Мне кажется, главный вклад Гребенщикова в русскую культуру – это именно переформатированное им понятие русского, которое имеет очень странные, очень сложные корни. Мне кажется, что Гребенщиков понимает русское как синтез весёлого и страшного – вспомните «Русский альбом».
Я думаю, что генезис поэзии Гребенщикова – это, как ни странно, Юрий Кузнецов, которого БГ, может быть, и не читал толком, но питается от того же корня. Вот я прочту стихотворение Бунина (которое, кстати, на некоторых интернет-сайтах ошибочно приписано Волошину) «Святогор и Илья»:
На гривастых конях на косматых,
На златых стременах на разлатых,
Едут братья, меньшой и старшой,
Едут сутки, и двое, и трое,
Видят в поле корыто простое,
Наезжают – ан гроб, да большой:
Гроб глубокий, из дуба долблённый,
С чёрной крышей, тяжёлой, томлёной,
Вот и поднял её Святогор,
Лёг, накрылся и шутит: «А впору!
Помоги-ка, Илья, Святогору
Снова выйти на божий простор!»
Обнял крышу Илья, усмехнулся,
Во всю грузную печень надулся,
Двинул кверху… Да нет, погоди!
«Ты мечом!» – слышен голос из гроба.
Он за меч, – занимается злоба,
Загорается сердце в груди, —
Но и меч не берёт: с виду рубит,
Да не делает дела, а губит:
Где ударит – там обруч готов,
Нарастает железная скрепа:
Не подняться из гробного склепа
Святогору во веки веков!
Кинул биться Илья – божья воля.
Едет прочь вдоль широкого поля,
Утирает слезу… Отняла
Русской силы Земля половину:
Выезжай на иную путину.
На иные дела!
Мне кажется, что эта русская сила, которая ради шутки может себя похоронить, и сквозная тема Юрия Кузнецова, который весь из этого бунинского стихотворения вырос, и все его трёхсложные страшные размеры – это же и коренная тема Гребенщикова.
Понимаете, какое дело? Гребенщиков – не о добре и зле, это очень важно. У Гребенщикова совершенно нет традиционной морали, точнее – у него нет моралистики, морализирования. Он свободен, его всякий может понимать как пожелает. И иногда (я сейчас приведу эти примеры) его слово просто ничего не значит, а каждый вычитывает, что хочет. Но во всех текстах, как несколько абсолютно точных, твёрдых кочек среди болота, есть несколько абсолютно точных реалий, по которым каждый может додумать. Это фольклорная черта. Поэтому я и думаю, что Гребенщиков – как Окуджава, которого он очень любит и которому прямо наследует, как Блок – очень фольклорен, и фольклорен в двух отношениях.
Во-первых, он абсолютно амбивалентен, и каждый его текст можно, как и любую народную песню, прочесть и как смешную, и как страшную. А во-вторых – это важно – каждый может легко поместить себя в пространство этого текста. Почему Гребенщиков написал такое количество народных песен, песен, ушедших в народ? Да потому что любой из нас может это повторить от своего лица. Он даёт формулы, а эти формулы универсальны. В отличие от формул Кормильцева, которые подходят только маргиналам, формулы БГ подходят каждому, и каждый может легко себя разместить в его текстах.
Главный, фундаментальный приём Гребенщикова, который позволяет ему никогда не повторяться, всегда течь, как ровная полноводная река, – это то, что Гребенщиков не пытается транслировать смыслы, как это теперь любят называть. Гребенщиков не пытается ни учить, ни доказывать, ни рассказывать истории. Гребенщиков работает с помощью очень простого метода: он обозначает опорные слова, и эти опорные слова можно размещать практически в любом порядке, соотношение их может быть любым. И мы опознаём эти сигналы. Как точно когда-то сказал Самойлов об Окуджаве: «Слово Окуджавы не точно, точно его состояние».
Гребенщиков замечательно воспроизводит то русское состояние, которое я назвал бы (которое он и сам назвал) «древнерусской тоской». Древнерусская тоска довольно специальная. Это удивительное, как уже было сказано, сочетание грусти и радости, ужаса и восторга.
Вот давайте посмотрим на опорные слова Гребенщикова, например, в «Русском альбоме». Я лишний раз вспоминаю, что слова – это смерть… Как сказано в «Елизавете»: «Но молчи, слова – это смерть». Но попробуем всё-таки проанализировать. Хотя анализировать Гребенщикова – всё равно что Блока. Вот «Кони беспредела»:
Ехали мы, ехали с горки на горку,
Да потеряли ось от колеса.
Вышли мы вприсядку, мундиры в оборку;
Солдатики любви – синие глаза…
Как взяли – повели нас дорогами странными;
Вели – да привели, как я погляжу;
Сидит птица бледная с глазами окаянными;
Что же, спой мне, птица, – может, я попляшу…
Спой мне, птица, сладко ли душе без тела?
Легко ли быть птицей – да так, чтоб не петь?
Запрягай мне, Господи, коней беспредела;
Я хотел пешком, да видно, мне не успеть…
А чем мне их кормить, если кони не сыты?
