– Малколм Брэдбери – гениальный писатель. Я часто употребляю слово «гениальный», как вы заметили, но это действительно гениальный писатель. Но лучший его роман, по-моему, не «В Эрмитаж» и даже не столь знаменитый «The History Man» (у нас его перевели как «Исторический человек»), и даже не «Профессор Криминале», так хорошо в своё время переведённый Борисом Кузьминским и товарищами, а лучшая его книга, на мой взгляд, – это «Обменные курсы» и прилагающийся к ней путеводитель «Why Come to Slaka?» – «Зачем ехать в Слаку?» (он у нас не переводился).
Кто такой Малколм Брэдбери вообще? Это писатель, которого относят традиционно к американскому, или к английскому, или к вообще западному университетскому роману. То есть это человек, который хорошо пишет пародийные, комические романы о жизни интеллигенции, но Брэдбери гораздо шире этого.
Роман, по-моему, 1986 года. Там пожилой профессор едет в страну соцлагеря Слаку, которая сочетает в себе балканские, советские, румынские, польские черты. Это славянское, южнославянское государство, где производят единственный сувенир – персиковый ликёр, персиковую водку. И есть единственное искусство – национальная опера. Все друг за другом шпионят. Там есть писательница-диссидентка, которая ради своего продвижения на Западе профессору отдаётся. Там есть агент спецслужб, который за ним следит и пытается его использовать. В общем, это роман о том, как тоталитаризм изуродовал абсолютно всё, как чистый, добрый, тихий американский профессор приезжает в страну людей, у которых давно двойная мораль, нет ничего святого, которые измордованы страхом; все они ужасно противные, всех их ужасно жалко. Это такой горький роман! И он так прекрасно переведён! И так смешно придуманный! Вот этот путеводитель «Why Come to Slaka?» – это просто самая смешная книга, наверное, которую я читал по-английски.
В общем, Малколма Брэдбери всем рекомендую.
О, вот это приятный вопрос!
– Можно ли сказать, что «отказ от конвенций» Толстого в «Воскресении» – это своего рода экзистенциализм? Разве тот же Сартр в «Тошноте» не отказывается от конвенций, рисуя детально всю животность человека? Оба писателя как бы сдирают с человека всю историю и оголяют его существо, поэтому «Воскресение» так страшно читать.
– Ну конечно, если понимать под экзистенциализмом концепцию «голого человека на голой земле» – концепцию в версии Камю, концепцию предельной ответственности человека за свои слова. Потом это до абсурда развил польский философ Лешек Колаковский. Он говорит: «Вообще для человека не может быть морального авторитета. Есть только ваша ответственность, ваш выбор, и ничья чужая этика человеку не подходит». В этом смысле Толстой, конечно, экзистенциалист.
Но у Толстого же, понимаете, всё-таки есть очень сильные, очень радикальные нравственные опоры – это вера и это семья. Толстой особенно отважен и особенно радикален там, где он разоблачает антихристовую веру, государственную веру, огосударствление христианства. Это великая мысль. И «Воскресение» так страшно читать ещё и потому, что это, как казалось современникам, роман предельного цинизма. Сцена богослужения в тюрьме – самое страшное из написанного Толстым. Помните, когда там священник вытер усы, выпил кровь Бога, закусил его плотью, обсосал усы и продолжил службу в алтаре?
Но толстовский отказ от конвенций – ведь это особенность не его мировоззрения, а его художественного метода. В этом-то всё самое интересное: у Толстого стиль идёт впереди философии, философия возникает вследствие вот этой стилистической революции. А у экзистенциалистов иначе. Поэтому Сартр пишет, по-моему, гораздо слабее.
– Есть ли у вас любимое стихотворение Юрия Левитанского? Как вы оцениваете его творчество?
– Любимое стихотворение – это «Я, побывавший там, где вы не бывали…», оно называется «Послание юным друзьям»:
Я, побывавший там, где вы не бывали,
я, повидавший то, чего вы не видали,
я, уже там стоявший одной ногою,
я говорю вам – жизнь всё равно прекрасна!
Да, говорю я, жизнь всё равно прекрасна,
даже когда несносна, когда опасна,
даже когда ужасна, совсем ужасна —
жизнь, говорю я, жизнь всё равно прекрасна! <…>
Дружба была и верность. Нужда и злоба.
Комья земли стучали о крышку гроба.
Старец Харон над тёмною той рекою
ласково так помахивал мне рукою —
дескать, иди сюда, ничего не бойся,
вот, дескать, лодочка, сядем, мол, да поедем…
Как я цеплялся жадно за каждый кустик!
Как я ногтями в землю впивался эту!
Как повторял в беспамятстве – не поеду!
Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться! <…>
Да, говорю, прекрасна и бесподобна,
сколько ни своевольна и ни строптива —
ибо к тому же знаю весьма подробно,
что собой представляет альтернатива…<…>
Небо багрово-красно перед восходом.
Лес опустел. Морозно вокруг и ясно.
Здравствуй, мой друг воробушек,
с Новым годом!
Холодно, братец, а всё равно – прекрасно!
