переходы (удивительное ощущение: вдруг, резко понимаешь, что вот уже пять-шесть-семь строк как ты читаешь стихи…), возвращалась на несколько абзацев назад и перечитывала — уже совершенно иначе. Такая поэзия в прозе, нерифмованный пятистопный ямб («ямбец», по определению Олди) — довольно опасная для любого поэта штука. Он кажется очень простым, практически разговорным, не требующим от сочинителя каких-то творческих усилий. Но тут же возникает за спиной молчаливая тень Шекспира и грозит гениальным пальцем. Нельзя. Напишешь хуже — себя погубишь, напишешь так же — никто не поверит, напишешь лучше… впрочем, не напишешь. Но в том-то и штука, что Ладыженский — не любой. Он напишет не лучше, не хуже и не так же. Он напишет по-другому. Поэтому ему — можно:

…Они стояли. И они смотрели. И час, и два, и пять, и шесть часов они стояли — и молчала площадь, дыша одним дыханьем, умирая единой смертью; с ним — наедине. Наедине с растерзанной судьбой, наедине с вопросом без ответа, наедине — убийцы, воры, шлюхи, солдаты, оружейники, ткачи, и пыль, и швы распоротого неба, и боль, и смех, и судороги в горле, и все, кто рядом…

Вторая загадка в том, что стихи, написанные Олегом для книг или спектаклей, прекрасно существуют и просто так, обретая музыку иногда от самого автора, а иногда — от читателей (сама, грешна, руку к этому приложила…)[12]. Пока читаешь книгу, кажется, что эти стихи — плоть от плоти ее, и вне контекста будет непонятно, о чем идет речь. Но как только пробуешь разделить, отрешиться от содержания романа — это получается легко и сразу. И как книга с помощью поэзии обретает дополнительный смысл, так и стихотворение вне книги становится немного другим, и восприятие меняется.

Даже тогда, когда упоминаются конкретные персонажи или географические названия.

Где вода, как кровь из раны, там пути к Мазандерану;

где задумчиво и странно — там пути к Мазандерану…

Допустим, человек не читал книгу, и что такое Мазандеран, где он находится и какие события там происходили — знать не знает. Так ли для него это важно, если дальше:

…где бессильны все старанья на пороге умиранья

и последней филигранью отзовется мир за гранью…

Это настолько близко и настолько точно, что — какая разница, «где пути к Мазандерану»? Здесь, в твоем невечном сердце Какая разница, кто такой Абу-т-Тайиб, если:

Не встававший на колени — стану ль ждать чужих молений?

Не прощавший оскорблений — буду ль гордыми прощен?!

А уж если человек читал, и знает… то что? Лучше? Хуже? По-другому! В поэзии не обязательно понимать все. Даже нет, не так: в поэзии обязательно чего-то не понимать. Иначе не будет тайны, не будет бесконечных вопросов — а будут одни ответы. Те самые, которые убийцы…

Кстати, о восточных мотивах. Обо всех касыдах, газеллах, хайямках, трехстишиях, пятистишиях… Очень похожая ситуация. Среди литераторов и поэтов бытует мнение, что стилизация — это плохо. Моветон. А почему, собственно? Да потому, что литераторов и поэтов у нас много, хороших литераторов и хороших поэтов — значительно меньше, а уж способных создать грамотную, прожитую, а главное, оправданную стилизацию — и вовсе единицы.

Стилизации Ладыженского на стилизации не похожи. Они похожи на НАСТОЯЩУЮ восточную поэзию. Может быть, дело в том, что, создавая мир, описывая его, писатель-поэт вливается в эту действительность намного глубже и подробнее, чем просто поэт? А может, еще и в том, что кроме таланта созидать есть еще редкий талант воссоздавать, почти по-актерски (что неудивительно для Олега, режиссера и актера театра) проживать отрезки чужой жизни? Слышать краем души ненаписанные стихи Хайяма, аль-Мутанабби или Басе — и доносить их до нас? Повторюсь: не знаю. И знать не хочу. Просто когда я читаю касыды Ладыженского, я не чувствую даже намека на фальшь. И не только потому, что соблюдены правила формы, и бейты стоят так, как им положено, и внешняя рифма перекликается с внутренней подрифмовкой. Я верю: автор там был. Он все это видел. Я знаю, что «так не бывает», не волнуйтесь.

Стихи Олега Ладыженского существуют в книгах по-всякому: и внутри текста — целиком или по отрывкам, и перед структурными частями (как в «Песнях Петера Сьлядека»), и практически в самом тексте (как в уже упомянутой «Бездне голодных глаз»). Главное, что они всегда — в том месте, где нужнее. Где возникает объем для создания недосказанности. Поэтому и без того всегда разные книги Олди становятся еще более разными, неожиданными, непохожими одна на другую. Никогда не знаешь, когда тебя эта самая недосказанность накроет и чего ждать от Олдей в следующий раз.

Впрочем, чего ждать от Ладыженского-соло — тоже предугадать трудно. Он может быть таким:

Изгибом клинка полыхая в ночи,

Затравленный месяц кричит.

Во тьме — ни звезды, и в домах — ни свечи,

И в скважины вбиты ключи…

Или таким:

Постигла страшная беда:

Постыла вкусная еда.

Мой бог! Ужели навсегда ?!

Или вот таким:

…лентой похоронною,

вечною судьбой —

горький крест иронии

над самим собой.

Или каким-нибудь еще. Воистину непредсказуем человек, так легко переходящий от драматично-мифологической и проникновенной лирики, — через безудержный, тонкий, умный юмор — к откровенной, местами грустной, но всегда светлой ироничности. Человек, у которого все это получается высоко и красиво.

И вместе со строчками попадает в нашу кровь древнее, истинное Шутовство. Именно так — с большой буквы. Великая тема Олди — и великое мировоззрение для пишущего стихи. Шутовство — высшая форма лицедейства, перемешивающая плач и смех так, что не различишь. Высшая форма человечности, не позволяющая зрителю (читателю?) превратиться ни в законченного циника, ни в бесконечного пессимиста.

Разучившийся просить — не прошу,

Без надежды и без сил — не прошу.

Шут, бубенчиком тряси!

Смейся, шут!

Подаянья на Руси — не прошу.

Нельзя играть в Шута. Нельзя им стать после долгого обучения и напряженных тренировок. Им можно только родиться и жить — порой легко, порой сложно, порой невыносимо сложно. Просто надо очень любить, как говорил Одиссей. Любить жизнь, не всегда радужную, любить людей, не всегда этого заслуживающих… И всегда понимать, что взаимности можно и не дождаться.

Любить не учился, и значит —

Любитель.

Профессионалом не стал.

Пошли мне, Всевышний, лесную обитель, —

От шума устал.

Вообще-то, когда поэт-Ладыженский упорно именует себя любителем — не верьте. О теории стихосложения, о жанрах поэзии, о рифмах, ритмах и звукописи он знает намного больше, чем иные профессионалы. И, что еще важнее, обладает потрясающим чувством слова, чувством звука. Для «профессионала от поэзии» ему не хватает одного: снобизма. Желания во что бы то ни стало называться профессионалом. Способности замкнуться на себе, любимом, и решить, что ты — единственный в мире поэт, достойный внимания (правда, некоторые признают еще Пушкина, поскольку Пушкин — наше все). И я почему-то уверена, что «любитель» Ладыженский никогда не станет таким «профессионалом». Не до того ему, да и душа устроена по-другому. Не лучше, не хуже и не так же — по-другому.

(Интересно, почему всегда, при любой попытке анализировать поэзию Олега Ладыженского, я срываюсь с литературоведения на эмоции и ощущения? Потому что филолог — тоже человек? Кажется: лишь миг — и я пойму…)

6

Мы верим в чудо. Мы — смешные дети, затеявшие странную игру с пространством и со временем. Однажды они свернут с проторенной дороги, изменятся, сольются. И тогда все вдруг увидят, как мы были правы, как мало нужно, чтобы чудо — было… Всего-то — верить… (Ветер по земле разносит листья. В метрополитене смурной народ берет вагоны штурмом, топча записку: «Завтрак на плите. Приду часа в четыре»). Бесполезно. Вы правы — не сейчас. Сейчас — не время (и не пространство?!) для подобных тем. Стихи — еще не повод. Или все же… Но — осень. Ночь. И возникает классик — еще неясно, за каким плечом. И отзвуком, мольбой: «Мы верим в чудо…» Конечно, Уильям, я замолкаю. Простите, что не смела не сказать…