Но там речь идёт о Лазаре Баукине, рыжебородом таком мужике, который в общем наш, попал к бандитам случайно. Он помогает Малышеву поймать банду и главаря, потому что доверился Веньке. Но начальник уголовного розыска арестовывает Баукина, и тот решает, что Малышев его обманул. К тому же Венькина любимая девушка якобы показала Узелкову письмо к ней от Веньки – и Венька в отчаянии стреляется.
Я думаю, что, может быть, противостояние Жеглова и Шарапова отчасти отсюда. Но обратите внимание: у Вайнеров Жеглов гораздо сложнее Шарапова. И не потому, что его таким сыграл Высоцкий, а потому, что он таким и написан. Помните пушкинское замечание: «У Мольера Скупой скуп – и только; у Шекспира Шайлок жаден, мстителен, чадолюбив, остроумен».
Вот Жеглов – он, конечно, зверь, но при этом он интеллигент, интеллигент в таком ещё прежнем понимании. Он «из бывших», как поясняли Вайнеры и Высоцкий, прошёл довольно большую школу. Он деклассированный элемент, который сам нашёл себе место в новой реальности. У него есть совершенно неожиданные навыки и неожиданные познания. И он как-то шире Шарапова. Шарапов слишком правильный и прямой (почему и сделал прекрасную карьеру в дальнейших текстах Вайнеров, там же есть продолжение про Шарапова). Жеглов к Узелкову несводим. И в этом смысле Вайнеры пошли дальше.
Но не могу не сказать, что Нилин как стилист и выше, и интереснее Вайнеров. Нилин писал лучше. Нилин прошёл школу репортажа, школу такого советского конструктивизма. Он, безусловно, прекрасный сценарист; у него пейзаж, диалог, при замечательном лаконизме двумя штрихами обрисован герой. Всё это очень характеризует его как писателя с хорошей языковой школой. Такие вещи, как «Тромб», «Впервые замужем», «Дурь», из которой Хейфиц сделал замечательный фильм «Единственная», – это проза класса Веры Пановой, класса Юрия Германа. Это авторы, которые прошли школу советского журнализма, поэтому пишут, как будто у них очень мало времени и надо на коротком пространстве быстро реализоваться.
– Рассказ Чехова «Ариадна», по-моему, излишне откровенен. Писатель высказался о женщинах слишком правдиво. Может, не стоит предупреждать безоблачных романтиков, что последует за эйфорией влюблённости?
– Нет, как раз, мне кажется, этот рассказ пристрастный, злой, предельно субъективный. Видите ли, какая штука. О женских образах у Чехова следовало бы, конечно, читать отдельную лекцию, потому что у Чехова женщина либо «душечка» – тупая, добрая, в общем, дура, которая живёт жизнью мужа, страстно любит мужа, вызывает слёзы у читателя сентиментального, но представить рядом с собой такое существо страшно. И когда в финале она любит уже мальчика, с которым вместе готовится к экзаменам и к переэкзаменовкам, тут полагалось бы, наверное, разрыдаться – а Чехов сардонически усмехается. Это, конечно, не та женщина, которая ему нравится.
Есть другой тип чеховской женщины – тип «Чайки», тип Нины Заречной, которая изображена, не побоюсь этого слова, почти с ненавистью, потому что она всё время говорит красиво. Она жертва мужской похоти, но она и жертва собственного самолюбования, собственного желания быть с прославленным писателем. Она бросила Треплева, и бросила без сожалений, потом пришла показаться ему, дать ему надежду – и опять исчезнуть, после чего он и застрелился. Нина Заречная ничем не лучше Тригорина. И хотя она жертва его, но она же сама летела навстречу этому огню.
Вот другой тип женщины чеховской – это героиня рассказа «Жидовка», которая претендует быть умной и действительно умна, но использует ум только для того, чтобы вертеть мужчинами и лгать им на каждом шагу. Вообще эта женственная природа еврейства, о которой писал Отто Вейнингер в книге «Пол и характер. Принципиальное исследование», у Чехова очень подчёркнута.
Ну и Ариадна – как вариант. У Чехова очень мало героинь, женщин, которые бы действительно вызывали у него самого любовь и умиление. Мне приходит на ум только Мисюсь из «Дома с мезонином». И именно потому, что Мисюсь робкая, слабая, добрая. Для Чехова же очень важны люди слабые, которые не претендуют учить. Есть ещё Лида из того же рассказа, красивая, с твёрдыми губами, с твёрдыми бровями, отвратительная Лида, которая диктует про этот свой кусочек сыра, которая уверена в своей правоте, которая любуется и кичится своей благотворительностью, – это тоже довольно распространённый чеховский тип.
Я рискнул бы сказать, что женщины у Чехова (я уже приводил как-то эти слова Лабрюйера) или намного хуже, или намного лучше мужчин. Вот все мужские пороки – самолюбование, тупость, менторство, бестактность, чудовищный эгоцентризм – у чеховских героинь очень преувеличены. Чехов был таким, знаете, гендерным мизантропом, он к женщинам относился намного хуже. Помните: «Когда бездарная актриса ест куропатку, мне жаль куропатки».
