Один. Сто ночей с читателем — страница 95 из 102

Сменяясь шумели вокруг поколенья,

Вставали дома, как посевы твои…

Твой конь попирал с беспощадностью звенья

Бессильно под ним изогнутой змеи.

А Анненскому кажется, что не попрал он эту змею, что эта змея Петру не покорилась. И вся история России – это история нашего нового Георгия, история Петра, который пытается победить змею. И эта змея – не измена, а та изначальная какая-то сущность злобы, предательства, которая живёт просто в морали, которая и делает русскую мораль такой амбивалентной. Если бы Петру удалось эту змею изначальной какой-то злобой, рациональным умом побороть, то, может быть, всё получилось бы. И я, думаю, что Пётр в конце концов окажется прав, а змея доживает всё-таки последний век.


– Салтыков-Щедрин у нас стал чрезвычайно актуальным в очередной раз. Как вы считаете, можно ли надеяться, что в обозримом будущем настанет момент, что мы будем ценить этого автора исключительно за литературные достоинства его прозы, без этой печальной злободневности? И думается, Михаил Евграфович не обрадовался бы сегодняшней популярности.

– Как вам сказать? Он вообще-то обрадовался бы, что его помнят. Он-то себе не отводил места в первом ряду русской литературы. Хотя это безусловно гений, безусловно писатель первого ряда. Я много писал о том, как Маркес воспользовался опытом «Истории одного города», чтобы написать «Сто лет одиночества». Там даже пожары текстуально совпадают. И похож приём сам по себе: через город, как через кольцо пропускают платок, пропустить всю историю страны. «История одного города» – метафорическое произведение. Надо быть Писаревым, чтобы ничего в нём не понять и съязвить: «Цветы невинного юмора».

Если говорить откровенно, то мы и сейчас уже в Салтыкове-Щедрине гораздо больше актуальности ценим психологизм и, конечно, силу слова. Знаете, когда я в десятом классе читал «Торжествующую свинью, или Разговор свиньи с правдою», то там не просто хохот, там стон стоял в классе! Помните:


«С в и н ь я (кобенится). Правда ли, сказывают, что на небе-де солнышко светит?

П р а в д а. Правда, свинья.

С в и н ь я. Так ли, полно? Никаких я солнцев, живучи в хлеву, словно не видывала?

П р а в д а. Это оттого, свинья, что когда природа создавала тебя, то, создаваючи, приговаривала: не видать тебе, свинья, солнца красного! <…>

С в и н ь я. <…> Теперь сказывай: где корень зла?

П р а в д а (растерянно). Корень зла, свинья? корень зла… корень зла… (Решительно и неожиданно для самой себя.) В тебе, свинья!

С в и н ь я. <…> Правда ли, сказывала ты: общечеловеческая-де правда против околоточно-участковой не в пример превосходнее?

П р а в д а (стараясь изловчиться). Хотя при известных условиях жизни, невозможно отвергать…

С в и н ь я. <…> А ну-тко, свинья, погложи-ка правду!

Правда корчится от боли. Публика приходит в неистовство. Слышится со всех сторон: Любо! Нажимай, свинья, нажимай! Гложи ее! Чавкай! Ишь ведь, распостылая, ещё разговаривать вздумала!»


Я думаю, это гениальная формула. Я думаю, к некоторым периодам русской истории просто можно поставить эпиграфом эти слова: «Ну-ка, свинья, погложи-ка правду!» И то, что Щедрин с таким бесстрашием и мощью это изобразил, – это делает честь не только его сердцу и не только разуму, но прежде всего его творческой способности. Поди-ка уложи так в одну метафору столько всего!


– Каждый день почти физически чувствую, как пустота замещает, подменяет собой кислород. В отношениях, в быту, в проявлении человечности – всюду вижу дикость, вымученность, безразличие, сведение жизни к выживанию, к доживанию, к стремлению на каждом шагу урвать хоть что-то, хоть как-то за счёт кого-то. Очень часто не понимаю, зачем я здесь, потому что так не умею. Не могу встроиться в жизнь, в которой на всё чёрное всегда говорят «белое». Не знаю, как выстроить свою жизнь на принципах, ведь эти принципы негласно объявлены рудиментом

– Тот мир, который описан у вас, очень похож на мир русской эмиграции в тридцатые годы – только сейчас не мы уехали, а как бы страна из-под нас уехала. Но преображение здесь может быть одно: из этой ситуации экзистенциальной пустоты можно сделать праздник искусства, праздник творчества. И Набоков нас учит, как это делать.

Я писал применительно к Набокову о том, что каждая нация порождает свой тип: британский полковник, немецкий философ или немецкий военный, французский любовник. А есть русский эмигрант. Это самый распространённый психотип, потому что у нас каждую очередную пертурбацию в истории страны сопровождает новая волна эмиграции.

Есть два варианта русского эмигранта. Есть человек, который рыдает в «боржч» в соответствующем заведении, или становится обиженным на весь свет таксистом, или пьёт много и ненавидит принимающую сторону. А есть тип Рахманинова, Алданова, Набокова, Зворыкина, Сикорского, который умудрился там состояться, который изобрёл телевидение, вертолёт, Третий фортепианный концерт – что-то такое сделал, что мир им покорился.

