Один. Сто ночей с читателем — страница 34 из 102

И, конечно, «Маугли» (собственно говоря, «The Jungle Book» – «Книга джунглей», первая и вторая) – это абсолютно автобиографическое произведение. Мальчик-лягушонок в диких джунглях – это Киплинг в пленительном лесу индийской, бенгальской, буддийской веры; это Киплинг в лесу какого-то непостижимо прекрасного, пёстрого мировоззрения, в какой-то жаркой цветущей ночи. И западный человек, пришедший в цветущую ночь Востока, – это и есть киплинговская главная тема.

Мне очень импонирует у него идея дисциплины. Конечно, можно сказать, что «Баллады бараков» («Barrack-Room Ballads») – это солдафонская книга. И, кстати говоря, в знаменитой статье Юлия Кагарлицкого о Киплинге как раз проводится эта мысль: в Киплинге много солдафона. Но, во-первых, не будем забывать, что киплинговский солдафон очень обаятелен всё-таки. Во-вторых, не будем забывать, что киплинговский солдафон обладает каким-то восторженным изумлением перед миром. Давайте вспомним «Мандалай» – одну из самых популярных песен начала века:

Возле пагоды старинной, в Бирме, дальней стороне

Смотрит на море девчонка и скучает обо мне.

Голос бронзы колокольной кличет в пальмах то и знай:

«Ждём британского солдата, ждём солдата в Мандалай!..» <…>

И помните, когда он уже вернулся:

Это было всё, да сплыло, вспоминай не вспоминай.

Севши в омнибус у Банка, не доедешь в Мандалай.

Да, недаром поговорка у сверхсрочников была:

«Тем, кто слышит зов Востока, мать-отчизна не мила». <…>

Здесь прислуги целый ворох, пьёшь-гуляешь без забот,

Дурь одна в их разговорах: кто любви-то ихней ждёт?

Жидкий волос, едкий пот…

Нет, меня другая ждёт,

Мой душистый, чистый цветик у бездонных, сонных вод.

Гениально переведено Исидором Грингольцем! Вот эта киплинговская почти непереводимая внутренняя рифма: «I’ve a neater, sweeter maiden in a cleaner, greener land!» Шикарно! Так вот, «Мой душистый, чистый цветик у бездонных, сонных вод», невзирая на всё презрение этого солдафона к религии («И, гляжу, целует ноги истукану своему!», «Нужен ей поганый идол, как покрепче обниму»), – это же не чувство покорителя, это не тупая эксплуатация, это именно цивилизаторский посыл, и он в Киплинге очень силён.

Много говорят и спорят о том, что Киплинг был бардом войны. «The Gardener» – рассказ о садовнике, самый трогательный (сравнительно поздно у нас переведённый), бесконечно трогательный и чувствительный рассказ о матери, которая воспитывает усыновлённого ребёнка, приёмыша, вкладывает в него всю душу, а потом он уходит на войну и гибнет. И потрясающий вот этот слёзный финал, когда на могиле её утешает кто-то, кого она приняла за садовника. Это библейская глубокая ассоциация. Помните – ангел, который отвалил камень, сказал: «Что вы ищете живого среди мёртвых?» – в сцене воскресения, в ликующей сцене, вообще в самой светлой во всём Евангелии, в самой ослепительной! «Что вы ищете живого среди мёртвых?» [Лк. 24:5]. Вот это потрясающий эпизод! Христос действительно сходит и утешает горюющих матерей.

В чём здесь идея? Рассказ написан после того, как у Киплинга убили любимого старшего сына Джона. Это тот самый прекрасный Джон, погибший под Артуа, которому рассказывались сказки (помните: «Слушай, мой милый мальчик»), которому он рисовал картинки, гениально проиллюстрировав «The Jungle Book». Киплинг, естественно, очень тяжело переживал смерть сына, которого он считал героем, которого он обожествлял. Но он действительно видит в войне Христово дело. Это нестандартный взгляд, и взгляд, может быть, даже довольно такой неожиданно ницшеанский, но это взгляд понятный, я могу его объяснить.

Дело в том, что для Киплинга, как и для Николая Гумилёва:

И воистину светло и свято

Дело величавое войны,

Серафимы, ясны и крылаты,

За плечами воинов видны.

Его много раз можно называть империалистом. И вы знаете этот позорный факт, что на похороны Киплинга, пусть и в главную усыпальницу Британии (в Вестминстере он лежит), не пришёл почти никто из поэтов. Ну, хорошо, конечно, сказать: «Вот как принципиально они поступили!» Но долг памяти умершему коллеге – по многим параметрам гениальному писателю – уж как-нибудь можно было отдать.

Знаете, что удивительно? Редкий пример: лучшее избранное Киплинга посмертно было составлено Томасом Элиотом, который, казалось бы, модернист, пацифист в некоторых отношениях, совершенно враждебен Киплингу. Но он составил этот сборник и сказал, что при всём отвращении, которое он питает иногда к киплинговским идеям, это не может ему помешать чувствовать восторг, наслаждение при чтении этих энергичных, полнозвучных, ритмичных стихов.