Это совсем поздние стихи уже, незадолго до смерти. Нравится мне очень «Кинематограф»: «Это город. Ещё рано. Полусумрак, полусвет…» Я мог бы его прочесть, я наизусть его знаю. И, конечно, знаменитый «Сон об уходящем поезде», который Сергей Никитин так душевно поёт.
Да нет, хороший был поэт Левитанский. Он звёзд с неба не хватал, и мне кажется, что многие его стихи укладываются целиком в одно-два стихотворения Окуджавы (например, в «Оловянного солдатика»), но в своих экспериментах с ритмом, в своих экспериментах с рефренами он был, мне кажется, даже радикальнее Окуджавы. Я бы с Юнной Мориц его сравнил, с Мориц семидесятых годов поставил бы рядом, у них очень много общих мотивов. И не зря авторская песня так их обоих полюбила.
– Голосую за лекцию об Энтони Бёрджессе. Не могу понять своё отношение к автору. «Апельсин» перечитывал с одинаковым удовольствием, но другие вещи – даже «Трепет намерения» – дочитать не могу, скучно. Стоит ли ещё что-то читать?
– Бёрджесс писал, как вы знаете, «Заводной апельсин» в довольно исключительных обстоятельствах: он узнал, что у него рак мозга, он узнал, что ему остаётся от трёх до пяти месяцев. И решил, что надо семью оставить с деньгами, – значит надо написать бестселлер. И как-то он свой рак выписал в эту книгу, оставил его там, выбросил его из себя – и выздоровел. Это один из уникальных случаев в истории мировой науки. До сих пор никто не знает, что там произошло, но, видимо, напряжение его мозга оказалось таково, что Бёрджесс победил болезнь. Победить-то он её, конечно, победил, но метастазы свои эта книга пустила.
Страшная книга. Она – одновременно и книга борьбы со злом, и книга, в которой таится зло. Даже если вы смотрите фильм Стэнли Кубрика, уровень вашей агрессии повышается. Понимаете, эта книга не ведёт к катарсису, в ней нет катарсиса. Это книга, которая ведёт к безумному раздражению. Вы читаете её – и вы заряжаетесь этой страшной энергией, но происхождение этой энергии довольно темно. Поэтому не так всё просто. «Трепет намерения» – хорошая книга, по-моему, лучшая у него. Но «Апельсин» – это особое, это на грани жизни и смерти, поэтому так действует.
А теперь про Вийона.
Меня тут много спрашивают о том, как выглядит перевод Франсуа Вийона в русской традиции. Я рискну сказать, что лучший перевод Вийона сделал Юрий Ряшенцев для очень хорошей пьесы Юлиу Эдлиса «Жажда над ручьём». И самый лучший – конечно, «Баллада поэтического состязания в Блуа»:
В своей стране – а будто на чужбине,
Горю в мороз, дрожу вблизи огня,
Я вечно жду, хоть нет надежды ныне,
И вновь кричу, хоть это глас в пустыне,
И все зовут, и гонят все меня.
Тяжка мне власть, и тяжек мне ярем,
Я – дьявол сам, когда вокруг – Эдем,
Но, изгнан в ад, о, как стремлюсь я к раю!
Я – властелин, не властный ни над чем…
Я над ручьём от жажды умираю! <…>
Неверность мне одна верна отныне,
Наследства жду, но где моя родня?
Я помню всё, чего уж нет в помине,
Мне странно то, что ясно и дубине,
Я ночь зову уже в начале дня.
Я вновь паду, хоть низко пал совсем,
Всех обыграв, я вечно должен всем,
Я счастлив только с тем, кого не знаю.
Я жизни полн! Живу, а между тем —
Я над ручьём от жажды умираю!
Беспечней всех, я враг моей судьбине,
Я всё храню, что трачу, не храня,
Я верю лжи, молюсь я чертовщине,
Приму врага при дружеской личине,
И мне святей молитвы болтовня.
И дружбу я вожу лишь только с тем,
Кто мне скучней скучнейшей из поэм,
И весь свой слух отдам я пустобаю.
Я сыт одной – но мал мне и гарем,
Я над ручьём от жажды умираю.
Мой добрый принц! Я говорю затем,
Что внятен мне и тот, кто вечно нем,
Я мудрецу кивну и шалопаю,
Но я есть я! Увы, кому повем —
Я над ручьём от жажды умираю!..
А лучшее, что написано о Вийоне, как мне кажется, – это статья Осипа Мандельштама «Франсуа Виллон» и пьеса Павла Антокольского. В статье Мандельштама очень подробно говорится – задолго до мысли Михаила Бахтина – о карнавальной культуре Средневековья, замечательно разбирается мировоззрение Франсуа Вийона, мировоззрение парижского школяра позднего Средневековья и вера в то (вот это гениальная догадка Мандельштама, провидческая. Как мог мальчик в двадцать два – двадцать три года об этом догадаться?), что в иерархии Вийона есть Бог и над Богом, что всегда есть кто-то, кто его помилует, и нет окончательной справедливости и окончательного приговора, а есть тот, кто всегда его простит. Удивительно, что это так и было, что его всякий раз прощали.