Вот Набоков – это «принц в изгнании». Понимаете, если вы чувствуете себя в мире изгоем (это очень важная поправка), никто вам не мешает чувствовать себя принцем. Чувствуйте себя принцем в изгнании, а не нищим, не нахлебником, не изгнанником. Чувствуйте себя победителем, чья победа просто отложена во времени и вы должны её доказать. Чувствуйте себя завоевателем на чужой территории. Это очень мотивирует.

Набоков – это действительно феноменальные «правила поведения в аду». Можно целую книгу написать (и есть тому примеры) о том, что Набоков – писатель глубоко религиозный. И одна из главных интенций его творчества – это непрерывно доказывать, что в мире потусторонность присутствует постоянно; что стóит нам умереть, как мы окажемся как будто вне стен надоевшего дома, нам откроются глаза, мы увидим мир со всех сторон, а не как раньше, когда мы видели его сквозь две смотровые щёлки. Это есть в Набокове. Но в Набокове плюс ко всему есть ещё и постоянное присутствие божественной веры в человеческое достоинство. И вот это человеческое достоинство надо всегда соблюдать.

Я хотел бы поговорить не обо всех его текстах, а о двух – «Ultima Thule» и «Лолите».

«Ultima Thule» – рассказ, который должен был стать первой главой неоконченного, но представлявшегося ему главным в жизни романа «Solus Rex». Иногда я думаю, что и немцы-то вошли во Францию только для того, чтобы помешать ему закончить эту книгу, потому что он бы мог там приоткрыть что-то такое сверхъестественное… Я когда-то, читая этот рассказ во время наряда на КПП ночью в армии, испытал такой шок, что проверяющий мне потом сказал: «Вот таких глаз я никогда ни у одного человека не видел!» «Ultima Thule» – это очень страшный рассказ. И там есть действительно тайна, потому что Фальтер несколько раз упоминает разные детали отношений Синеусова с женой, которые он знать не мог.

Мне кажется (кстати, Александр Долинин поддержал эту мою гипотезу), что этот рассказ, продолжая тему более раннего рассказа Набокова «Ужас», восходит к истории «арзамасского ужаса» Толстого. Это второй текст в русской литературе, посвящённый этому когнитивному диссонансу – абсолютной уверенности в том, что жизнь не кончается здесь, что смерть не существует. Но нам внушена мысль о смерти. И, как сказано у того же Набокова в эпиграфе к «Приглашению на казнь», который он приписал Пьеру Делаланду, вымышленному французскому философу: «Как безумец мнит себя царём, так и мы полагаем себя смертными».

Мысль о смерти с сознанием не совместима, в него не вместима. Здесь оксюморон: если есть сознание, то нет смерти. И с наибольшей силой это зафиксировано, конечно, в рассказе «Ultima Thule». Мир мыслимый, наш мир, наш внутренний мир не может с нашей жизнью прекратиться – он бесконечен, он абсолютен. И в этом набоковская огромная правда. Надо обладать колоссальной силой рефлексии, колоссальной глубиной рефлексии, чтобы в себе за своим Я разглядеть бессмертное Я. И та тайна, которая открылась Фальтеру, любому вдумчивому читателю совершенно очевидна: ничто не может кончиться. Но прийти к этому выводу можно только путём очень глубокого личного опыта.

Теперь – что касается «Лолиты». Хотя я больше всего у Набокова люблю другой роман, а именно – «Бледный огонь». Люблю за гениальное построение: он написан как комментарии к поэме и отражает набоковские многолетние занятия комментированием «Онегина». Но самое главное, что там есть, – это глубочайшая авторская нежность к мечтательным неудачникам. Вот есть несчастный Боткин – преподаватель литературы, с дурным запахом изо рта, одинокий, со странными навязчивыми идеями. А он представляет себя принцем в изгнании – Кинботом. А ещё представляет себя главным героем поэмы Джона Шейда, хотя Джон Шейд пишет поэму автобиографическую. Боткин – это такой Пнин из одноименного романа Набокова, вариант Пнина, но только более экзальтированный, более экзотический. А особенно прекрасно в Боткине то, что он сумел построить вокруг России, вокруг своего эмигрантского опыта причудливую страну Земблу, сумел творчески преобразить своё отчаяние. Я уже не говорю о том, что и сама фигура Шейда необычайно трогательна. И драма непонимания в этом набоковском романе отражена, пожалуй, наиболее адекватно. И, конечно, подчёркнуто, что мир всегда алогичен, потому что логична версия безумца, а жизнь, к сожалению, никогда в схемы не укладывается.

Но вернёмся всё-таки к «Лолите». Обратите внимание вот на какую вещь. Во всех текстах Набокова, где присутствует соблазн педофилии, любви к ребёнку, эротической страсти к нему, начиная со стихотворения «Лилит» и заканчивая «Лолитой» (отчасти, может быть, и незавершённым «Оригиналом Лауры»), присутствует не просто тема порока, а тема тюрьмы. Набоков откровенно признавался, что первый трепет замысла «Лолиты» пробежал по его спине, когда он рассматривал (вымышленный, конечно, так и не найденный набоковедами) журнал, где рассказывалась история об обезьяне. От неё добились разнообразными улещеваниями, чтобы она что-то нарисовала. И всё, что она смогла нарисовать, – это решётку своей клетки.