Когда Окуджаву спрашивали, кто повлиял на него больше всего, он всегда отвечал: «Фольклор, – обязательно, – и Киплинг». Киплинг с его рефренами…

Очень интересно, как у Киплинга поставлен рефрен. У него каждый раз он звучит по-разному. И в этом великая функция рефрена, припева: повторяясь, одни и те же слова, поставленные в разную позицию, начинают значить разное. И поэтому мне очень жаль, что Симонов, переводя «Литанию безбожника» – и переводя гениально! – от припева отказался, потому что каждый раз после каждого четверостишия этот припев звучит по-разному. А вы перечитайте, кстати. Это такой блистательный перевод!

Серые глаза – рассвет,

Пароходная сирена,

Дождь, разлука, серый след

За кормой бегущей пены.

Чёрные глаза – жара,

В море сонных звёзд скольженье,

И у борта до утра

Поцелуев отраженье.

Синие глаза – луна,

Вальса белое молчанье,

Бесконечная стена

Неизбежного прощанья.

Карие глаза – песок,

Ветер, волчья степь, охота,

Скачка, вся на волосок

От паденья и полёта. <…>

Как четыре стороны

Одного того же света,

Я люблю – в том нет вины —

Все четыре этих цвета.

Это божественные стихи! И то, что, прикасаясь к Киплингу, Симонов сам как поэт вырастает на три головы, – это тоже чудо.

Или:

– Я был богатым, как раджа.

– А я был беден.

– Но на тот свет без багажа

Мы оба едем!

Ну класс! Мне очень нравятся, кстати, и переводы Слепаковой из Киплинга, особенно стих «Шиллинг в день». «Шиллинг в день» с его количеством внутренних рифм перевести невозможно! А у неё:

О, сдвигаюсь с ума я, те дни вспоминая,

Как пёр на Газ-бая с клинком на боку,

Как по кромочке ада оба наших отряда

Неслись без огляда – кто жив, кто ку-ку!

Вот то, что Киплинг такой благодарный, такой благодатный материал для перевода, – это тоже очень здорово. И он русской поэзии придал какую-то такую более ритмичную песенную маршеобразность, и те же самые рефрены, и главное – дисциплину, дух жертвенной дисциплины, не палочной (вот что очень важно), не самоцельной, а дисциплины, которая позволяет нести свою правду другим.

Кстати, русская киплингианская школа – я не думаю, что она представлена Гумилёвым. Гумилёв-то в большей степени вырос, конечно, из Верлена, отчасти из Вийона. Она представлена Николаем Тихоновым, в наибольшей степени Симоновым и в значительной степени Окуджавой. Мы, русские поэты, должны быть Киплингу благодарны особо – и за дисциплину, и за жертвенность, и за бесконечное восхищение сложностью и непокорностью мира.


[25.09.15]

Сразу хочу сказать, что сегодняшняя лекция (почему-то по поразившему меня количеству просьб) будет о Франсуа Вийоне.

Но сначала вопросы.


– Прочитала блестящие мемуары Анатолия Мариенгофа «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги», «Роман без вранья», и всё не оставляет меня мысль, что они с Есениным – Моцарт и Сальери. Не тому Бог подарил гениальность.

– Нет, никакого сальеризма, мне кажется, в мемуарах Мариенгофа нет. Мариенгоф – человек гораздо меньшего таланта, хотя «Циники» – выдающийся роман. Я боюсь, беда его была в том, что его таланту просто не дано было развиться, потому что «Циники» написаны в почти отсутствующей в России традиции гротескного, я бы даже сказал – бурлескного романа. Героиня, которая застрелилась и продолжает, смертельно раненная, есть вишню в шоколаде, – действительно такой романтический цинизм. Ни одна экранизация, даже ни одна театральная версия (хотя фильм Дмитрия Месхиева неплох) не передаёт этого ажурного стиля, в котором так замечательно сочетаются рудименты Серебряного века и какой-то большевистский новояз. Понимаете, это любовь на переломе, любовь двух молодых, но уже отравленных людей.

Я думаю, всего два писателя (и вы легко угадаете второго) сумели на стыке веков это так описать. Второй – Константин Вагинов. Мариенгоф и Вагинов – это герои переломного периода русской литературы, и только они сумели отразить его. Ну, может быть, отчасти о том же самом рассказывает набоковская «Адмиралтейская игла»: люди, у которых нет прошлого, а потом вдруг оказывается, что у них всё в прошлом. Это тривиально звучит. Они всё время придумывают себе прошлое, а им шестнадцать лет. Гайто Газданов немножко, но он совсем другой, гораздо более сухой.

Мне очень нравится Мариенгоф. И он, конечно, не Сальери. И он не завидует Есенину. А как можно завидовать, когда на его глазах состоялся есенинский распад? Как можно вообще завидовать мёртвому? И вообще завидовать Есенину, каким его знал Мариенгоф, совершенно невозможно. Сначала они были однокашники, они были равны, а потом на его глазах Есенин просто превратился в руины и оставил подробную поэтическую хронику этого превращения.


– Знакомы ли вы с творчеством Малколма Брэдбери? Ваше мнение о его романе «В Эрмитаж»?