Как их напоить? – ведь они не пьют воды.
Шёлковые гривы надушены, завиты;
Острые копыта, алые следы.
А вот и все мои товарищи – водка без хлеба,
Один брат – Сирин, а другой брат – Спас.
А третий хотел дойти ногами до неба,
Но выпил, удолбался – вот и весь сказ.
Я дальше не буду цитировать, потому что это, в общем, могло бы продолжаться, как колбаса, не одну версту. Обратите внимание на классические опорные слова: «водка»; «хлеб»; «Спас»; «удолбался», которое здесь нужно, как некоторая примета современности; «птица бледная», напоминающая бледного паралитического коня; «потеряли ось» – понятно, что каждый это может примерить на себя, потому что ну нет человека, у которого не было бы ощущения, что он потерял ось своей жизни, что его ведут куда-то не туда, «повели нас дорогами странными» – и дальше «заклевал коршун – да голубя». И среди этого, естественно, «кони беспредела», которые заставляют вспомнить и «коней привередливых» Высоцкого.
Конечно, «беспредел» – это примета воровского жаргона, но удивительно, что у Гребенщикова она становится мощной метафорой, ведь беспредел – это весь русский простор, предела не имеющий, не имеющий края. И эта амбивалентность простых вещей, мерцание привычного слова – это и есть гребенщиковский метод. Что происходит в песне – неясно. Что за птица, что за водка, кто удолбался и не дошёл до неба – неважно. Расставлены опорные слова, и в эти опорные слова, как в контур, нарисованный на земле, каждый может уложить себя.
У Гребенщикова не так много приёмов, он иногда их эксплуатирует. Возникает ситуация такой иронической ложной многозначительности (иронической потому, что он сам над ней насмехается), и в этом смысле он довольно откровенен.
Я очень хорошо помню, как я с покойным своим другом Серёжей Казновым – со своим учеником литературным, он очень рано умер, прекрасный и талантливый поэт – были у Гребенщикова в гостях, Житинский нас привёл. И я ему говорю: «Борис Борисович, а вам не кажется, что пользоваться вашей манерой очень соблазнительно и очень легко? Например, были мы сейчас в столовой, и там говорили: “Ты можешь взять борщ, если ты хочешь взять борщ”. И возникает многозначительность, довольно ложная и простая, и каждый вчитывает туда что-то своё». На что БГ мне очень серьёзно ответил: «Да, можно работать в нашей манере, но ведь тогда начинаешь и жить, как мы. Рано или поздно с тобой начинает случаться то, что с нами, с “Аквариумом”, а это выдержит не каждый».
Этот ответ прекрасный. Действительно, манера Гребенщикова очень заразительна, но тогда начинаешь жить жизнью Гребенщикова, а это не всякий выдержит. В чём же здесь вызовы, искушения и опасности? Как надо жить, чтобы быть Гребенщиковым? Пока так умеет один Гребенщиков, поэтому он так и одинок – и в русском роке, и в русской литературе.
Во-первых, надо очень чётко дозировать своё присутствие. Гребенщиков дозирует его гениально. Он очень точно понял, что сейчас надо не давать интервью, прятаться от репортёров, устраивать какие-то полуподпольные концерты – не потому, что политика такова, а потому, что сейчас что ни скажешь, будет глупость. И, более того, сейчас что ни скажешь, обязательно кому-то это люто не понравится. Это тоже довольно страшная трагедия, когда нельзя сказать слова, которое бы вызвало консенсус, а только слово, которое вызывает ненависть. И потому Гребенщиков себя дозирует, он себя прячет.
Во-вторых, за Гребенщиковым нет практически ни одной подлости. Он никогда не поддерживал (и здесь ему служит его петербуржский вкус опорой) вещи безвкусные. Вещи подлые всегда безвкусные. Он не участвовал ни в государственных кампаниях, ни в антигосударственных кампаниях. Он чётко, остроумно, сдержанно выражал своё мнение, когда его уж нельзя не выразить, когда ну уж совсем подпёрло. Здесь он безусловно точен.
Кроме того, Гребенщиков, как я уже сказал, носитель главной черты фольклора – амбивалентности. Это, кстати, есть и у Некрасова. Мы всё поём «Полным-полна коробушка», а не помним о том, что это страшная поэма, поэма об убийстве. С этого жизнерадостного зачина начинается одна из дичайших криминальных историй в русской поэзии. У Некрасова тоже есть такая замечательная народная черта – определённый цинизм по отношению к горю, умение перемигнуться или выпить в критический момент, как бы перед казнью, как бы перед смертью. И эта амбивалентность всегда присутствует у Гребенщикова.
Возьмём совершенно простейший приём. Мне очень нравится у него песенка про деда Семёна, который всех нас убьёт и всех нас съест, – «День радости»:
Нам выпала великая честь жить в перемену времён;
Мы въехали в тоннель, а в конце стоит крест.
А в топке паровоза ждёт дед Семён;
Он выползет и всех нас съест.