Один. Сто ночей с читателем — страница 94 из 102

Очень интересно подошёл Катаев к феномену обывателя и сверхчеловека в повести «Кубик» – там, где появляется этот новый герой Европы, маленький Наполеончик, который всё хочет подчинить себе, обыватель Наполеончик. Но об этой вещи я бы подробно говорить не стал, потому что «Кубик» многие считают неудачей. Его всё-таки напечатал Твардовский, но отнёсся к нему резко отрицательно. Да и Трифонов тоже, который об этом вспоминает в «Записках соседа». Всем казалось, что эта вещь манерная. Она, может быть, действительно несколько избыточна, но это катаевская сложность бунтовала так против всеобщей простоты.

И его проза, в которой многие видели и фальшь, и личные выпады, и попытку примазаться к бессмертным, – эта проза всё-таки была приветом из бессмертного времени, из великого времени. Не говоря уже о том, что тоску и боль старости, тоску и боль уходящего времени он передал с совершенно бунинской силой. И в этом для нас есть утешение, потому что словом всё может быть преодолено.

Вещество жизни(Владимир Набоков, Андрей Тарковский, Александр Куприн, Юрий Тынянов)

[27.05.16]

Начинаю, как всегда, с вопросов.

Что касается темы лекции, то волны читательского интереса остаются непредсказуемыми. Все проголосовали дружно, с одной стороны, за временный отход от литературы и обращение к кинематографу – соответственно за Андрея Тарковского подано огромное количество голосов. И конкурирует с ним Владимир Набоков. Я не очень готов сейчас говорить о Тарковском, а вот о Набокове, пожалуй, поговорю, потому что я тоже сам много о нём думаю в последнее время. А почему Набоков нам так сейчас важен – это вполне достойная тема для разговора.


– Пришла в голову мысль, что Иван из рассказа Богомолова и Пьер Семёнов из «Малыша» Стругацких – чуть ли не один и тот же человек. Один изуродован войной, другой – чужой планетой. Оба – найдёныши. Они думают и запоминают одинаково – с помощью подручных средств. С тех пор они и визуализируются у меня одним образом. Что вы думаете об этом?

– Блистательный вопрос! Понимаете, тогда Николай Бурляев, играющий дикого мальчика, не просто так стал самым востребованным актёром своего поколения. Он сыграл такого мальчика и в «Мама вышла замуж», и в «Ивановом детстве». Между прочим, маленький мастер, который льёт колокола в «Рублёве», которому отец так и не передал секрета, – он из той же породы.

Я могу вам сказать примерно, как я себе представляю (хотя это тема отдельной хорошей лекции – тема детства в шестидесятые годы), откуда возникает вдруг эта проблема. Понимаете, тогда очень многие с опаской относились к детям, к детям нового поколения. И относились не только ренегаты и консерваторы, вроде Николая Грибачёва, который кричал: «Хватит вам, мальчики!» И тогда Окуджава на концерте в Лужниках сказал: «Я перестал быть мальчиком в сорок первом году под Моздоком». Это хороший был ответ. Высокомерие отцов по отношению к детям – это дурной тон.

Но надо сказать, что мальчики, появившиеся тогда, – это были мальчики довольно жестокие. Вот один из образцов такого же мальчика, визуально очень похожего и на Малыша, и на героя «Иванова детства», – мальчик из фильма «Долгие проводы». Тоже не очень понятно, как его жалкой, неумелой и странной матери, которую гениально сыграла питерская актриса Зинаида Шарко, к нему относиться? Помните, он там говорит: общество… а что я должен обществу? А почему я должен для этого общества что-то делать?

С табаковским мальчиком, с розовским мальчиком ещё более или менее понятно, что делать. Они – такие наследники комиссаров. А вот что делать с детьми, которые пошли к мокрецам, как в «Гадких лебедях»? Это те дети, с которыми встречается и которые поражают Банева. Известно же, что прототипом этой встречи стал визит Стругацких в ФМШ, в физмат-школу в Новосибирске. И они не знали, как с этими детьми быть. Иронии и жалости у них не находили, шестидесятнические добродетели на них не действовали. И Тарковский первым попал в эту точку, в этот нерв. И только благодаря этому, я думаю, фильм «Иваново детство» так и был принят в Венеции, потому что это была мировая, универсальная проблема – эти новые злые дети.

Ведь дело даже не в том, что Иван изуродован войной – Иван изуродован бесчеловечностью XX века. Есть одна очень интересная работа, в Израиле написанная, о том, что и Холден Колфилд, и Лолита, два главных подростка пятидесятых годов, – это дети войны, дети порванной преемственности. А в известном смысле некоторым ужасом и, пожалуй, даже отчаянием при виде нового поколения продиктован и рассказ Сэлинджера «Тедди». Дети гибнут у нас на глазах (Тедди и гибнет, предсказав свою гибель), а мы не знаем, что с ними делать и как их спасти. Мы стоим над пропастью во ржи, пытаемся поймать этих детей, а они бегут в свою пропасть. Мы стоим над пропастью, а они пробегают у нас между пальцами. И Малыш, и Иван – это не просто дети войны. Я рискнул бы сказать, что это результат эволюционного скачка какого-то. И этот эволюционный скачок шестидесятники почувствовали первыми, потому что сами по отношению к отцам были и беспощадны, и всё-таки снисходительны, относились с пониманием и даже где-то с преклонением. А вот следующие дети – следующее поколение, семидесятники, – представлялись им дикими, они их не поняли. То есть и у шестидесятников была своя драма, потому что их отвергли собственные потомки.


