Кстати говоря, и в романе об Александре I у него совершенно поразительное описание сект, народной веры. Мережковский был уверен, что в сектах эта народная вера живёт. И, конечно, блистательный там портрет Карамзина, написанный, рискну сказать, с ненавистью, с истинной ненавистью, потому что Мережковскому Карамзин абсолютно чужой. Он смиряется, он терпит, он государственник, а для Мережковского государственный писатель так же отвратителен, как и государственная вера.
Я не беру сейчас его литературоведческие работы, которые мне представляются очень значимыми. Прежде всего это его книга «Вечные спутники» – блистательное эссе о Пушкине, в котором Мережковский указал на разночинское предательство миссии русской литературы. Потому что, по Пушкину, литература – это аристократизм прежде всего, литература – это предрассудок, это честь, а не совесть; это то, что человеку дано, а не то, что он выбирает. Это, кстати, сродни убеждению Бродского, который говорил, что Ветхий Завет ему кажется благороднее Нового в каком-то смысле, потому что в Новом понятно, в чём ты виноват, а в Ветхом это иррациональная категория. Точно так же и здесь: пушкинская, аристократическая линия – это пушкинская глубокая вера в непобедимость родовых предрассудков. Пушкин не ставит поэзию на службу низкой жизни. По Пушкину, поэт – это всегда аристократ, и не по богатству, не по происхождению, а по полной своей независимости от толпы, от требований толпы. Пушкин и Лермонтов – вот это аристократическая линия. А дальше пошла линия демократическая и разночинская.
Я думаю, что в этом смысле и аристократизм Окуджавы, аристократизм предрассудка тоже Мережковскому больше бы понравился, например, чем разночинская совесть большинства шестидесятников. В вечной дихотомии чести и совести Мережковский выбирает честь. Это очень достойная и эстетически очень привлекательная позиция.
Конечно, замечательно его эссе о Толстом и Достоевском, огромная книга «Толстой и Достоевский», где можно много спорить о том, действительно ли Толстой – это «ясновидение плоти», а Достоевский – это «воплощение духа». Это всё тоже достаточно условно и абстрактно. Но анализ композиции, лейтмотивов «Анны Карениной», который предпринял Мережковский, выдаёт в нём большого художника.
Я не говорю сейчас о его поэзии, о стихотворении «Сакья-Муни» и не только о нём. У Мережковского масса не только попавших в «Чтец-декламатор», но и вообще замечательных стихов. Он был серьёзный поэт. Я говорю сейчас преимущественно о его гениальной публицистике.
В его замечательной статье 1907 года о реакции («Головка виснет») сказаны очень прозрачные и глубокие слова (и эти же слова повторены в его статье о русской интеллигенции – «Страшный суд над русской интеллигенцией»). Обычно реакция для других социумов, пишет Мережковский, – это именно реакция, следствие революционных потрясений. У нас же реакция – это плоть и кость наша, это нормальное состояние общества. Разовыми, окказиональными у нас бывают бунты. Когда нас придушивают сильнее обычного, мы начинаем хрипеть. В остальном все наши успехи и наши нормальные состояния связаны именно с заморозками. Это глубокая и страшная мысль.
Наверное, вы помните знаменитый диалог Мережковского с Победоносцевым, когда Победоносцев в ответ на просьбу открыть религиозно-философское общество, философские собрания интеллигенции сказал ему: «Да знаете ли вы, что такое Россия? Россия – это ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек». Не так известен ответ Мережковского на эту знаменитую фразу. По словам Гиппиус, «…возразил ему тогда, довольно смело, что не он ли, не они ли сами устраивают эту ледяную пустыню из России…»
Кстати говоря, Победоносцев разрешил религиозно-философские собрания, которые всё равно через год были запрещены, когда интеллигенция только-только подобралась в 1903 году к формулировке хотя бы основных противоречий общества. Но сам Мережковский формулирует эти противоречия исчерпывающе, блистательно!
Это надо процитировать:
«Один современный русский писатель сравнивает два памятника – Петра I и Александра III {См. статью Варварина. Я не хочу раскрывать псевдонима, но по когтям льва узнаёшь его – один только человек в России пишет таким языком.}.
“К статуе Фальконета, этому величию, этой красоте поскакавшей вперёд России… как идёт придвинуть эту статую, России через двести лет после Петра, растерявшей столько надежд!.. Как всё изящно началось и неуклюже кончилось!..<…>”
“Водружена матушка Русь с царём её. Ну, какой конь Россия, – свинья, а не конь… Не затанцует. Да, такая не затанцует. Матушка Русь решительно не умеет танцевать ни по чьей указке и ни под какую музыку…”
(Обратите внимание, как здесь у Розанова просыпается национальная гордость. И почему-то, если уж и танцевать, то всегда по чьей-то указке.)
“Тут и Петру Великому «cкончание», и памятник Фальконета – только обманувшая надежда и феерия”.
“Зад, главное, какой зад у коня! Вы замечали художественный вкус у русских, у самых что ни на есть аристократических русских людей приделывать кучерам чудовищные зады, кладя под кафтан целую подушку? – Должно быть, какая-то историческая тенденция”.
