– Воннегут не был никогда чистым фантастом. По-настоящему фантастический роман у него только «Сирены Титана». Он, как Килгор Траут, его герой, много написал романов в ярких и мягких обложках, романов глупых. Ну, если не глупых, то, по крайней мере, откровенно пародийных. Воннегут – замечательный мастер гротеска, абсурда. И «Бойня номер пять» не фантастический роман совсем, и «Slapstick» («Балаган, или Больше я не одинок!») – не фантастика. Самый воннегутовский Воннегут – это, конечно, «Колыбель для кошки» («Cat’s Cradle») – роман, в котором Бокон и боконизм (выдуманное учение гениального мыслителя Бокона), без сомнения, являются фантастикой. Помните, не помню уж какой, кажется, семнадцатый том собрания сочинений Бокона, который весь состоит из одного вопроса и одного ответа. Вопрос: «Может ли человечество испытывать оптимизм относительно своего будущего, помня своё прошлое?» Ответ: «Нет». Это такая тонкая, опять-таки высокая пародия, а не фантастика в чистом виде.
Ведь в Штатах границы жанра science fiction очень чёткие: Артур Кларк – это фантастика; Айзек Азимов – иногда фантастика; Уоттс – безусловно, в строгом виде; у Лема не всё фантастика (вот «Фиаско», например – да, в американском смысле); а Воннегут – это, скорее, острый и загадочный социальный критик и формальный экспериментатор.
– Какое место в русской поэзии занимает Леонид Мартынов?
– Очень хорошее место занимает. Леонид Мартынов – создатель поэтических интонаций, поэтических форм, как и Слуцкий, кстати, с которым он дружил и с которым вместе так трагически поучаствовал в деле Пастернака. Лев Лосев – человек, с чьим мнением я очень считался, царствие ему небесное, – любил цитировать эти длинные, написанные в строчку, полупрозаические поэмы Мартынова: «Коль прут сей видит вглубь земли, так он не стоит три рубли, а коль он стоит три рубли, так он не видит вглубь земли». Он автор нескольких первоклассных стихов, собранных в ранний сборник (переиздан под названием «Река Тишина» в «Молодой гвардии»). Он автор нескольких первоклассных поэм.
Проблема в том, что Мартынов навеки обжёгся в тридцатые годы, когда был выслан в Вологду. К слову, как-то удачно: его рано успели выслать, он там женился, вернулся в Омск только через три года и из ссылки привёз несколько превосходных стихотворений. И потом его уже не трогали. Периодически нападали совершенно немотивированно (Вера Инбер, например), но, в общем, не трогали. Он уцелел, но он навеки испугался. Как и Сергей Марков, к примеру. Есть такой поэт, тоже хороший (не путать с политологом). Он открыл интонации, с помощью которых можно говорить о многом, но сказать-то ему нечего. Вот это ужасно – что его самые лучшие стихи формально совершенны, но при этом абсолютно бессодержательны.
Я назвал бы из удач безусловных Мартынова стихи «Дом фарфора». И очень мне нравится стихотворение «Лунный внук». У него были замечательные эксперименты на грани прозы и стиха. И особенно я рекомендую его прозу, его «Воздушные фрегаты». Это очень хорошие рассказы, просто отличные.
Вот очень интересный вопрос от Миши Васильева:
– В лекции про Пушкина вы говорили, что путь развития его поэзии был бы религиозным. Можно ли подробнее об этом? И развивалось ли это в поэзии XXI века?
– Конечно, развивалось. Дело в том, что религиозная поэзия, как и богословие, в России началась очень поздно. Первое русское религиозное поэтическое произведение – это ода «Бог» Державина (именно богословская, именно религиозная), там уточняются понятия, там вырабатывается словарь. У Пушкина каменноостровский цикл 1836 года – это цикл, на 90 процентов состоящий из стихов или написанных на религиозном материале, на библейском материале, или ставящих религиозную проблематику. Вот «Подражание Корану» – нет, это стилизация. В 1836 году Пушкин вплотную подходит к экзистенциальным главным проблемам – к проблемам религии и философии. «Он только что расцветал, он только что начинался», – говорит о нём Жуковский, и говорит не напрасно.
Пушкин сам говорил, что находится только в начале поприща. Такие стихи, как «Напрасно я бегу к сионским высотам…», или «Как с древа сорвался предатель ученик…», или «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», или «Когда за городом, задумчив, я брожу…», или даже «Из Пиндемонти» – эти все стихи, эти шестистопные ямбы, этот русский вариант александрийского стиха обещают нам совершенного другого Пушкина, гораздо более глубокого. Кстати, Пушкин своей самой глубокой поэмой считал «Анджело». И может быть, действительно философия власти там раскрыта самым непосредственным и ярким образом. У меня есть ощущение, что Пушкин, в сущности, создал русскую религиозную поэзию, и она развивалась во многом путями, которые он наметил. Правда, эта линия в силу огромной официозности православия не получала достаточного развития – просто церковная цензура мешала светским поэтам говорить на эти темы.
