Один. Сто ночей с читателем — страница 73 из 102

расползающийся мир. Беня Крик порождён революцией. И Беня Крик – жертва этой революции.

Что касается стилистики Бабеля, которая так привлекательна и так неотразима. Я думаю, это тоже стилистика на 90 процентов ветхозаветная. Бабель получил талмудическое образование, прекрасно знал Библию, многому у неё научился. Бабелевский стиль – это синтез французского натурализма Мопассана, Золя и ветхозаветной стилистики. Христианства, мне кажется, Бабель не чувствовал вообще. Отсюда и его достаточно кощунственные тексты вроде «Сашки Христоса» или «Иисусова греха». Но главная тема Бабеля, конечно, главная трагедия Бабеля – это патриархальный мир, в котором рухнул отец, в котором нет больше отца.

В чём отличие мира «Одесских рассказов» от мира «Конармии»? Главное различие в том, что в мире «Конармии» все друг другу чужие, а в мире «Одесских рассказов» все свои. Налётчики дружелюбно грабят, даже дружелюбно убивают. Желая получить от Тартаковского выкуп, Беня отправляет ему любезное письмо: «Многоуважаемый Рувим Осипович! Будьте настолько любезны положить к субботе под бочку с дождевой водой… – и так далее. – В случае отказа, как вы это себе в последнее время стали позволять, вас ждёт большое разочарование в вашей семейной жизни. С почтением знакомый вам Бенцион Крик».

А Тартаковский ему отвечает: «Беня! Если бы ты был идиот, то я бы написал тебе как идиоту! Но я тебя за такого не знаю, и упаси боже тебя за такого знать». То есть они все находятся, как говорил Фазиль Искандер, «в едином строматическом бульоне» – все плавают в атмосфере благодушия, праздности, воровства, бандитизма, торговли, южной лени, секса и так далее. Мир «Одесских рассказов» – это мир, зачаровавший Бабеля общей патриархальной культурой.

И вот эта культура рухнула. Рухнул мир, в котором все могли договориться. И начался страшный мир «Конармии», в котором Бабель, притворяющийся Кириллом Лютовым (под этим псевдонимом он писал в «Красном кавалеристе»), хочет стать своим, хочет добиться, чтобы люди перестали смеяться вслед ему и его лошади. Евреи чужие всем – и полякам, и конармейцам. Украинцы чужие русским. Белые ненавидят красных. Между начдивами постоянные конфликты. Это мир тотального отчуждения, в котором только жестокостью можно купить какую-то легитимность.

Возьмите семью в рассказе «Письмо», где по семье прошла трещина, где сначала отец пытает детей, а потом дети пытают отца. «Хорошо вам, папаша, в моих руках?» – «Нет, – сказал папаша, – худо мне». Тогда Сенька спросил: «А Феде, когда вы его резали, хорошо было в ваших руках?» – «Нет, – сказал папаша, – худо было Феде».

И скромный маленький еврей Гедали, мечтающий об Интернационале добрых людей, не может этот Интернационал найти – ничто никого не связывает. Вот это же ощущение взаимного мучительства проходит через весь рассказ Бабеля «Иван-да-Марья»: «Мучай нас, – сказал он (капитан корабля. – Д.Б.) чуть слышно и вытянул шею, – мучай нас, Карл… Ты не смеешь мучить Россию, Карл». И в этой самой России такие же русские, как герой, убивают его, потому что нет никакой общей основы, никакого нового базиса, на котором можно было бы договориться.

Мне кажется, что типологически Бабель наследует Гоголю. Бабель, как и Гоголь, обладает повышенной способностью к созданию художественных топосов, к созданию и формированию миров. Вот как Бабель создал Одессу, так же Гоголь создал Диканьку, выдумал Украину. До сих пор вся Украина разговаривает фразами из Гоголя. Соответственно, фразами из Бабеля разговаривает вся Одесса, живёт в рамках созданного им мифа.

Аналогом «Конармии» мне представляется «Тарас Бульба». Почему я пришёл к этой мысли? Как раз благодаря одному из ваших вопросов, где меня спросили: «Ведь Гоголь ненавидит по большому счёту жестокость. Почему же он упивается характером Тараса?» А это попытка интеллигента полюбить зверство, попытка интеллигента полюбить жестокость. Гоголь не восхищается нравами Сечи, но он, Гомер российской словесности, как его называли, пытается беспристрастно воспеть величие, воспеть зверство. И всё равно у него не получается! Всё равно и Андрия жалко, и Остапа жалко, и Тараса жалко. Всё равно жалость к убитой, изуродованной, утраченной жизни побеждает. Точно так же когда какого-нибудь начдива – с огромными ногами, с огромными каблуками, мощного такого кентавра! – воспевает Бабель, мы всё равно чувствуем в «Конармии» больше жалости к людям, нежели упоения зверством.

Как правило, попытка интеллигента полюбить жестокость заканчивается довольно трагически, заканчивается довольно беспросветно. И «Тарас Бульба» – трагическое произведение. Оно, конечно, и о русской силе, и о русской воле, но и о трагизме, и о бессмысленности жертвы, и о бессмысленности гибели. И когда Гоголь говорит: «Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!» – мы понимаем его восхищение. Но понимаем и то, что всё-таки человечность, гуманизм в нём сильнее этого трубного звука, этого звона литавр, на котором вся эта вещь стоит.