– Мне понравился фильм «Мой младший брат» по повести Аксёнова, но мне кажется, что там необязательна смерть старшего брата, которого сыграл Ефремов. Ведь герой Збруева уже был близок к перелому сознания, а смерть брата ничего не добавляла.

– Это тоже характерная черта искусства шестидесятых годов, когда надо было обязательно убить героя, чтобы доказать его верность идеалам. Разве надо было убивать героя в «Девяти днях одного года» у Ромма, например? А что изменилось бы, если бы он выжил? Мы даже не знаем, умирает он или нет, хотя последняя записка «Мы успеем сбежать в “Арагви”» вроде бы говорит о смерти, о смерти жизнерадостного, доброго человека, который весело жил и не хочет омрачать своим уходом ничьего настроения. Равным образом (они же все физики) погибает герой фильма и, кстати, романа Аксёнова. Почему? А потому что без этой гибели мы не можем признать, что он верен наследию отцов. Об этом было стихотворение Евтушенко, где нигилистом называли молодого человека, а потом «На север с биофаковцами // уехал он на лето» и «Товарища спасая, // “нигилист” погиб»:

Его дневник прочёл я.

Он светел был и чист.

Не знаю я: при чём тут

прозванье «нигилист».

Для того чтобы оправдать этих «нигилистов», надо было показать, что они, как и отцы, погибают. И вообще почему-то, пока герой не погиб, он не может считаться до конца положительным, он как бы не обрёл совершенства. Как писал Алексей Хвостенко: «Мёртвая старуха совершеннее живой». Сейчас, слава богу, в наше время уже это не так.


– Герои «Дуэли» Чехова словно искрятся во время своего противостояния. Дуэль придаёт жизни и Лаевскому, и фон Корену, даёт им остроту и яркость. Кто из них прав – Чехову не важно. Правды никто не знает, но драчка разнообразит жизнь. Так ли это?

– Нет, конечно. Дело в том, что «Дуэль» – очень сложный текст со сложным генезисом. Он травестирует, пародирует основные мотивы русской литературы. Надо сказать, что этот мотив травестируется уже в «Отцах и детях», где дуэль Павла Петровича с Базаровым носит явно пародийный характер. «Дуэль» – итоговый текст для литературы XIX века. Он сразу итожит две темы – и тему сверхчеловека (фон Корена), и тему лишнего человека (Лаевского). Оба представлены в унизительном виде, конфликт их отвратителен, отвратительны и они оба. И положительный (простите за школьническую терминологию), любимый автором герой там один – дьякон. Это и ответ. Этот добрый, смешной, неловкий, молодой, очкастый дьякон, который проваливается в болото по дороге, который разговаривает с зайцами, который вдруг выбегает и сам заячьим голосом кричит: «Он убьёт его!» – и срывает дуэль, – это самый трогательный чеховский персонаж, это такой его протагонист. А и Лаевскому, и фон Корену дуэль не придаёт величия, наоборот – она делает их обоих довольно пошлыми типами.


– Стихотворение Анненского «Петербург» мрачно и пессимистично. Поэт говорит страшные вещи о граде Петра и о самом царе. Неужели он прав и от созданного Петром остаётся «сознанье проклятой ошибки» и «отрава бесплодных хотений»?

– Ну, почему так? Анненский – вообще поэт довольно мрачный. Вспомните «То было на Валлен-Коски» или «Старых эстонок». Он утешения не предлагает. Как сам он это называл, это «песни бессонной совести», страдания, это его «Трилистники» знаменитые. Но «Петербург» – не такое уж и мрачное произведение.

Жёлтый пар петербургской зимы,

Жёлтый снег, облипающий плиты…

Я не знаю, где вы и где мы,

Только знаю, что крепко мы слиты.

Кто эти «вы» и «мы»? Это ощущение исторической преемственности. Это же обращено к людям XIX века. Да, конечно, русская государственность – это прежде всего «пустыни немых площадей, где казнили людей до рассвета». Но есть в этом и другое – упоение стройностью, державностью, пушкинской гармонией Петербурга. Анненский только одно очень точно предсказал. Он предсказал главное:

Царь змеи раздавить не сумел,

И прижатая стала наш идол.

Что имеется в виду? Как мне кажется, главное искушение, которое касается уже не русской государственности (с ним как раз Пётр борется), главное искушение России – это самоненависть, взаимная ненависть. И эта ненависть, символизируемая змеёй, и стала нашим главным соблазном, нашим идолом. Пётр, повернув Россию к Западу, европеизировав её, всё-таки не сумел этой змеи раздавить, этого русского ада он не победил. Вот Брюсову казалось, что Пётр победил: