Один рыжий, один зеленый. Повести и рассказы. — страница 16 из 37

от двери, чтобы успеть захлопнуть за собой эту самую дверь. Успела. Как раз перед тем, как он нанёс ей смертельный удар… Мишель молчала, а Таратынкин выл, как сатана. На этот вой и выскочил Пистолет, но было поздно. Пистолет схватил его сзади за руки, тот вывернулся и махнул топором ещё раз – разрубил Пистолету ключицу и выронил топор. Тот его всё-таки, истекая кровью, смог скрутить, а тут и милиция приехала, и скорая, да поздно уже…

Спутник трясся, со всхлипом хватая воздух. Роман почувствовал, как ему тоже не хватает дыхания. Почему-то зачесались руки. Он подумал, с каким наслаждением взял бы сейчас в руки молот и сокрушил, снёс с лица земли Центеров сарай, и все сараи во дворе, и все сараи мира вообще.

Он плохо помнил, что происходило дальше. В какой-то момент прорезалось сознание – когда рядом почему-то оказался Валерьян и дал ему в руки молот, и он изо всей силы, тупо лупил по какому-то куску метала… Сколько времени? Час? Два? Не помнил. Пока не отшвырнул молот и не задал Валерьяну бессмысленный вопрос:

– И что мне теперь делать?

А Валерьян тяжело ответил:

– Терпеть. И ждать.

И его вдруг шибануло, что Валерьян-то и есть тот самый дядька, который дал ему такой же совет, только много лет назад, в пятом классе, когда он из-за стеклянной двери переговорного пункта смотрел на Мишель с Пакиным.

Эта фраза прозвучала теперь каким-то сакральным знанием, набатом судьбы – всё, круг замкнулся. Всё было предопределено. Всё будет хорошо. Всё будет. Не будет ничего…

Ни в какую Москву он не поехал. И не хотел знать и слушать звонки из приёмной комиссии, и что там предпринимают мама и папа…

О том, что может ему помочь, знал Валерьян. Только «рота, подъём», марш-бросок с полной выкладкой и ночной махач одному против всего дагестанского землячества…

…Полгода Роман служит. Кажется, уже всё не так беспробудно, уже есть время подумать, а иногда посещают достаточно странные, но уже трезвые мысли. О чём? Как ни странно, о будущем. О том, что, в принципе, в его жизни возможно всё. С разной степенью вероятности, но всё, что угодно: любимейшая профессия, успех, Москва, мировые столицы, захватывающие путешествия, родной город, спасённый от бездарной застройки, авторские работы, выставки, книги и даже, чем чёрт не шутит, мировая слава…

В ней не может быть только одного.

Самого главного.

МИШЕЛЬ.

Вечерний троллейбус


Вот так внезапно, только на шестом десятке и узнаёшь, что эти рога, которые соединяют троллейбус и провода, называются троллеи. Кстати, от собственного мужа, который знаком с тобой практически всю сознательную жизнь и всегда это знал. Почему не сказал раньше, спрашивается? Не знал, что я не знаю.

Ах, троллейбус, троллейбус, моя вечерняя песня… Особенный для меня не просто троллейбус как таковой, а именно вечерний троллейбус, словно зажжённый неким волшебником фонарь, плывущий по тёмным городским улицам.


Когда-то, полвека назад, в середине шестидесятых, мы жили на окраине недавно построенного жилого массива в новенькой хрущёвке, а рядом было троллейбусное кольцо. О, этот вечерний троллейбус шестидесятых! Я засыпала совершенно счастливой под его ласковое и таинственное гудение. Только троллейбус, и больше ничего, никаких машин. Наша открытая форточка на первом этаже в паузах между рейсами ловила и счастливый смех за окном, и чей-то оживлённо-нетерпеливый разговор, и лёгкое шарканье мужских ботинок по асфальту, и цоканье каблучков-гвоздиков женских туфелек фасона «такса»… Это было похоже на симфонию целого оркестра: когда замолкал ведущий инструмент, вступали мягкие ударные, такие щёточки по медной тарелке – т-с-с… т-с-с… Иногда туда ещё добавлялись звяканье ложек о края чашек и мелодичные голоса маминых подружек, молодых красавиц-училок (чулки со швом, юбка-карандаш, головка с причёской «бабетта» на высокой шейке), хохочущих поздним вечером на нашей кухне. А я за своим шкафом в сказочном детском полусне слушала эту музыку, чтобы уже не забыть её никогда.

Надо сказать, что и сам троллейбус внешне выглядел очень мило: кругленький, лобастый, он имел невероятно одушевлённое, живое лицо, доброе, немного усталое, а главное, всё понимающее. И люди, которых он возил в своей успокаивающе тёплой утробе, были особенными: они тогда не резали перочинными ножиками его мягкие коричневые спинки и сиденья, не расписывали пошлыми граффити его бока, не пытались заклинить его деревянные окна с металлическими защёлками…


Итак, мой первый вечерний троллейбус: мы едем куда-то с мамой и папой. Я уютно устроилась на руках у кого-то из них и знаю, что нам предстоит долгий путь от начала маршрута и до конечной остановки, а это сорок минут сладкой дрёмы… Троллейбус плывёт по ночному городу, сознание моё плывёт вместе с ним, и вдруг непривычно-резко над ухом раздаётся громкий крик кондуктора: «Центральный рынок, кто спрашивал?» Слышу, как открывается передняя дверь, моё сознание резко включается и моментально фотографирует следующую картинку: нарядная девушка с фантастическим начёсом и в сильно зауженной у колен юбке (без сомнения, только что с танцев, устраиваемых в военном училище) пытается взобраться на ступеньку (ы! ы! ы!). Юбка не позволяет поднять ногу, позади напирают другие пассажиры, кондуктор ругается: «Гражданочка! Не задерживайте!» Тогда девчонка отчаянным жестом, решительно поддёргивает юбку кверху, и перед любопытными взглядами моментально мелькают комбинация, коротенькие штанишки, стройные ножки, в автобусе и снаружи раздаётся дружный смех, но неприступная высота уже взята. Девушка наконец на площадке, все успокаиваются, и – у-у-у-у… снова поплыл троллейбус, и моё сознание поплыло вместе с ним дальше…