Мне кажется, что и в «Конармии» Бабель всё время пытается заставить себя полюбить чужое – и не может. Всё равно он не выйдет из своих интеллигентских убеждений, как бы ни пытался их сломать. Ведь именно в «Конармии» появилось это выражение: «таинственная кривая ленинской прямой» – совершенно точный образ ползучего ленинского прагматизма. Я уже не говорю о том, что замечательный бабелевский лаконизм, бабелевские лакуны, недоговорённости – это тоже способ писать такую литературу, которая, формально оставаясь очень просоветской, всё о катастрофе, о зверстве Гражданской войны рассказала.

По-моему, самый лучший и самый страшный рассказ Бабеля – «Иваны». Это рассказ о дьяконе Иване Аггееве и конвоирующем его другом Иване, Акинфиеве. Дьякон дважды дезертировал, и вот его поймали… Эти два Ивана – два лика народа. Один – несчастный беглец, который просит «отписать в город Касимов, пущай моя супруга плачет обо мне», а второй – злобный казачок. «Ты ведь зверь», – говорит ему лекпом. «Стоит Ваня за комиссариков. Ох, стоит…» – говорит о нём кучер. «Эх, кровиночка ты моя горькая, власть ты моя совецкая!» – рвёт на себе в припадке ворот этот Иван. И в конце рассказа: «Вань, – говорил он дьякону, – большую ты, Вань, промашку дал. Тебе бы имени моего ужаснуться, а ты в мою телегу сел. Ну, если мог ты ещё прыгать, покеле меня не встренул, так теперь надругаюсь я над тобой, Вань, как пить дам надругаюсь…»

Вот эти два лика Бабель запечатлел с абсолютной чёткостью и зоркостью, которые доступны только чужаку. Он пришёл из Одессы, где совсем другой мир, и попал в этот страшный лёд взаимного отчуждения. Искандер абсолютно точно сказал: «Почему большинство сатириков и юмористов южане по происхождению? Потому что южанину на севере ничего, кроме юмора, не остаётся». Юмор – это след, который оставляет человек, заглянувший в бездну и отползающий обратно. Бабелевский юмор – это юмор южанина на севере. И не следовало бы представителям южной школы переселяться в Москву, но в Одессе было не выжить. Поэтому и Бабель, и Катаев, и Олеша поехали в Москву, чтобы всю жизнь тосковать по Одессе.

Мне хотелось бы отметить напоследок два бабелевских текста, которые как-то выпадают обычно из поля зрения читателей и историков литературы. Это пьеса «Мария», где Мария ни разу не появляется, но тем не менее перед нами возникает образ грозной воинственной женщины, страшной женщины. И это его последнее произведение – сценарий «Старая площадь, 4».

Сценарий этот о том, как старого большевика назначают руководить заводом дирижаблей. Дирижабли эти взлетают, но не садятся, потому что нет связи между головой и хвостом, не срабатывает руль. Старый большевик собирает для строительства дирижаблей людей – социальных аутистов, аутсайдеров, маргиналов, абсолютно выброшенных из жизни. И конструктор этого дирижабля – сумасшедший старик-учёный, типа Циолковского. И поварихой он берёт старую, трогательную и никому не нужную еврейку. И комсомолка там идейная (такой прообраз девочки Нади из шпаликовского сценария), слишком идейная, чтобы быть с большинством, слишком романтичная. И вот дирижабли могут строить только такие люди – люди не то что не укоренённые в жизни, а люди маргинальные по своей природе. Такая воздушная летающая вещь, как дирижабль, не может быть построена прагматиком, не может быть построена нормальным человеком. Очень прозрачная метафора.

Я всю жизнь мечтал этот сценарий поставить. У нас потому так и мало всего романтического, что мы не привлекаем маргиналов к главному. А только маргиналы на самом деле могут создать что-то превосходное и воздушное.


[11.03.16]

Очень просят повторить лекцию про Высоцкого и Бродского, доклад, читанный в Штатах, – сведения о нём доползли до отечества. Есть другой вариант – по творчеству Роберта Рождественского и его отражению в романе «Таинственная страсть» Аксёнова. И, наконец, просят поговорить о Трифонове. Вот эти три лидера, даже четыре, строго говоря, принадлежат к пику развития советского проекта, а именно к семидесятым годам, как мне кажется. Выбор за вами.


– Расскажите о творчестве писателей Дмитрия Горчева и Льва Лукьянова.

– Понимаете, это совершенно несопоставимые вещи, на мой взгляд, и люди разных поколений. Лев Лукьянов – это автор так называемой сатирической фантастики. Из его текстов я читал только «Вперёд к обезьяне!». И, по-моему, это очень плохо, простите меня.

Что касается Димы Горчева, Дмитрия Анатольевича, которого я хорошо знал и очень любил. Горчева перевёз в Петербург, фактически вытащив из Казахстана силком, Александр Житинский, который обратил внимание на его прозу и дал ему работу иллюстратором в «Геликоне», в своём издательстве. Горчева многие называют продолжателем Хармса, хармсовской традиции, но, на мой взгляд, это не совсем так, потому что Горчев написал сравнительно мало абсурдистских вещей. Например, «Енот и папуас» – прелестный рассказ, но основной жанр Горчева – это такие маргиналии, заметки на полях жизни, это жанр ЖЖ на 90 процентов. Кстати, в «Геликоне» вышел полный двухтомный ЖЖ Горчева, замечательный.