Один. Сто ночей с читателем — страница 44 из 102

«В те юные годы» (ужасное название!) – очень удачная повесть о друге и соратнике Нагибина, об Оське, и о Павлике, кумире его детства – таком же, как окуджавский Лёнька Королёв. Вот этим миром московских дворов они все, выросшие, до конца жизни были больны, потому что это была потрясающая среда и потрясающее поколение, поколение выбитое. Но даже в выбитом состоянии, даже когда из них уцелел только каждый четвёртый, они сумели сделать оттепель, сумели подарить Советскому Союзу лучший период его существования. Это гениальные были дети, конечно.

Позднейшие вещи Нагибина, в особенности его рассказы о русских гениях: о Рахманинове, о Тютчеве у него было («Продлись, продлись, очарованье…»), о протопопе Аввакуме – это немножко хрестоматийно, литературно. И главное, что многие его повести и рассказы семидесятых-восьмидесятых годов (как «Срочно требуются седые волосы», знаменитое произведение) очень дурновкусные. «Пик удачи» совсем дурновкусный.

Он очень зависел от эпохи. И когда эпоха стала опошляться, с ней вместе стал опошляться и он. Появилась некоторая стилистическая избыточность, появилась некоторая сальность, ему прежде не свойственная. А когда случилась перестройка, вдруг это всё слетело – и он написал несколько гениальных вещей, из которых самые лучшие, конечно, «Моя золотая тёща» и «Тьма в конце туннеля».

Нет, пожалуй, ещё больше мне нравится всё-таки «Дафнис и Хлоя». Это история его первой любви к первой жене, фамилия её была Асмус. В повести её зовут Даша, а в реальности – Маша. Потрясающая вещь! И опять какой-то прежний тогдашний дух там живёт. Это очень эротически напряжённый текст, безусловно, и очень молодой, по-молодому злой, обидчивый. Нагибин умудряется коснуться самых тонких, самых интимных, самых запретных вещей. Это написано превосходно, просто на грани надрыва какого-то, нервного шока!

Напоследок скажу вот какой парадокс. Конечно, Евтушенко очень любил Ахмадулину, и это совершенно несомненно, у них была настоящая любовь. И Нагибин очень любил Ахмадулину, он стал её мужем потом. В записках-воспоминаниях Евтушенко о ней преобладают тона светлые и даже несколько умилённые. В записках Нагибина (она там выведена под именем Геллы) много злобы, раздражения, даже ненависти, но насколько она живая и прекрасная у Нагибина! Насколько иногда мужская ненависть бывает сильнее, поэтичнее, животворнее мужского умиления, даже мужской любви. Там такая кровь, такой надрыв – и о её романе с Шукшиным во время съёмок «Живёт такой парень» (она там играет молодую журналистку), и о её изменах, о её пьянстве. Ну, она там выходит и порочной, и неотразимой, и при этом святой. Понимаете, образ святости там есть.

Он пишет: «Я знаю, что, если бы ты летела в самолёте, и объявили бы, что он падает и все бросились бы в хвост, потому что это самое безопасное место, ты сидела бы, не трогаясь с места, и ела бы яблоко». Да, она была такая, она сидела бы и ела яблоко. Лучшее, что написано о Белле Ахмадулиной, – вот эти страшные дневники Нагибина.


– Как вы думаете, почему главная героиня романов Пелевина так однообразно идеальна – юная неземная красота плюс нечеловеческий интеллект? Для того чтобы в них влюбиться, не надо прилагать усилий. Это же скучно. Да и любовь ли это? Неужели нет большей любви, чем романтизированная похоть?

– Прелестный вопрос! Есть! И она описана в последнем романе Акунина «Другой путь». Вот там самые интересные рассуждения о любви, очень интересные. И сам тип любви, в котором сочетается влечение ума, влечение тела, влечение сердца, – это очень точно описано. Мало у нас о любви хороших текстов. Я с Акуниным недавно говорил, влиял ли на него каким-то образом трактат Стендаля «О любви». Он сказал, что в детстве, в молодости – да. А сейчас он понимает, что текст сильно переоценён. В общем, Акунин как бы написал его вторую часть. У него не хуже, мне кажется. Нет, прекрасная история. Да, там о любви сказано очень точно.

Бывают вещи бо́льшие, чем романтизированная похоть. Вот моя «формула любви» (простите за цитату) совершенно чётко восходит к Шварцу: «Куда вы пойдёте – туда и я пойду. Когда вы умрёте – тогда и я умру». Мне знакомо такое сильное тяготение – тяготение всем телом, всем умом, всей памятью. Мне это знакомо. И даже страшно сказать, я несколько раз это испытывал. И даже страшно сказать, что когда я этого не испытывал, то я это любовью не считал. Поэтому романтизированная похоть – это не мой вариант.

И с пелевинскими женщинами мне было бы довольно скучно, честно говоря, потому что они все как-то всё время любуются собой и стараются угодить мужчине. Это странное сочетание, где мне обе составляющие не нравятся. Это не значит, что Пелевин пишет их плохо. Он описывает их прекрасно! Такой типаж существует – типаж интеллектуалки, которая пытается мужчину привязать интеллектом и похотью. Но просто это неинтересно.

