Один. Сто ночей с читателем — страница 60 из 102


Н я н ь к а. Я стучу руками. Я стучу ногами. Её голова у меня в голове. Я Соня Острова – меня нянька зарезала. Федя-Фёдор, спаси меня.


«Ёлка у Ивановых» – это и есть картина русской жизни XX века: всё казалось Рождеством, а оказалось кровавым буйством. Ну, то, что здесь есть врачи и санитары, не делает вещь похожей на Ерофеева. Но ещё раз говорю: интонационно все эти абсурдные штуки прочно завязаны.


С л у ж а н к а. Твоя невеста убила девочку. Ты видел убитую девочку? Твоя невеста отрубила ей голову.

Ф ё д о р (квакает).


И вообще Введенский талантливый был человек.


– В декабре 2015 года начал свою жизнедеятельность фонд поддержки Каравайчука. Мы решили попросить вас написать текст о Каравайчуке и рассказать о Каравайчуке в вашей программе.

– Я не музыковед, и мне трудно обещать, что это будет адекватно. Я не знаю, в какой традиции работает Олег Николаевич Каравайчук. Это не просто гениальный пианист, но и великий композитор, действительно великий, мой самый любимый.

Почему я его люблю? Каравайчук – это необычайно чистый и необычайно трогательный звук. Если кто-то знает его киномузыку, то это и весь «Монолог», все фильмы Авербаха, это гениальная тема из «Чужих писем», это две знаменитые баллады, финальная баллада из «Коротких встреч» (помните, с апельсинами) и две небольшие баллады из «Долгих проводов». Гениальная трагическая фортепианная музыка, очень виртуозная.

Понимаете, он на меня произвёл такое же впечатление (с поправкой на масштаб, конечно), как Шопен и особенно Скрябин на Пастернака. У Каравайчука всегда есть сочетание изумительно мелодичной, хрустальной основной темы и довольно хаотичного, мрачного фона, который эту тему преследует и теснит. И это отражение того, что всегда и во мне происходит.

И потом, некоторые темы Каравайчука такой невероятной красоты и чистоты! Вот именно чистоты, он совершенно не переносит фальши. Наталия Рязанцева очень точно определила его как гениального безумца, гениально имитирующего безумца, хитрого безумца (на самом-то деле он человек абсолютно нормальный). Конечно, в нём есть и богемность, и старательная имитация сумасшествия (просто чтобы от дураков отделаться), но музыка его – это музыка изумительно чистой души, погружённой в хаос XX века.

Я очень люблю всю его музыку, а особенно (вот вышел его диск «Вальсы и антракты») «Последний вальс Николая II», «Вальс Екатерины Великой с фаворитами», композиции на тему «Сулико». И эти навязчивые, повторяющиеся мотивы «Марша оловянных солдатиков» в «Монологе» (композитор положил металлическую линейку на струны рояля и добился этого жестяного звука), эти страшные монотонные повторы жизни, которая бьётся где-то за окнами, – это тоже мне очень близко. Вы знаете, Каравайчук похож на Блока: страшный мир, а в этом страшном мире то, что Ахматова назвала «трагический тенор эпохи», а я назвал бы «хрустальные верхние ля эпохи» – вот это Каравайчук.


– Литературное рок-кабаре «Кардиограмма» Алексея Дидурова – что значило оно для вас?

– Как вам сказать? Так сразу и не скажешь. Вообще настоящий культ литобъединений существует в Петербурге. В Москве сколько-нибудь значимых литобъединений было три: «Зелёная лампа» в «Юности» Кирилла Ковальджи, Александр Левин с «Магистралью» при ДК железнодорожников и Игорь Волгин с «Лучом» при МГУ. Понимаете, почему-то Москва – город, в котором люди не очень охотно слепляются друг с другом, в котором трудно создаются среды. В Новосибирске клуб «Под интегралом» – запросто. В Петербурге – рок-клуб. И сколько бы ни говорили, что клуб на Рубинштейна был комсомольским, гэбэшным, – нет, это была великолепная среда. А в Москве только одну такую среду я могу вспомнить, и это Дидуров, его рок-кабаре.

Туда мог прийти любой. И если Дидурову или его худсовету, нескольким доверенным ему людям, доверявшим ему людям нравилось то, что человек пишет (как правило, мнения Лёши было достаточно), он получал трибуну. У него заводились поклонники, у него появлялась среда, он начинал читать, петь, постепенно становился звездой. Все сколько-нибудь заметные московские поэты шестидесятых годов рождения через это прошли: и Вадим Степанцов; и Андрей Добрынин, особенно мною любимый, это просто поэт грандиозный; и Инна Кабыш, тоже поэт замечательный; и Владимир Вишневский; и Владимир Алексеев; и Виктор Коркия, которого я считаю одним из крупнейших поэтов поколения, многие его стихи я просто наизусть знаю:

Синяя роза, роза ветров!

Холод наркоза, железо в крови.

Бледные тени больничных костров,

в Летнем саду поцелуй без любви. <…>

Пива навалом, а водки – вдвойне.

Деньги не пахнут, как розовый сад.

Кто не погиб на афганской войне,

пьёт за троих неизвестных солдат. <…>

Дмитрий зарезан. Шлагбаум закрыт.

Хмурое утро Юрьева дня.

Русский народ у разбитых корыт

насмерть стоит, проклиная меня.

Ну, это невероятно! Это же 1979 год, ребята!

