Один. Сто ночей с читателем — страница 66 из 102

– В 1965 году я прочитал роман «Наследник из Калькутты» Роберта Штильмарка. Тогда молодёжь зачитывалась этой книгой. В предисловии была описана романтическая история её создания. Оказывается, автор – участник войны и писал этот роман в ГУЛАГе, где сидел по политической статье, под давлением своего непосредственного начальника, которого вынужден был записать в соавторы. Надо, чтобы сверстники, которые зачитывались романом, знали, как всё было на самом деле.

– Когда у меня была идея экранизировать «Наследника из Калькутты», я предполагал писать сценарий в двух планах, в двух плоскостях (к сожалению, предложение было отвергнуто). Половина действия происходит в лагере, где Штильмарк пишет роман, а половина – на судне, где капитан Бернардито рулит своими голодранцами-оборванцами, причём и пиратов, и лагерников играют одни и те же артисты. То есть совершенно понятно, что прототипами этих пиратских нравов были люди с зоны; советские лагерные нравы, гулаговские.

Там в конце у меня было хорошо придумано: Штильмарк выходит на свободу, освобождается, а капитан Бернардито причаливает в магаданский порт и забирает его с собой.

На самом деле история была какая? Я бы, кстати, не сказал, что Василевский (официальный соавтор) так уж Штильмарку повредил. Василевский немного двинулся рассудком. Он вбил себе в голову, что Сталин очень любит исторические романы. И вот он, Василевский, напишет исторический роман (точнее, зэк за него напишет), он этот роман отошлёт Сталину – и получит Сталинскую премию, и прославится, и будет пожизненно обеспечен. Как ни странно, роман действительно был издан, и имел огромный успех, и вышел под двумя фамилиями. Под это дело Василевский выделил Штильмарку угол, освободил его от всех работ. Настреляли колонков, сделали колонковые кисти, и ими выполнили роскошные иллюстрации. И убористым почерком переписанные три толстенные папки ушли к Сталину, но Сталин за это время умер. История и гомерическая, и трагическая. И, конечно, Василевский не имеет никаких прав на роман, но жизнь Штильмарку он, может быть, спас.


– Поделитесь мыслями о романе Евгения Чижова «Перевод с подстрочника». Не кажется ли вам, что он становится всё более актуальным?

– Да нет. Это, кстати, действительно очень хороший роман, изданный в «АСТ» года четыре назад. Прекрасная книга о том, как переводить восточного тирана. В бывшую среднеазиатскую республику едет современный поэт-конформист, надеясь там подзаработать, а в результате гибнет, потому что его засасывает чудовищное болото нового тоталитаризма. Это очень жестокая и правдивая вещь, и все мы понимаем, о каком эпизоде идёт речь. Но интересно здесь другое. Интересно то, что Чижов написал отлично сделанную книгу с грамотной и цельной композицией, с живым героем, с удивительно точно переданной атмосферой этого сладкого страха. Это немножко похоже на трифоновские «Предварительные итоги», но тем интереснее. И почти никто эту книгу не то чтобы не заметил, её заметили, но как-то так… Хотя, на мой взгляд, водолазкинский «Лавр» ей уступает, но почему-то роман Чижова не пришёлся ко двору. Наверное, потому, что он слишком гармоничен, слишком пропорционален.

Вот тут мы с Андреем, сыном моим, обсуждали для «Новой газеты», какие стартапы в искусстве имеют наибольшие шансы на успех. И он сказал, что вещь хорошо сделанная, вещь просчитанная таковых шансов не имеет. Должны быть очень серьёзные недочёты и какие-то внутренние неправильные соотношения, диспропорции – как в творчестве Лизы Монеточки[31] например. Мне кажется, что в случае Чижова нечто подобное. Вот слишком хорош этот роман. Точно так же, как, по-моему, самый совершенный фильм Чаплина – «Месье Верду». И именно он имел наименьший успех.


Теперь – Горенштейн.

Я уже говорил о том, что мне представляется очень неслучайным сегодняшнее внимание к его творчеству. Фридрих Горенштейн – писатель, при жизни опубликовавший единственный в России рассказ – «Дом с башенкой», который в «Юности» вызвал ажиотаж настоящий. Потом он больше ничего не мог напечатать. Бортанули его повесть «Зима 53-го года», которая была в шаге от публикации. В результате он реализовался как сценарист. Он был сценаристом Тарковского, написал «Солярис». Он написал «Раба любви» для Михалкова. Он работал для Али Хамраева. «Седьмая пуля» – это тоже он. В конце концов, он написал замечательный сценарий «Ариэль» (непоставленный). В общем, Горенштейн довольно много написал, он жил на сценарии. Он был неприятный человек, неприятный даже физически. Отталкивающей была его манера есть, говорить, его агрессия, его страшная обидчивость. Но тем тоньше, тем нежнее казалась в этой горé плоти его трагическая душа.

Самое исповедальное, самое по-настоящему искреннее произведение Горенштейна – это «Бердичев», замечательная драматическая повесть-пьеса о такой фанатичной партийке и при этом трогательной еврейке, всегда одинокой, Рахили. Атмосфера жизни Бердичева там прекрасно передана, вот эта ненависть к евреям, которые пытаются понравиться русским, всё время заискивают перед ними, унижаются… Но суть не в этом. Хотя еврейский вопрос очень важен для Горенштейна, но он один из немногих писателей, для кого это всё-таки частный случай, одно из вечных проявлений божественной несправедливости.