Середина семидесятых. Мне тринадцать лет. Я еду через весь город на каток. На мне детская цигейковая шуба, ушанка из чёрного кролика, на коленях коньки, связанные между собой шнурками. Народу в троллейбусе мало, за окнами мороз и темень, а я томлюсь сладким предвкушением двух счастливых часов на катке, где меня ждут музыка, шальные, летящие навстречу мальчишки и умопомрачительное скольжение по льду… За две остановки до конечного пункта на задней площадке происходит какое-то странное шевеление, раздаётся жалобная пьяноватая речь с отчаянным подвыванием, затем топот по проходу и вдруг передо мной на сиденье плюхается странная фигура. Она поворачивает ко мне перекошенное лицо с горестно сведёнными бровями и на затяжном всхлипе выдыхает: «Эх, девычка! Кончилось на свете человечество, осталось одно собачество!..»

Вот так. Одно собачество.

Этот странный пассажир, потрёпанный жизнью дедушка, почти лежал на переднем сиденье, повернувшись ко мне и расплющив подбородок о железный поручень, и оттого сам казался похожим на маленькую, жалкую, умную собачку с грустной мордочкой. Он больше не произнёс ни слова, только непрерывно смотрел на меня вплоть до следующей остановки, а я смотрела на него. Помню, что и его глаза, и эта фраза преследовали меня на катке весь вечер, под ритмичные завывания певицы:

Нам с та-бой повстречать-ся не просто

В га-рад-ской суете перекрёст-ка

То ли таа-ам… —

одно собачество.


Что было в нём, в этом дедушке, его фразе, в глазах, если я, спустя сорок лет, до сих пор вижу их в морозной декорации вечернего троллейбуса? Я слышу пение проводов, как замолкающее эхо оркестра, и два заключительных аккорда. Одно. Собачество.


Мне девятнадцать. Второй курс института. За пролетевшие годы моего детства и отрочества троллейбус несколько раз поменял свой внешний вид, увы не в лучшую сторону. Он стал больше, массивнее, непригляднее, вместо милых овальных форм появились простецкие рубленые линии. Теперь он мог перевозить гораздо больше народу, буквально надрываясь на работе, что основательно испортило его характер; он как-то неприятно клацал во время движения, слишком резко тормозил, ожесточённо кидая туда-сюда задыхающихся от тесноты пассажиров, а при входе и выходе зачастую мстительно зажимал их дверями. Пассажиры делали ответные гадости: вспарывали сиденья, царапали на спинках разные глупые надписи, отрывали напрочь или частично блестящие алюминиевые полосы, соединявшие куски обшивки. Люди, чьей работой было холить и лелеять троллейбус после рабочего дня, бессовестно пренебрегали своими обязанностями: они редко мыли его, отчего стёкла стали почти непрозрачными; внизу, сзади и по бокам бедняга изрядно проржавел, у него постоянно отваливались какие-то винтики и заклёпки, отчего троллейбус на ходу зловеще хлопал, как крыльями, листами болтающегося железа. Да и водители, которые стали слишком часто меняться, тоже совсем не нравились троллейбусу. Он мстил им не слишком изобретательно: порой отказывался открывать двери и заставлял матерящегося возницу подниматься с кресла, шарахать по двери кулаком, а то и поднимать крышку над ней и что-то там подкручивать… А уж с каким удовольствием троллейбус при каждом удобном случае отрывал свои длинные рожки от проводов и нахально болтал ими в воздухе: «Всё, приехали!». А вожжи на кольцах в руках падающего от усталости водителя? Они же совсем не слушались и не собирались взнуздывать не желающего работать железного коня! Да, тяжёлое было время. Безысходность застоя, господа…


Всё же и этот подурневший, капризный троллейбус был моим тайным другом. И снова, не днём, когда ему было совсем не до меня, потому что днём моей «шестёрке» приходилось перевозить тучу рабочего и служивого люда, студентов, мужиков и тёток с мешками и баулами, едущих от автостанции до базара и обратно… Моего приятеля уже давно лишили кондуктора, заменив его железякой с жутким, грызущим названием «компостер». Троллейбус бесстрастно внимал, как угорело мечется по салону деревенская тётка в плюшевке с мешками наперевес и связкой сушек в три ряда на шее. «Сынки, сынки-и-и… – трясла она купленным у водителя троллейбусным абонементом. – Чаво с ним делать-то, а?» Один из «сынков» солидно растолковывал: «Подходи, мать, сюда, суй в эту щёлку билет, говори фамилию, докуда едешь, а дальше я тебе закомпостирую». Троллейбусная публика замирала в предвкушении хохмы и расступалась. Разрумяненная от волнения тётка останавливалась перед компостером, вкладывала талон и, будто поклонившись ему, отчётливо произносила: «Крысанова, до “Автовокзала”». «Сынок» заключительным аккордом лупил кулаком по компостеру, лязг которого тонул во всеобщем хохоте…