Кроме того, есть мысли очень здравые в этой книге, очень важные. В частности, там есть совершенно великое письмо, адресованное, насколько я помню, Аксакову (хотя в книге всё зашифровано под псевдонимами, под инициалами). Это письмо о том, что славянофильство пагубно, потому что славянофильство и западничество – это разделение русской мысли, с которого и начались все русские катастрофы, на самом деле – рассматривание с двух сторон одного и того же дома. Вот есть его торец, есть его фасад, а люди описывают его по-разному и поэтому друг друга ненавидят. Это очень точное замечание – и о разделении русского духа, и о том, что это разделение окажется роковым, что после него, скорее всего, невозможно будет восстановить прежнюю цельность.
И, конечно, то, что сказано о славянофильстве, те горькие слова, которые сказаны о церкви, вызвали резкую критику. Вот цитата из знаменитого письма Белинского, помните эти слова (это, слава тебе, Господи, я наизусть помню): «Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться; или – не смею досказать моей мысли… Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что Вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною…»
Но помните… точнее, вспомните, что книгу Гоголя гораздо резче критиковали славянофилы, ей гораздо больше прилетало от его, казалось бы, идейных союзников, чем от Белинского. И я бы не назвал эту книгу ни реакционной, как писали потом в советские времена, ни обскурантистской. Не будем забывать, что там точнейшие мысли о растлении русского духа: о коррупции, о том, что «дрянь и тряпка стал всяк человек», о том, что повальное воровство. Там мысли есть великие. И как бы вам сказать? Даже заблуждения Гоголя интереснее, чем пошлая правота его оппонентов. Я считаю, что и письма, и «Выбранные места…» – это замечательные элементы, замечательные эпизоды истории русского духа. И то и другое представляется очень принципиальным и важным.
Довольно любопытный вопрос пришёл на почту:
– Какова будет главная жанровая тенденция в массовой культуре? Вот была эпоха фэнтези, была эпоха антиутопии. Что будет сейчас?
– Вы не поверите, но ровно на эту тему я разговаривал с американскими школьниками вчера, у меня была встреча с ними. Вы знаете, что ни один профессиональный учитель не может пройти мимо школы, ему интересно туда зайти, посмотреть, что там делается, поговорить со старшеклассником на его какие-то ключевые темы. И вот я поговорил. Вообще, конечно, дети феноменально умны начиная с двенадцати лет. И у меня ощущение, что три позиции имеют для них наибольшие перспективы.
Первая. Одна девочка сказала, что жанр «фэнтези» умер, но жанр «антиутопия» возродился, потому что конец света близок или во всяком случае носится в воздухе, поэтому военные антиутопии, техногенные антиутопии будут в ближайшее время занимать позиции доминирующие. Может быть, такие антиутопии, как «Хищные вещи века». И меня это, конечно, пугает.
Вторая тенденция, которая мне кажется скорее позитивной. Один ребёнок сказал, что самые продаваемые книги в мире – это поваренные книги и книги, которые дают советы, как жить. Это постепенное сращение художественной литературы с пикаперской. В конце концов, я сам написал «Квартал» ради этого. Ну, то есть чтобы спародировать, но тем не менее такое явление есть. Это очень горько и вместе с тем очень интересно. Вроде как любовные советы – «Как за три дня выйти замуж», условно говоря. Вот это, может быть, будет главным литературным жанром – появление таких художественных учебных пособий, достаточно талантливых.
И третий жанр, который мне показался самым перспективным, – это появление большого количества новых религий. Это высказал один очень умный ребёнок. Он сказал, что, по всей видимости, прежние религии скомпрометированы, и отсюда – массовый религиозный кризис. И ИГИЛ – явление, конечно, кризисное, потому что показывает вырождение религиозного сознания, его превращение в какую-то апологию сумрачного зверства.
Ну, мы уже переживали этап формирования новых квазирелигий – рерихианства, антропософии, теософии Блаватской, разных попыток так или иначе пересмотреть христианство. Но сегодня действительно очень сильна тоска по какому-то новому духовному опыту. Мне бы не хотелось, чтобы это было засилием лжеучений, чтобы это было, как Мандельштам называл теософию, какой-то «плюшевой фуфайкой, душегрейкой», чтобы это не было имитацией. Но хотелось бы, как ни странно, какой-то всё-таки религии нового гуманизма. Я думаю, что до этого рано или поздно дойдёт.
Я не очень себе представляю, как это будет выглядеть, но сильно подозреваю, что в ближайшее время мы увидим большой поток литературы о поисках какого-то нового духовного опыта. Я понимаю, что это звучит довольно идеалистически и, может быть, прекраснодушно, но тоску по этой новой духовности я чувствую страшную, потому что ну невозможно всё время говорить о стратегиях взаимного истребления. Это ужасно надоедает. Не могу даже объяснить, почему это так надоедает. Наверное, потому, что в этом нет никакого прорыва, нет никакого будущего, а хочется немного вздохнуть… Мне кажется, что люди, как казаки у Шолохова, истосковались по работе, по земле, по семье – грубо говоря, по здоровью, по какой-то надежде на возвращение в нормальный быт. От взаимной ненависти все уже устали.