Вот меня тут спрашивают, что я думаю о Мальгине. Андрей Мальгин начинал не как журналист, а как великолепный литературный критик, как один из открывателей Коркии. Ведь когда Коркия написал поэму «Сорок сороков» или поэму «Свободное время», это было огромное событие. А это всё прошло через кабаре Дидурова.

Сам Дидуров был блистательным поэтом. И он был не просто литератором, он был человеком, который умел восхищаться чужой удачей и создавать вокруг себя среду. Но иногда он был совершенно невыносим. Леонид Филатов, которого так любят читатели, весёлый и прелестный поэт, с Дидуровым на моих глазах ну просто ссорился чуть ли не до драки, а особенно во время футбола (оба были заядлыми футболистами). Дидуров играл только на себя, возможность отдать пас человеку, находящемуся в более выгодной позиции, была для него немыслима. Он был каратист, он плавал великолепно. Его летний кабинет – пляж в Серебряном бору, все знали, где лежит Дидуров. И туда приходили к нему молодые поэты читать стихи. И меня когда-то привели, и мы с ним там довольно много проплавали.

Дидуров был страшно заряжен энергией. Невысокий, очень красивый, в бабочке неизменной, как он точно о себе сказал, «гибрид кота и соловья», с такой хитрой кошачьей мордой, совершенно прелестный человек. Сейчас мало таких. И посмертно вышедшая книга стихов развеяла последние сомнения. Дидуров – это был поэт того же класса, что и Сергей Чудаков, например, что и Вадим Антонов, ныне совершенно забытый, автор гениальных стихотворений, рассказов в стихах. У Дидурова очень насыщенные стихи, лексически плотные, фабульные всегда. Ну и песни, конечно, замечательные. Я до сих пор его все «Райские песни» помню наизусть:

Опять я трогаю рукой

Твой неостывший цоколь,

А сердце, полное тоской,

Как сокол мчит за «Сокол».

На окнах шторы темноты,

Цветно мерцает Кремль лишь,

Ты, как и я, и я, как ты,

Не сплю – и ты не дремлешь, город мой!

Лёша был центром московской литературной поэтической жизни, и все в диапазоне от Юрия Кублановского до Олега Чухонцева ходили в это рок-кабаре читать. Эти концерты продолжались по пять-шесть часов – начинали в шесть, а заканчивали далеко за полночь. Это была наша главная отдушина, когда ещё не печатали очень многих. Это была, конечно, такая подпольная жизнь, но солнечное подполье. Не зря антология литературного рок-кабаре так и называлась – «Солнечное подполье», потому что не было каких-то андеграундных комплексов, это было светлое, радостное явление. Поэтому Лёши так мучительно не хватает. И никто после него не мог с такой силой всех примирять, сглаживать все эти противоречия наши, никто нас больше так не любил. Да и мы никого больше так не любили. Почему я думаю, что загробная жизнь есть? Потому что Дидуров не мог исчезнуть целиком. Ну и многие не могут, я думаю.


Теперь что касается Леонида Соловьёва. Это очень интересный извод русской литературы. Он юность провёл в Средней Азии, хотя по происхождению своему русак из русаков. Он сумел написать несколько недурных ранних очерковых книг, но первая слава пришла к нему в 1940 году с «Возмутителем спокойствия».

Почему Ходжа Насреддин оказался в это время главным, самым обаятельным героем русской литературы? (Вот тут пишут мне, что в городе был один экземпляр этой книги, и на неё стояла в библиотеке трёхмесячная очередь, но удалось нашему герою всё-таки её прочитать.) Это очень интересное, очень нестандартное продолжение линии Остапа Бендера, странствий плута, странствий хитреца. Почему это перенесено в Среднюю Азию, объяснить очень просто – потому что всё более азиатской становится русская жизнь, жизнь при Сталине. И, конечно, Бендер уже невозможен, а возможен Ходжа Насреддин.

Кто такой в сущности Ходжа Насреддин? Хитрец восточного типа, который внутри мира «Тысячи и одной ночи» – мира жестокого, кровавого, пряного, острого, страшно авантюрного и при этом насквозь прозрачного, мира, в котором никуда не укрыться, – выбирает новый modus vivendi. Ходжа Насреддин – гениальный приспособленец. Он мастер басни, мастер эзоповой речи (хотя никакого Эзопа там, конечно, не знают). Он имитирует народный, фольклорный стиль, но на самом деле это стиль глубоко авторский. Он великолепно сочетает сладкоречивость и многословие восточной аллегории и вот эту фольклорную остроту, фольклорную соль. Юмор Ходжи Насреддина, правда, грубоват, да и сама книга грубовата, но она очень точно имитирует витиеватый слог сталинской эпохи, абсолютно точно отражает страшную жару тоталитаризма – жару, от которой нельзя укрыться в тени, потому что она везде. И единственный способ среди этой жары и среди этого палящего тоталитарного солнца создать хотя бы иллюзию тени – это вот так гениально приспособиться.

Вторая книга была написана при обстоятельствах уже совершенно невыносимых, потому что Соловьёв сел. Он всю жизнь говорил, что это ему божья месть, божье наказание за то, что он плохо обошёлся со второй женой. Я не знаю, насколько это правда, но ложный донос какой-то имел место. Вообще-то в то время, как вы понимаете, человеку сколько-нибудь остроумному и сколько-нибудь понимающему ситуацию крайне трудно было уцелеть. Соловьёв сел уже после войны, насколько я помню – в 1947 году. И на тверской пересылке его узнал начальник какой-то и дал ему возмо