Один рыжий, один зеленый. Повести и рассказы. — страница 34 из 37

Зимой строили крепость и бились снежками. Летом использовали окоп, вырытый во Дворе в годы войны и густо заросший лебедой, выше человеческого роста. Бой шёл с помощью комьев земли, веток, палок и всего, что попадётся под руку. Ну и рукопашная, конечно…

Война обычно длилась не один час и довольно сильно утомляла, но это не мешало в финале и своим, и чужим с упоением отлупить Гитлера: без этого игра считалась незавершённой. По окончании ритуального действа ирод вздыхал спокойно – он снова становился Севкой, а протяжный крик «лапта-а-а» или «чур, прятки!» окончательно делали его нормальным дворовым пацаном на какое-то время, вплоть до следующей войны…

Особо жёсткие игры сменялись кратковременными периодами тяги к прекрасному – литературе, театру, кино… Дворовый театр – особая тема. Здесь полностью коноводили девчонки: они выбирали спектакли, костюмы и делили роли. Мальчишки, досадливо крякая, только напяливали бумажные «графские» воротники да категорически отказывались исполнять любовные роли. Они тоже в итоге доставались девочкам.

Двор собирал с бабок денежную мелочь, вешал драный занавес из старых штор перед красным сараем и показывал… Да, собственно, всё то, что видел в кино. Пацаны, конечно, не опускались до спектаклей про Тарзана, они в него и так играли всё лето: с жуткими прыжками с сарайных крыш, с летанием на верёвке, с дикими воплями…

А вот «Золушка»… Ах, эта Золушка! Милая пухленькая чаровница Янина Жеймо, околдовавшая всё послевоенное поколение мальчиков и девочек! Какая девочка не видела себя в пышном бальном платье, в перчатках до локтя и туфельках, в хрустальных туфельках, подумать только! Какой мальчик не растягивал машинально губы в блаженной улыбке, посреди киношной темноты, встречая сияющий взгляд с экрана!

Но вот беда – не походили дворовые Золушки на настоящую… Никаких округлых шеек, пухленьких локотков и сияющих белизной щёчек, – у всех туго обтянутые кожей треугольные подбородки, конопатые носы, сбитые коленки и исцарапанные руки… Правда, сами девчонки так не считали.

«Золушка» готовилась долго и грандиозно. Реквизит и костюмы стаскивали к красному сараю. Тут были жёсткие от крахмала тюлевые накидки на подушки, прикроватные кружевные подзоры, драная маркизетовая юбка, древние шторочки-задергушки с крошечной рюшечкой – словом, всё то, что удавалось стянуть из сундуков зазевавшихся бабушек. На главную роль вырисовывались две претендентки – Рая с первого этажа и подвальная Ламарка.

Губастенькая тощая Рая торжественно поставила на лавку завёрнутые в платок мамины туфли. Девчонки, ахнув, столкнулись над этим чудом лбами, сгрудившись вокруг него плотным кольцом. Белая замша, изящнейший затейливо расклешённый каблучок и двойной бант – голубой на белом… Такое же чудо, как хрустальные!

– Золушкой буду я, – пользуясь случаем, постановила Рая.

Ну пусть Рая. Главную роль всё равно будут играть туфельки – многим в ходе спектакля придётся их примерить. Все были согласны. Все, но не Ламара.

– Как это, ты Золушка? Без волос? – свирепо спросила она, со значением накручивая белобрысенькую прядь на палец. Я буду Золушка!

– Мои туфли – я Золушка, – не сдавалась Рая.

– Лысая? – раздражённо напомнила Ламара.

– Заколись ты в три дуги! – по-взрослому ругнулась Рая, схватила туфли и рванула домой.

Дома она встала перед зеркалом и внимательно рассмотрела себя. Пришлось признать, что зерно истины в Ламаркиных словах было. Каждое лето, перед пионерским лагерем, мама отводила Раю к тётке, работавшей в мужской парикмахерской. Тётя Нина снимала машинкой до основания волосы с висков, с затылка, а чтобы племянница не ревела и было куда привязать бант – оставляла пышный чуб на темени. Кажется, у мужчин это называлось полубокс. Конечно, проще и надёжней было ликвидировать всю растительность на голове, но слушать Раин рёв себе дороже. Ревела она так, что кровь стыла в жилах, и долго.

Как ни крути, Раино тощее губастое лицо с носом-картошечкой и венчающей огурцеподобную голову пышной мохнатой чёлкой ни единой чертой не походило на Золушкино. Ну и пусть. Не уступать же на этом основании Ламарке!

Рая тяжело вздохнула и полезла в шифоньер предусмотрительно прибрать туфли до маминого прихода. Это надо было сделать аккуратно, красиво и точно в то маленькое местечко, тот прогальчик между коробкой с шерстяными носками и узелком с мотками старой пряжи, который был им предназначен. Путаясь в платьях и пальто, кряхтя, Рая вошла в шкаф, нагнулась, нащупывая прогальчик рукой. Туфли легли ровно, Рая выпрямилась и изо всех сил врезалась башкой в полку для шапок и шляп. Искры посыпались из глаз, а с полки шлёпнулась туго набитая наволочка.

Зная в своём небогатом шифоньере каждую пуговицу, Рая удивилась неведомому узлу. Одной рукой она потирала саднящую голову, а другой нетерпеливо развязывала наволочку. А там… В глаза ей просто полыхнуло золотом, а между пальцев заструились шелковистые скрученные нити… Бахрома! Золотисто-жёлтая бахрома, и много! Откуда она взялась?

Времени на раздумья не было. Рая рванулась к зеркалу. Нетерпеливо смяв бахрому в объёмистый небрежный комок, она водрузила золотой стог на макушку и замерла… Бахрома свисала со лба, с висков, скользнула золотыми струйками на плечи… Чудесно замерцали глаза, губы раскрылись в улыбке. Вот она, Золушка! Бежать, немедленно бежать обратно, решение найдено! Теперь уж Ламарка рта не откроет!

Но… Двор не был бы Двором, если бы так просто исполнял чьи бы то ни было мечты. Двор принял простое и мудрое решение – «Золушка» без туфель никому не интересна, значит, её не будет. А будет… Ну например, «Любовь к трём апельсинам». И главные роли распределены, и Раи с Ламарой в пьесе нет, они достались тем, кто знает сюжет и этот спектакль задумал…

А вырос он из кем-то принесённой ёлочной игрушки, ватного апельсина, твёрдого, покрытого оранжевой краской и блестящим клеем, почему-то с румяным бочком и зелёным листочком. И вот уже жамкают, валяют из ваты ещё два, как по сюжету положено, и красят отвратительными красными чернилами. И никого это не смущает, никто и не понимает, какой из апельсинов больше похож на настоящий, потому что кто их когда видел-то, настоящие…

Тут пригодилась и бахрома, щедро отданная Раей, – не жалко бахромы, Рая ведь Золушкой мечтала быть, а не Красавицей из апельсина. Красавицы были выбраны, наряжены, репетировали: «О, дай мне пить!», но гвоздём спектакля должны были стать не они и не апельсины.

Спектакль решили играть не как обычно во дворе, а в квартире у Проворовых. У них большие комнаты и широченные подоконники, на которых, бывало, укладывали как на кровать понаехавших гостей, особенно маленьких. Из-за этого подоконника, собственно, спектакль и игрался дома.

На подоконник водрузили старое драное плетёное кресло, на кресло поставили Рэмку в зловещих одеждах и задёрнули шторы. В кульминационный момент она должна была их раздвинуть решительным рывком и громко проорать: «Я – фата Моргана!» На репетиции получалось здорово. А на спектакле… На спектакле она слишком решительно отбросила шторы, слишком резко откинулась назад, успела только сказать: «Я…», как кресло поехало вперёд, а зловещая фата Моргана вниз головой загудела на пол с высоты подоконника.

Зато именно этот спектакль вспоминали потом, как никакой другой, а не то что «Золушку». «Золушку» и помнили только Рая да Ламара…

Нелупленая и картовник

Рая с Иваном – погодки. Рая – тридцать шестого года, Иван – тридцать седьмого. Идёт второй год войны. Им, соответственно, пять и четыре.

Отец на фронте, мама на работе – охраняет военный госпиталь. С ребятами старенькая бабуня и двенадцатилетняя Маруся – старшая сестра.

Уже пережита первая военная зима, и каждый малыш знает, что такое голод. Всю весну Рая с Иваном проторчали в глубине Двора перед запертыми воротами, ведущими на территорию госпиталя. Подняв тощие зады вверх и почти засунув головы в полуметровый зазор между забором и землёй, они высматривали мамины ноги.

Они узнали бы из тысячи эти родные громоздкие кирзачи – каждую их потёртость, каждую вмятинку, а вон ту микроскопическую трещинку они сами закрашивали чернильным карандашом…

Как только появлялись родные обутки, дети хором начинали причитать на разные голоса:

– Мама-а-а, исть хоти-и-им!.. Мама, исть хотим!

Их невозможно было отогнать от ворот никакими силами. Снующие по двору медсёстры и врачи удивлялись: чьи это дети всё время так жалобно пищат? И кривилось лицо молодой красивой женщины в военной шинели, и сжимались губы, и смаргивались слёзы, но почему-то непереносимо стыдно было признаться, что детские вопли адресованы именно ей.

К лету, конечно, стало полегче. На помойке, за уборной и около сараев выросли целые кущи лебеды, из которой варили щи; молодые листья липы подсушивали, растирали в труху и подмешивали в муку (от липки не пухнут) – пекли лепёшки, а зрелый паслён шёл просто на ура и считался у ребят королевским лакомством.

Весной посадили картошку. По нынешним меркам, огороды находились совсем недалеко от их дома в центре города (нынче, кстати, это место тоже относится к центральному району), а в войну – что там, это была самая окраина, дальше только городская тюрьма и больше ничего.

Бабуня брала тяпку, ребятишек и в знойный июньский день начинала с ними «восхождение к огороду». Дорога шла немного вверх, на бугорок, и казалась невыносимо длинной и слабосильным Рае с Иваном, и самой истощённой бабуне.

Они плелись от колонки к колонке, у которых подолгу отдыхали и пили воду, до отказа наполняя пустые желудки.

Последний переход давался особенно трудно. Иван совсем расклеивался и начинал хныкать, бабуня вытирала ему сопли и сажала на зелёный бугорок. Иван расстроенно выл на одной ноте, а она указательным пальцем ласково и быстро оттопыривала и отпускала его отвешенную в рёве губёшку – «играла на губе». Ревун не выдерживал и начинал смеяться.

– Штой-т ты, Ваня-а-а, – ласково-распевно говорила бабуня, – не копырься-а-а… Вот окучим картошку, она в рост быстро пойдёт… Оглянёсси – уже копать…