Не красавец: рост чуть выше среднего, плотный, с хорошо развитой мускулатурой, прямые брови, умные серые глаза, тёмные волосы, упрямо сжатый, неулыбчивый рот, всегда серьёзное выражение лица.
Но влюблялись – целыми классами. Заключали пари, первые красавицы пускали в ход весь свой арсенал обольщения, ссорились, выдумывали, интриговали… Никольский, сам того не ведая, был самой обсуждаемой персоной в школе: когда звучала его фамилия, учащались сердцебиения, сбивались дыхания, потели ладошки.
Если бы он только знал, сколько влюблённых глаз приковано к нему во время урока, сколько писем комкаются и рвутся в ночной темноте, сколько подушек мягко утирают сладкие девичьи слёзки! Но он не знал. Он рассеянно ронял «привет», когда видел кого-то из девчонок, «как бы случайно» спускавшуюся с верхних этажей в его подъезде, не замечал их на отчётных выставках в художке, умножая на ноль высокие каблуки, и мини-платьица, и томные раскрашенные личики…
Один раз, в одиннадцатом классе, во время экскурсии в Тарханы, на сиденье в автобусе рядом с ним плюхнулась Еговцева (по кличке Яга) – классная «фам фаталь». Весь класс, включая молоденькую учительницу, замер, затаив дыхание. Яга уверенно положила голову ему на плечо, немного поёрзала, ища удобное положение, и затихла.
– Представляете, – пересказывая эту историю в учительской, молоденькая литераторша сама волновалась, как девчонка, – Никольский вёл себя так… Ну, как будто бы ему на плечо упал… Ну, скажем, сухой лист… Бровью не повёл, прикрыл глаза тёмными очками и сделал вид, что спит…
Учительница ошибалась. Роман не делал вид, он на самом деле спал. Голова Яги была действительно сухим листом на его плече, стряхивать который он не счёл нужным. Ну лежит и лежит. Мало ли почему человеку нужно посидеть два часа с неестественно вывернутой набок шеей. Класс, втихаря хихикая, два часа наблюдал, как моталась многострадальная башка Еговцевой на твердокаменном плече Никольского, когда автобус подскакивал на ухабах. Излишне говорить, что на обратном пути юная обольстительница сидела в другом конце автобуса, подальше от Романа.
А он продолжал искать дверь в тот мир, в который путь ему был заказан. Мучительно долго, из мельчайшей мозаики складывалось его представление о жизни Мишель. Роман не собирался никого о ней спрашивать, а если бы и спросил, то вряд ли ему хоть кто-то ответил что-либо внятное. Не Пакина же с Карпинским, в конце концов, терзать вопросами…
В пятом классе его сведения о Мишель пополнились знанием, что у неё полная семья: всех учащихся из неполных просили написать заявления о скидке на оплату за обучение. Мишель в списке не было – значит, она жила с мамой и папой.
К седьмому классу Роман знал в лицо всех женщин, живущих в доме на Крестовоздвиженке. Там обитали: замотанная страдалица с усталой походкой и многочисленными кошёлками; сухая жердь с выпученными белёсыми глазами и в нитку поджатыми губами, весной, летом и осенью одетая в один и тот же суконный полосатый сарафан; фигуристая дамочка со взбитыми пергидролевыми волосами, вечно подшофе; толстая приятная улыбчивая тётенька в кокетливых нарядах, часто что-то забывающая и за этим чем-то возвращающаяся домой… Любая из них по возрасту могла быть матерью Мишель. Но кто именно, – вот в чём вопрос. Роман больше всех грешил на страдалицу. Оказалось – дамочка…
В девятом классе он случайно познакомился с её отцом. Отец оказался художником, и обитал он не там, где жили Мишель с матерью, а на Ленина, в мастерских, расположенных на крыше двенадцатиэтажного дома. Каждый первогодок из художки знал про эти мастерские: художническая братия, занимавшая их, была довольно многочисленной и именовалась «Творческая ассоциация “Художники на крыше”». Каждый год проводилась их совместные выставки, на которых Роман бывал и раньше, но только не знал, что в ряду прочих выставляется и отец Мишель – у них были разные фамилии…
В тот день на урок композиции вдруг припёрлась Аделаида и, как всегда, путано затараторила про какие-то подрамники, о которых «она договорилась», и что сейчас Мишель пойдёт к папе, а если одной тяжело, то будет правильно, если «кто-нибудь, ну вот хотя бы Никольский» отправится вместе с ней…
Роман слушал трескотню Аделаиды в полуобморочном состоянии, словно она доносилась сквозь толщу воды. Позже он не мог вспомнить, как они с Мишель вышли из школы, как сели в троллейбус и поехали в центр – словом, проделали весь тот путь, за которым он столько лет наблюдал со стороны. Потом дом художников, звонок в домофон и неожиданно громкий, весёлый голос из динамика: «Мушель, ты?»
Замусоренный, убогий подъезд дома Роман запомнил хорошо. Жуткий лифт, залепленный разноцветной жвачкой и немые кнопки с напрочь стёртыми цифрами. Только над одной из верхних много раз было прочерчено простым карандашом «11».