А в XX веке… Ну, например, поэзия Сергея Аверинцева – поэта просто первоклассного, по-моему, гораздо более значительного в своём поэтическом качестве, нежели в литературоведческом. Вот такие стихи, как «Что нам делать, Раввуни, что нам делать?», сделали бы честь любому крупнейшему религиозному поэту. Или как «Бегство в Египет» Николая Заболоцкого, который тоже стоял на пороге огромного религиозного прозрения или какого-то религиозного свершения. Я уже не говорю о том, что пушкинские поздние эксперименты с дольником (прежде всего, конечно, «Песни западных славян») наметили пути развития русской поэзии намного вперёд. И не случайно Аверинцев нерифмованным дольником писал свои замечательные духовные стихи.
– Я недавно зашёл на книжный базар и купил повесть Александра Мирера «Главный полдень». По ней ещё был снят фильм. – Был. – Ещё я узнал, что есть другой вариант этой повести – «Дом скитальцев». Уделите немного времени и расскажите о Мирере.
– Александра Исааковича Мирера я хорошо знал. Его лучшими книгами мне представляются «У меня девять жизней», «Обсидиановый нож» и «Мост Верразано». «Дом скитальцев» – конечно, блистательная книга, просто мне кажется, что «У меня девять жизней» гораздо интереснее. А «Мост Верразано» – это вообще прекрасный роман, очень пророческий. И там потрясающий женский образ – Амалия.
Мирер был человек сказочного обаяния, большой друг Стругацких, мудрец, спокойный, ироничный, красивый, в старости – патриарх настоящий, умница большой, с копной седых кудрей. Он был блистательный переводчик и при этом замечательный человек, руководитель большого семинара фантастики, редактор издательства «Текст». Он открыл Пелевина, он первым его прочёл и сказал, что будет большой толк. Ну и вашего покорного слугу он тоже как-то жаловал и помогал. Первую мою публикацию в журнале «Завтра» он осуществил.
Я очень любил Мирера. И очень рекомендую вам его прозу. А ещё больше (кстати, в том же контексте) рекомендую своеобразную реплику на «Дом скитальцев» – повесть совсем-совсем молодого Алексея Иванова, которая называлась «Земля-сортировочная» (там, где схема железнодорожных сообщений на стене провинциальной станции оказывалась картой пути пришельцев). Ой, гениальная повесть! Она такая смешная! Особенно эти литературные ремарки мальчика безграмотного, которые он пишет между главами. Вот уже по этой повести ясно было, что Алексей Иванов – блистательный писатель, и из него получится огромный толк. И Мирер был вдохновителем этого текста и его первым читателем.
А теперь переходим к Стайрону.
Причины популярности Стайрона в последнее время двоякие. Во-первых, он написал самую бдительную книгу о борьбе с депрессией – «Darkness Visible» («Зримая тьма»), несмотря ни на что, ставшую его самым продаваемым сочинением, таким абсолютным лонгселлером, обогнав даже «Выбор Софи» со всеми его бесчисленными юбилейными переизданиями.
Вторая причина, по которой Стайрон сегодня так популярен, заключается в его творческом методе – методе постепенного срывания всяческих масок (если бы он прочёл статью Ленина о Толстом). Срывание масок в том смысле, что он рассказывает одну и ту же историю несколько раз, приоткрывая всё более и более глубокие пласты. Он как бы снимает разные слои с реальности, пока не упирается в самое страшное, пока не открывает, как всё было на самом деле. По этому принципу построен его лучший, на мой взгляд, роман «Set This House on Fire» («И поджёг этот дом»). К этому же жанру, к этой же манере принадлежит «Выбор Софи», который у нас широко известен благодаря очень хорошему фильму Алана Пакулы с Мерил Стрип.
Творческий метод Стайрона связан с тремя проблемами, которые больше всего его в жизни волновали. Проблема первая – это непостижимость реальности, когда мы пытаемся понять, как устроен мир, снимаем один слой, за ним – другой, а под ним оказывается, как сказано у Набокова, «пёстрая пустота», и истина неустановима. А главное – когда она установлена наконец (вот что самое страшное), она алогична, она человеком не интерпретируется.
Я не буду спойлерить «И поджёг этот дом». Он немножко затянут, первые двести страниц раскачивается действие, и первые сто можно вообще пропустить. Там история такая.
Есть главный герой, Питер Леверетт, симпатичный, от лица которого ведётся повествование. У Стайрона оно всегда ведётся от первого лица, кроме «Долгого марша», по-моему. У этого героя есть друг Мейсон Флагг, страшно обаятельный, такой красавчик, душка, при этом он безусловный эротический маньяк, он абсолютный развратник, наглец, эгоист, он получает наслаждение, измываясь над людьми. Ну, у каждого из нас был такой знакомый из золотой молодёжи. А есть второй персонаж – Касс Кинсолвинг – необычайно трогательный человек, очкарик, художник, мечтатель. Я думаю, что это автопортрет Стайрона. Касс страдает от циркулярного психоза, от биполярного расстройства, если угодно: он испытывает то безумные приступы эйфории (которые, кстати, прекрасно в этом романе описаны), то депрессию и тоску безвылазную, и спасает его только необходимость и возможность уйти в запой. И в этих запоях он позволяет Мейсону издеваться над собой как угодно за стакан виски.