По Горенштейну, мир – это неуютное место, созданное злым Богом, и задача людей своими поступками, своими страданиями, своими победами над собой, если угодно, искупить это зло. Собственно, об этом повесть «Искупление». Я долго думал: а в чём смысл этой повести, про что она? Она про то, что мир, скатившийся в нравственную и военную катастрофу, можно спасти только одним способом: когда грехи, страдания и подвиги человечества взвесят на весах и чаша грехов пойдёт вверх, а чаша страданий и подвигов – вниз. Нужно искупление. Людям нужно стать людьми – и тогда долгая ночь сменится рассветом.

Концепция очень спорная, но это концепция, из которой так или иначе вытекает всё написанное Горенштейном. Об этом весь Горенштейн – вплоть до самых бытовых вещей, вплоть до рассказа «С кошёлочкой». Помните, там есть довольно-таки отвратительная старуха, которая с этой своей кошёлочкой (Горенштейн же вообще большой мастер в описании отвратительного) ходит и там прикупит кусочек мяска, там – фаршик, там – рыбки, там – яичек, творожку. Столько омерзения к этой плоти мира! Старушку эту со своей кошёлочкой и жалко, и противная она страшно. Потом она чувствует, что теряет сознание в какой-то магазинной очереди, и попадает в больницу. И больше всего боится, что упустила свою кошёлочку, с которой ходила за продуктами. А в конце подсобник из магазина приносит ей в больницу эту кошёлочку, и она понимает, что в мире осталось какое-то добро. И эта смесь отвращения и сентиментальности (как у Петрушевской, но у Горенштейна резче, жёстче) для Горенштейна очень характерна.

Мир для Горенштейна точно определяется названием одного из его рассказов – «Шампанское с желчью». Почему? Потому что мир лежит во грехе. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать эротическое повествование Горенштейна «Чок-Чок» – повесть именно о физической стороне любви, которая истрактована как величайшая зависимость, величайшее рабство, грязь. Повесть, кстати, ещё и смешная. Там замечательная история с влюблённостью главного героя в чешку, которая оказалась лесбиянкой. Она написала ему снисходительное письмо: «В мужчинах ничего нет. А ты вообще ничего не умеешь». И пожелала: «Пусть у тебя будет красный живот», – по-чешски это «пусть у тебя будет прекрасная жизнь, хорошая жизнь». И вот этот «красный живот» сопровождает героя всю дорогу как символ унижения окончательного. И ещё одна точная метафора: когда подросток подглядывает за совокупляющимися родителями, он видит что-то грязное, отвратительное, что-то похожее на чавкающее мясо. Омерзение Горенштейна к плоти мира и вообще ко всему вещественному просто не знает границ. И я думаю, что таково же было его отвращение к себе.

Он дебютировал в подпольной литературе, в самиздате с огромным романом «Место». Это редкий в русской литературе (как и Самгин) роман с отрицательным протагонистом. Гога Цвибышев, главный герой, – это человек, который железными зубами выгрызает себе место сначала в провинции, а потом в Москве.

Горенштейн подтверждает всей своей прозой давнюю закономерность: русский писатель (а он именно большой русский писатель), начав с разоблачения порока, «полюбляет» этот порок в конце концов. Книга написана, чтобы разоблачить Цвибышева, этого нового Растиньяка, но по ходу дела Горенштейн его полюбил. Поэтому роман и заканчивается словами: «И когда я заговорил, я понял, что Бог дал мне речь». Цвибышев находит своё искупление в литературе, в способности рассказать: поскольку это рассказано, оно тем самым побеждено.

Конечно, Цвибышев, цепляющийся за койко-место, за место в городе, за место среди людей, мерзок. Но давайте вспомним, какова была его биография, через какие дикие унижения он прошёл. Он здесь тоже, кстати, абсолютно протагонист, абсолютно автобиографический герой, потому что у Горенштейна отца забрали, арестовали, мать умерла по дороге в эвакуацию, он жил у чужих людей, работал то инженером на шахте, то подёнщиком. Литературой смог заниматься более или менее профессионально с сорока лет. Страшная жизнь, которая его так обтёсывала! И при этом сопряженная с беспрерывными унижениями, с настоящей самоненавистью. И поэтому, когда мы заканчиваем читать «Место», мы почти оправдываем его героя. Хотя я думаю, что «Место» – это самая тяжёлая из книг Горенштейна. Она и читается тяжело, с усилием. Даже пейзаж похож на то, как Аксёнов в «Победе» описывает послевоенное детство: жёлтый снег, неуют, всё тело чешется… Вот об этом.

Я о содержательной стороне, о метафизической стороне его прозы особо-то распространяться и не хотел – философское, метафизическое наполнение прозы Горенштейна не так для меня важно, как формальное её совершенство.

Горенштейн – писатель того же класса, что и Трифонов, я думаю. И даже иногда мне кажется, что он выше Аксёнова, например. Меня удерживает только одно: Аксёнова читать и перечитывать приятно, а Горенштейна – нет. Для меня всё-таки удовольствие в литературе – очень важный фактор. Горенштейн не приносит нам удовольствия, но он открыл одну важную штуку: он понял, что в прозе (он об этом говорил в интервью Ольге Кучкиной, и вообще много говорил) ритм важнее, чем в поэзии. И вот ритм, дыхание прозы Горенштейна, почти библейской по своей простоте и, как выражался Пушкин, по своей библейской похабности, это дыхание его прозы – лучшее, что там есть.