Выйдя из лифта, они направились к узкой, заваленной строительным мусором лестнице, запирающейся на решётку. Тогда она была открыта. Мишель шла впереди, показывая дорогу, уверенно ступая по кускам разбитой штукатурки, а Роман два раза споткнулся, чихнул от поднявшейся пыли и вдруг… Неприятный полумрак лестницы, наполненный пыльной взвесью, неожиданно сменился нестерпимо ярким светом безудержно голубого майского неба! Из тёмного проёма Роман шагнул на узкую открытую галерейку, опоясывающую дом на уровне крыши. Он машинально сделал ещё несколько шагов и схватился за перила, задохнувшись от невообразимой красоты, открывшейся перед ними.
Бывшая Купеческая видна как на ладони. Лабиринты старинных закоулков с краснокирпичными лабазами, приземистые особнячки с затейливо прилепленными друг к другу выше или ниже зелёными кровлями, прозрачные светло-изумрудные облака только распустивших листву деревьев, словно парящие над изысканной причудливостью крыш… Роман узнавал и не узнавал знакомые с детства места. Мишель стояла рядом, и Роману казалось, что она испытывает сейчас всё то же самое, что чувствует он.
Вдвоём они будто плыли над родным городом, над старинным центром, разглядывая его во всех подробностях: прямоугольник рыночной площади с каменными торговыми рядами начала девятнадцатого века, бывший «Гранд-отель» с дивными пропорциями итальянского палаццо, осквернённый вывеской «Продажа горящих туров», солидные строения купца-благотворителя Глазова под объёмными шатровыми крышами, напоминающими днища огромных кораблей…
Мишель молчала ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы он отошёл от первого шока, вызванного этим их совместным полётом. Потом тихо сказала:
– Там, в мастерской… вид на другую сторону. Ещё лучше.
Роману не надо было лучше. В тот момент его жизни всё самое лучшее происходило здесь, рядом с ней, и, честное слово, если бы сейчас она вдруг дала ему руку и взаправду сказала: «Ну? Летим?» – он, ни секунды не думая, шагнул бы через перила…
Сколько именно – пятнадцать минут, полчаса, час они торчали на галерейке, Роман и сейчас не смог бы сказать. Очнулись оба от весёлого окрика: «Мушильда, вы где пропали, интересно?»
В проёме тёмного входа, щурясь от яркого солнца, стояла весёлая внушительная фигура и заразительно смеялась. Роман одурманенным взором смотрел на отца Мишель и, силясь потом восстановить в памяти этот образ, определял его для себя как «зубы-борода-очки». Больше ничего вспомнить не мог.
Как в тумане проплыла мастерская, показавшаяся огромной и сильно захламлённой. Солнце било в запылённые окна; на стеллажах и около стен теснилось множество картин – преимущественно портреты молодых женщин; напротив балконного окна стоял венский стул, на нём белая сирень в кувшине и синяя ткань на спинке; поставленный наискось мольберт и огромный полосатый кот, виртуозно шляющийся среди этих непроходимых нагромождений…
Мишель невесомо тронула его за рукав и повела к балкону. Оттуда открывался вид на южную часть города с его буйной зеленью, одноэтажными домами, маковками церквей, колокольней и синей извилистой лентой реки. Вид был чудесный, но он, к сожалению, не принадлежал уже им одним, как там, на галерейке.
– Мушка, и ты, любезнейший, берите это добро, – распорядился Зубы-очки-борода и указал на три связки подрамников, прислонённых к драному дивану.
Роман решительно перевязал три вязанки на две и только по настоятельному требованию Мишель оставил ей один подрамник, который она надела через плечо, как кондукторскую сумку. «Любезнейший» взвалил на каждое плечо по огромной вязанке, и они двинулись в обратный путь. В тесный лифт, конечно же, не влезли. Пришлось спускаться по неудобной узкой лестнице. Потом выяснилось, что ехать с такой поклажей тоже нельзя, потому что в этот час троллейбусы уже идут переполненными, и они топали пешком через полгорода – от центра до юга, именно по тем местам, над которыми пролетали некоторое время назад…
Роман был готов переть эти чёртовы подрамники хоть на край света и сколь угодно долго. Только бы идти рядом с ней в этом лёгком, невесомом, обоюдном молчании. Теперь он точно знал, что Мишель ничего не забыла – ни котёнка, ни его сломанных рук, а может быть, даже каким-нибудь десятым чувством угадывала его присутствие в своём дворе. И что есть между ними эта тонкая связующая нить, которая… Но только она в этом мире, к сожалению, а Роману хотелось в тот.
Изо всех сил желая, чтобы этот день никогда не заканчивался, в девять вечера он уже сидел около дома Мишель, в саду, под яблоней, невидимый окружающим, а ровно в двенадцать решился на новый поступок – вошёл в подъезд её дома.
Торчать в подъезде – совсем не то что скрываться в саду или бродить возле зелёных комнаток. Двор общий – мало ли кто там бродит, а вот в подъезде с небольшим количеством жильцов стопроцентная вероятность нарваться на вопрос: «Парень, ты кого ищешь?» И что отвечать?.. Хамить или врать?.. И то и другое он ненавидел с самого детства.
Но сегодня сам чёрт ему был не брат. Какая-то странная сила внесла его в перекошенную дверь. В подъезде, конечно, оказалось темно. Роман включил фонарик. Так… вторая дверь слева, раз окна в зелёную комнатку…