Я поотвечаю сначала на вопросы.
– Впечатления от книг Надежды Мандельштам у меня сильные, подробнее не пишу. Но я прочла, что Надежда Мандельштам оклеветала многих достойных людей. Хочу узнать ваше мнение.
– Видите ли, Надежда Яковлевна, в отличие от Лидии Корнеевны Чуковской, не ставила себе задачей написать книгу о своей нравственной безупречности. Она не Немезида-Чуковская, она не такой столп истины. Она, если угодно, раздавленный человек, который осознаёт свою раздавленность и решил написать о своей раздавленности всю правду, который не делает тайны из последствий этой психологической обработки. Из XX века – из ГУЛАГа, из ожиданий вестей из ГУЛАГа, из вдовства, из страха, из постоянного ужаса наушничества вокруг – не мог выйти здоровый человек. Надежда Яковлевна пишет о себе так же пристрастно и так же жестоко, как и о других. Её книги не претендуют на объективность. Да, там многим сестрам роздано по серьгам, и достаточно субъективно. Это субъективные книги вообще, это вопль. И ценность этого вопля для меня бо́льшая, чем вся герценовская пылающая ярость, зеркальная сталь герценовской интонации в книгах Лидии Корнеевны. Для меня права Надежда Яковлевна. Я понимаю её правоту именно потому, что она мне ближе. Она совершенно правильно говорит: «Спрашивать надо не с тех, кто ломался, а с тех, кто ломал». Да, это апология раздавленного человека. В конце концов, с окровавленными кишками наружу человек не может сохранять объективность. И поэтому её свидетельство, как и абсолютно тоже субъективное свидетельство Шаламова, как и страшно субъективная «Четвёртая проза» Мандельштама, – они для меня важнейшее свидетельство о человечестве.
– Посоветуйте, в каком ключе читать Мандельштама, в частности «Разговор о Данте».
– Знаете, это не такая уж сложная книга. Её сложность, по-моему, сильно преувеличена. «Поэтическая речь есть скрещённый процесс»: она одновременно рапортует о собственном развитии, о развитии изобразительных средств языка и несёт информацию. Что здесь непонятного? Точно так же и дальше всё, что сказано о кристаллической структуре комедии (о том, что это огромный кристалл с бесконечным количеством граней), о научной поэзии, о концепции Бога у Данте и о его геометрическом рае, – это не сложные вещи. Но, конечно, для того чтобы их читать, лучше всё-таки прочитать не только первую часть «Божественной комедии», но и две другие тоже – тогда мысль Мандельштама становится понятной.
Я вообще не думаю, что «Разговор о Данте» (особенно как его впервые издали с предисловием Леонида Ефимовича Пинского) являет собой сложную книгу. Я не скажу, конечно, как Станислав Рассадин, который назвал свою книгу – «Очень простой Мандельштам». Мандельштам не сложен, а быстр; быстра его речь, стремительна его реакция. «Я мыслю опущенными звеньями», – сказал он сам о себе. Это именно от скорости. И для современного ребёнка Мандельштам уже действительно прост.
Мы с вами переходим к самому сладостному для меня и для многих, самому бесконфликтному периоду, а именно – к лекции. Мы сегодня решили поговорить о Мандельштаме. Как вы понимаете, тема необъятная. Люди жизнь тратят на то, чтобы разобраться в каком-нибудь одном мандельштамовском восьмистишии – но, ещё раз говорю, не потому что это так трудно, а потому что это так быстро, потому что так много вложено, такой широкий ассоциативный ряд.
Я не могу воздержаться от того, чтобы не прочесть лучшее, на мой взгляд, одно из лучших стихотворений в русской поэзии, даже не особенно его комментируя. Если бы в русской поэзии XX века ничего не было, кроме вот этого стихотворения и «Рождественской звезды» Пастернака, я думаю, очень многое было бы оправдано – не в социальном смысле, а просто все остальные современники могли бы ничего не делать.
Золотистого мёда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
– Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем, – и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки, – идёшь, никого не заметишь.
Как тяжёлые бочки, спокойные катятся дни.