“Мировой вкус к «заду» – это и есть «родное наше, всероссийское». «Крупом, задом живёт человек, а не головой… Вообще говоря, мы разуму не доверяем»”…
“…мы все тут, все не ангелы. И до чего нам родная, милая вся эта Русь!.. Монумент Трубецкого, единственный в мире, – наш русский монумент. Нам ни другой Руси не надо, ни другой истории”».
Процитировав Розанова, Мережковский комментирует:
«Самообличение – самооплевание русским людям вообще свойственно. Но до такого никогда никто не доходил. Тут переступлена какая-то черта, достигнут предел.
Россия – “матушка”, и Россия – “свинья”. Свинья – матушка. Песнь торжествующей любви – песнь торжествующей свиньи.
Полно, уж не насмешка ли? Да нет, он, в самом деле: “смеюсь каким-то живым смехом от пупика”, – и весь дрожит, так что видишь, кажется, трясущийся кадык Фёдора Павловича Карамазова.
Ах, вы, деточки, поросяточки! Все вы – деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо.
Как мы дошли до этого?»
Поразительные слова! Он действительно точно понял суть Карамазовых, карамазовщины, бесовщины, которая бывает и в святости, и в эстетстве, и в уме, и в разврате. Разврат – вот карамазовщина. Достоевский в ужасе от этого отвернулся, а Мережковский совершенно правильно пишет: «Мы дошли до того, что свинью провозгласили матушкой, что рабство провозгласили сутью».
«Борьба России с Европой, всемирно-исторического “зада” со всемирно-историческим лицом, есть возрождение Византии в её главной религиозной сущности», – пишет Мережковский. И разбирает дневник цензора Никитенко:
«Теперь в моде патриотизм, – пишет Никитенко, отвергающий всё европейское и уверяющий, что Россия проживёт одним православием без науки и искусства… Они точно не знают, какою вонью пропахла Византия, хотя в ней наука и искусство были в совершенном упадке… Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не менее, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов. Все гады выползли».
И ведь это 1850-е годы! А для нас все эти дискуссии до сих пор актуальны. Ну как не поразиться этому чудовищному возвращению в одни и те же бездны, которые давно уже из бездн превратились в ямы? Зачем это нужно? Почему нужно это вечное циклическое повторение?
«Николай I скончался. Длинная и, надо-таки сознаться, безотрадная страница русского царства дописана до конца, – произносит раб над владыкой беспощадный приговор человеческой совести. – Главный недостаток царствования Николая Павловича тот, что всё оно было – ошибка. Теперь только открывается, какие ужасы были для России эти двадцать девять лет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавлено; умственное развитие остановлено; злоупотребление и воровство выросли до чудовищных размеров. Всё это – плоды презрения к истине и слепой варварской веры в одну материальную силу. Восставая целые двадцать девять лет против мысли, он не погасил её… и заплатил своей жизнью, когда последствия открылись ему во всём своём ужасе».
Это Мережковский приводит слова всё того же Никитенко, возражая всё тому же Розанову. И это не просто страшный манифест повторения, а это страшное свидетельство того, что ни одна национальная болезнь не вылечена. И преклонение перед материальной силой – это ещё самое невинное на самом деле.
«Было царство страха, стало царство лжи.
Ложь – рабья свобода и рабья любовь к отечеству: у рабов нет отечества.
Как утопающий за соломинку, хватаемся теперь за ту самую революцию, которой так боялись, за тех самых нигилистов, которых ненавидели.
Всепоглощающий нигилизм, с которым Никитенко в других боролся, – теперь с ужасом видит он в себе самом. Всю жизнь утверждал середину, и вот в самом сердце всего – ничего.
Проклятие жизни, проклятие себе, проклятие Богу».
В этом поразительном, страшном вопле Никитенко, русского государственного чиновника, видится приговор и той эпохе, и нашей эпохе.
Напоминаю, это я всё цитировал Мережковского, которого бы по нашим временам следовало бы, конечно, упрекнуть в экстремизме и разжигании, да поздно – он умер.
Естественно, тут возникает вопрос: как я отношусь к тому, что Мережковский в конце концов благословил фашизм? Мережковский не благословил фашизм. Мережковский сказал, что в походе Гитлера против Сталина он уповает на силу Гитлера. Это была страшная ошибка. Эту ошибку повторяли многие в России. Но одна последняя ошибка Мережковского, в которой он к декабрю 1941 года, к моменту своей смерти, жестоко раскаялся, не должна зачёркивать его прозрений 1910–1920 годов.
Я также думаю, что книга Мережковского «Иисус Неизвестный» – это одно из лучших апологетических, из лучших христианских произведений мировой литературы. Зачем нужно читать эту книгу? Не потому, что в ней содержится здравое (хотя какая тут может быть здравость?), точнее сказать, очень внятное толкование Евангелия. Это неважно, толкование Евангелия у каждого своё. Мне кажется, важно то, что эта книга, как и «Исповедь» Блаженного Августина, вводит читателя в то состояние, в котором он более склонен к вере, в котором он более способен поверить.