– Прочитал первый том дневников Чуковского. Впечатление странное, словно «человек без свойств» снимает слепки с того, что он увидел. Материал бесценный, но не хватает личности автора.
– С Чуковским вот какая история. Я думаю, что из всех когда-либо напечатанных воспоминаний о Чуковском самые зрелые и самые умные (а этот автор вообще был человек прозорливый) – это тексты Евгения Львовича Шварца, его записи о Чуковском, которые объединены в очерк «Белый волк». Объединены уже после смерти Шварца, потому что сам он это писал просто как мемуары в свою записную книжку. Он понял трагедию Чуковского.
В чём эта трагедия заключалась? Чуковского действительно в мире ничего, кроме литературы, не интересовало. Это была его религия. Я даже больше скажу. Он уже в двадцать лет, когда ещё вместе с Жаботинским работал в одесской подёнщине, выдумал теорию, которую тогда же и описал. Сводится она к тому, что человеку удаются только непрагматические задачи, человеку удаётся только то, что не имеет прямого грубого смысла. Сам он формулировал это в старости очень изящно: «Пишите бескорыстно. За это больше платят».
Он был чистый эстет, поэтому так любил Уайльда, Уитмена. Он наслаждался по-настоящему только общением с людьми, которые были этой же болезнью заражены, а остальные люди его мало интересовали. Он поэтому и прожил почти девяносто лет, что умудрялся от чудовищных обстоятельств своей жизни отвлекаться, прятаться в искусстве. А обстоятельства были действительно чудовищные: смерть Мурочки, любимой дочери, постоянные ссылки и аресты старшей дочери Лиды, безумие жены (назовём вещи своими именами – Мария Борисовна впала под старость лет в тяжёлую душевную болезнь), постоянные критические проработки. Я не говорю уж об угрозе ареста, но его просто смешивали с грязью, его травили: и Крупская травила, и формалисты травили, Шкловский ему всяческие палки вставлял в колёса. Любил его только Тынянов. То есть страшная жизнь, каторжная, посвящённая труду невероятному. Но он этой каторжной жизнью, этим каторжным трудом заслонялся от опасностей куда более грозных.
А теперь – про Бабеля.
В чём причина его поразительной аттрактивности, его привлекательности? «Беня говорит мало, но он говорит смачно. Он говорит мало, но хочется, чтобы он сказал ещё что-нибудь».
Вот Бабель сказал мало, но смачно, и хочется, чтобы он говорил ещё. И русская литература живёт надеждой обнаружения его текстов, изъятых при аресте в 1940 году. Но дело в том, что феномен Бабеля пока ещё не освещён, не разработан. Я сейчас буду говорить вещи опасные, крамольные. Не хотите – не слушайте. В них, наверное, есть какой-то вызов, но мне так кажется.
Один из главных парадоксов – то, что у меня в книжке про Маяковского названо «шоком двадцатых», – заключается в том, что главным героем двадцатых годов стал не победивший пролетарий или не сопротивляющийся белый, а главным героем двадцатых годов стал плут. Расцвет пикарески, расцвет плутовского романа. И мы об этом уже говорили. Но не только в этом дело.
Дело в том, что Беня Крик, главный бабелевский герой, герой «Одесских рассказов» – это герой такого нового ветхозаветного эпоса. Ведь что происходит в «Одесских рассказах» (и в бабелевском сценарии «Беня Крик», и в гениальной пьесе «Закат», которую Маяковский так любил вслух читать)? Там история о том, как рушится ветхозаветный мир, как дети восстают на отца, как мир отца, только что построенный или давно построенный, но шатающийся, рухнул и накрыл собой всех. Есть подробная работа Виктории Миленко «Плутовской герой русской советской прозы 1920-х годов: проблемы типологии»[35]. Это единственная известная мне работа, где прослежены типологически герои-плуты: Хуренито, Ибикус, Бендер – конечно и в первую очередь – и Беня Крик, он из той же породы.
Этот новый эпос (страшную вещь сейчас скажу!) – в жанре высокой пародии выполненная, пародийная, травестийная версия Евангелия. И тогда получается, что Евангелие по отношению к Ветхому Завету – первый плутовской роман в литературе. Это не значит, что Христос – это образ плута, трикстера. Нет, это значит, что он – образ великого нарушителя, «великого провокатора», как называют Хулио Хуренито. Хулио Хуренито с учениками – без сомнения, христологическая фигура.
И Беня Крик – это такая же фигура, такая же попытка заменить отца, попытка выжить в мире, в котором отца больше нет. Он же ниспровергает отца, по сути дела, вместе с братом своим. И в результате он, как и Бендер, как и Хулио Хуренито, – это фигуры жертвенные, фигуры обречённые. Беня Крик должен погибнуть. Почему? Потому что в мире, лишённом отца, нет больше закона и нет места ему. Он со своим трикстерством, со своим плутовством не может удержать