В роковых феминах нет загадок,

Как и в предпочтениях толпы.

Их разврат старателен и гадок,

В большинстве своём они глупы, —

писал один современный автор.


А теперь переходим к точке сегодняшнего нашего разговора – к творчеству Павла Васильева.

Павел Васильев был, безусловно, самым талантливым из поэтов 1910 года рождения, хотя у него хорошая конкуренция. Это и Твардовский, с которым его можно сопоставить по эпическому размаху. Это и Берггольц, и её первый муж Борис Корнилов, с которым Васильев дружил и с которым он одновременно погиб, и у них очень много интонационных сходств. Но Васильев, конечно, изначально гораздо масштабнее. Он эпический поэт, мастер того, что называется в русской литературе «большим полотном», – мастер повествовательной поэмы, в которой он плавает внутри жанра даже с большей свободой и с большей изобретательностью, чем Цветаева. Я не думаю, что поэтический нарратив умер, что писать поэму сегодня архаично, как думает, например, Кушнер. Вот у Кушнера есть другой жанр – книга стихов. Это тоже своего рода эпический жанр, но более дробный и пёстрый.

Я не думаю, что умение высекать искру из столкновения поэзии и прозы утрачено навеки. Это жанр Леонида Мартынова в советское время, это, безусловно, Твардовский. Умение рассказывать историю в стихах – высокий жанр. Это примерно то, что в прозе (ведь это тоже поэмы, по сути дела) делает Гарсиа Маркес в «Осени патриарха» и в других своих текстах. Ну, у Фолкнера есть тексты, очень близкие к поэтическому повествованию.

Словом, я не думаю, что поэтический нарратив умер. У меня есть ощущение, напротив, что Павел Васильев, как говорила Цветаева, «ушагал далеко вперёд и ждёт нас где-то за поворотом». Я хорошо помню, как Леонид Юзефович мне в «Литературном экспрессе» на перроне в Улан-Удэ читал «Принца Фому».

Давайте просто вспомним для примера.

Он появился в тёмных сёлах,

В тылу у армий, в невесёлых

Полях, средь хмурых мужиков.

Его никто не знал сначала,

Но под конец был с ним без мала

Косяк в полтысячи клинков.

Народ шептался, колобродил…

В опор, подушки вместо сёдел,

По кованым полам зимы,

Коней меняя, в лентах, в гике,

С зелёным знаменем на пике,

Скакало воинство Фомы.

А сам батько́ в кибитке прочной,

О бок денщик, в ногах нарочный

Скрипят в тенётах портупей.

Он в башлыке кавказском белом,

К ремню пристёгнут парабеллум,

В подкладке восемьсот рублей.

Это удивительное сочетание точности в деталях и абсолютно свободного повествовательного мастерства. Просто жидки силёнки у большинства современных авторов, чтобы написать такой плотный, лихой и литой нарратив, в котором бы точность деталей и сюжетная напряжённость сочетались бы с абсолютной чеканкой звука.

Васильева поднимают на щит (с лёгкой руки Сергея Станиславовича Куняева) русские националисты, которые утверждают, что вот ещё одного великого русского поэта погубили евреи – Джек Алтаузен и Михаил Светлов, которые якобы на него доносили. Во-первых, Светлов никогда ни на кого не доносил. Во-вторых, драка между Васильевым и Алтаузеном действительно была. Алтаузен расчётливо оскорбил Наталью Кончаловскую, чтобы вызвать реакцию у Васильева. Известно, что Васильев за этой реакцией далеко в карман не лез. Не нужно делать из него ангела. И антисемитом он тоже не был.

Павел Васильев жил в очень нервное время. И он понимал, что, будучи чрезвычайно ярким талантом, он резко отличается от посредственностей и каждый его шаг – это шаг к гибели. И чем больше было этих шагов, чем больше было этой негодующей реакции, тем активнее, тем отчаяннее он кидался в новые скандалы. Это была понятная ярость, потому что во время тотальной усреднённости и тотальной имитации поэт такого класса, естественно, постоянно вызывал к себе и ненависть, и враждебность.

Вообще Васильев – поэт удивительного мелодизма, удивительно сильного и ровного песенного звучания. Тут на чём ни откроешь, это не просто приятно читать, приятно произносить вслух. Как «Стихи в честь Натальи», одно из лучших любовных стихотворений в русской лирике тридцатых годов, или как «Любовь на кунцевской даче», тоже замечательное, или «Расставание с милой». Ему двадцать два года, при этом текст мало того что взрослый, а это, знаете, немножко текст шпаликовский. Я думаю, что Шпаликов – это такое послевоенное, такое оттепельное продолжение Корнилова и Васильева, вот этой бесшабашной, трагической и иронической интонации:

Что нам делать? Воротиться?

День пробыть – опять проститься —

Только сердце растравить!

Течь недолго слёзы будут,

Всё равно нас позабудут,

Не успеет след простыть.

Ниже волны, берег выше, —

Как знаком мне этот вид!

Капитан на мостик вышел,

В белом кителе стоит.

На одну судьбу в надежде,

Пошатнулась, чуть жива.