Далеко в шалаше голоса – не поймёшь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены тёмные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живёт,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, —
Не Елена – другая, – как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжёлые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
Невозможно объяснить, почему это так хорошо! Невозможно объяснить, почему горло перехватывает, хотя ничего трагического в этих стихах нет. Даже если знать, что это Крым первых послереволюционных дней, это Крым, зависший в межвременье, – даже если знать, что́ потом там будет, всё равно чувства трагедии не возникает. Наоборот – есть чувство какого-то выпадения из времени и попадания в Элладу, в какой-то счастливый божественный мир, который существует независимо от внешних обстоятельств, в упоительный мир кроткой, почти античной бедности и аскетической жизни, куда судьба занесла беглецов.
Это только очень приблизительный, очень робкий перечень тем, на которых стоит стихотворение, потому что в основном это замечательная торжественная мелодия. Мелодия – и, как говорил когда-то о Мандельштаме Шкловский, «каждая строка отдельно». Действительно, стихи Мандельштама отличаются такой насыщенностью, что каждое двустишие можно было бы растянуть в отдельную поэму. А он вскользь бросает свои замечания. Страшная плотность речи!
Но при всём при этом главное, конечно, – это необычайно высокое гармоническое звучание, это уверенность в изначальной гармонии мира, которая есть у Мандельштама всегда, даже в хаотических, безумных воронежских стихах, в которых мир срывается, летит в бездну, ничто не остаётся на месте. Но мы потому и ощущаем этот хаос, что и Мандельштам изначально – поэт классической благодарной гармонии, гармонии с миром, понимания и приятия его.
Тем не менее я хотел бы сегодня больше говорить не о Мандельштаме раннем, не о классическом, не о «Камне» и не о «Tristia», в которых эта гармония ещё есть, а прежде всего о его знаменитой оратории, как он сам это называл, так странно жанрово определяя, – о «Стихах о неизвестном солдате», которые интерпретированы множество раз. Последняя интерпретация – попытка быстрого чтения таких ассоциативных, мгновенных ходов – есть в довольно любопытной статье Олега Лекманова. Есть фундаментальные работы Лидии Гинзбург о Мандельштаме. Есть очень интересные статьи Ирины Сурат, внимательно, тщательно, с привлечением огромных контекстов читающей эти стихи.
Но для меня «Стихи о неизвестном солдате» прежде всего встраиваются в ряд главных русских поэм XX века, которые написали главные русские авторы: «Про это» Маяковского, «Спекторский» Пастернака, «Поэма без героя» Ахматовой и отчасти, я бы сказал, «Поэма конца» Цветаевой. Это пять классических русских поэм двадцатых-тридцатых годов, которые рассматривают апокалиптическую ситуацию, ситуацию после конца времён. Все эти поэмы об одном – о крахе прежнего века и о начале века нового, который уничтожает человека, и начинается что-то принципиально другое.
Вот здесь я хотел бы обратить внимание на то, что все эти поэмы писались как наваждение. Почему? Потому что это вещь, от которой нельзя оторваться, которую нельзя закончить. Мандельштам не мог закончить «Стихи о неизвестном солдате» почти полгода. Он создавал новые варианты, иначе располагал куски, «кусты», как он их называл. Ахматова двадцать лет писала «Поэму без героя». Пастернак десять лет мучился со «Спекторским» и с «Повестью», из которого она выросла («Повесть» – это название прозаической части). Маяковский задумал «Про это» очень давно, но написал её, заставив себя, в течение первых двух месяцев 1923 года, уйдя в своеобразное домашнее затворничество. Всё это как неотвязный бред. Вот Мандельштам говорил жене о Сталине: «Почему, когда я думаю о нём, передо мной всё головы, бугры голов? Что он делает с этими головами?»
Тема мандельштамовской поэмы та же, что и в «Поэме без героя»: как не сложившаяся, не получившаяся утопия разрешается самоубийственной войной. Все грешили – пришло время расплачиваться. И вот наша расплата – мы гибнем. И гибнем, наверное, не по грехам. Слишком суровым, слишком страшным оказалось наказание за все эти игрища.
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб – от виска до виска,
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска?
Утопия вот этого бесконечно развивающегося мозга, утопия познания разрешается чудовищной оргией самоуничтожения:
Наливаются кровью аорты
И звучит по рядам шепотком:
Я рождён в девяносто четвёртом…
Я рождён в девяносто втором…
Люди этого поколения – поколения конца XIX века – несут расплату за всю предыдущую человеческую историю. И это эра конца личности. Это стихи о превращении главного героя в мертвеца без имени, в мертвеца без памяти.
И в кулак зажимая истёртый
Год рожденья с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
Я рождён в ночь с второго на третье