У меня есть такое ощущение, что это черта многих интеллигентов в первом поколении – людей, которые старательно воспитывали в себе суровое, строгое отношение к жизни. А отношение к жизни – это отношение к женщине. Женщина и есть жизнь, по большому счёту. Может быть, поэтому у меня, дурака сорокавосьмилетнего, до сих пор и жизнь как-то полна сюрпризов. И я считаю, что женщины в большинстве своём меньше подвержены мужским порокам. Они всё-таки гуманнее, они не так самонадеянны. Не говоря уже о том, что в них как-то больше инстинкта жизнеутверждения, жизнеохранения. В них нет этой страшно разрушительной эгоцентрической злобы. Ну, у меня такой опыт, а у Чехова был другой. Но очень хорошо понимаю его состояние иногда.
– Нельзя ли снять хороший фильм о диссидентском движении?
– Тут, понимаете, какая штука тоже? Диссидентское движение вызывает к себе очень разные отношения. И чаще всего это отношение негативное и ироническое. Давайте вспомним, скажем, роман Владимира Кормера «Наследство» – это роман о сектантской природе диссидентского движения, о культах личности, которые там возникают, о диком самомнении, о невежестве диссидентов. Диссиденты сами отличались довольно большой самоиронией. Вспомните кимовские песенки типа «Блатной диссидентской»:
Покамест мы статую выбирали,
Где лозунги сподручней раскидать,
Они у нас на хате побывали,
Три доллара засунув под кровать.
Дело всё-таки в том, что против органов закона
Мы умеем только спорить горячо,
А вот практику мы знаем по героям Краснодона
Да по «Матери» по горьковской ещё.
Ким – летописец русского диссидентства, очень горько-иронический. Ну а Войнович, который сказал, что у большинства диссидентов сидело тоталитарное мышление поглубже, чем ни во что уже не веривших партийных функционеров?
Такой фильм можно было бы снять. И даже, в общем, такой роман надо было бы написать – побогаче, пообъективнее кормеровского. «Зелёный шатёр» Улицкой как-то пытается эту лакуну заполнить, но книга эта касается только небольшого среза – преимущественно религиозного диссидентства.
Вот я говорил сегодня с Томасом Венцловой. Вспомнил круг покойной Натальи Трауберг, вспомнил «Даниэль Штайн, переводчик», вспомнил книги Улицкой об этом, воспоминания Горбаневской. Это был очень узкий круг, а диссидентство было гораздо шире. Оно было не только религиозным, оно было не только народническим, не только богоискательским. В диссидентстве были разные спектры. Люди, которые делали «Хронику текущих событий», – это были прекрасные организаторы. Среда физиков, и прежде всего Сахаров, – это были люди, воспитанные точными науками…
Это сегодня принято иронизировать над подпольем и спрашивать много с диссидентов, и прежде всего с сегодняшней оппозиции: «Ах, если вы такие безупречные, что же вы позволяете себе дышать воздухом? Ведь этот воздух отравлен кровавым режимом!» Понимаете, с диссидентов спрашивают, а брежневским сатрапам прощают легко, потому что брежневские сатрапы не признавали над собой моральных ограничений, а диссиденты признавали. Поэтому, если бы кто-то написал хороший, горький, абсолютно не апологетический, но трезвый и серьёзный роман о диссидентах – да, такую книгу я бы приветствовал, я был бы очень рад такой книге. Я думаю, что и такой фильм был бы уместен. Но пока я не вижу людей, способных такое сделать. Это очень непросто.
А теперь – о Куприне.
Куприн наряду с Мопассаном был любимым писателем моего детства, и я обоих читал запоями, по нескольку томов, долго читал только Куприна. Потом опять начинался через полгода, через год этот «купринский запой», я перечитывал какие-то вещи. Беда Куприна в том, что самые сентиментальные и самые розовые, слащавые его произведения стали хитами, чемпионами зрительского и читательского спроса: это «Олеся», это «Гранатовый браслет», который я считаю поразительно слабым, слюнявым и сопливым произведением. Куприн писал такие же слащавые и сентиментальные детские стишки. Ну, была у него такая слабость, я думаю, с похмелья особенно, потому что это дело он любил и знал.
Он вообще был человек сентиментальный, потому что, вы помните, воспитывался-то в доме престарелых, где его мать работала. Они нищенствовали, невзирая на аристократические татарские свои корни. У них вечно денег не было. Его кормили и жалели эти старушки, старухи-богаделки. И поэтому у него есть, как в рассказе «Святая ложь», та болезненная, мучительная сентиментальность, которая, как сам он пишет, бывает иногда в работных домах, в публичных домах, в тюрьмах и в домах престарелых – такая страшная тоска, какая бывает вечерами в казарме. Я, кстати, совершенно не скрываю, что, когда я был дитём, я горше всего плакал над его рассказом «Королевский парк». Я не буду вам его пересказывать. Почитайте, это очень душеполезное чтение.
Но, помимо сентиментальности таких рассказов, как «Святая ложь» или «На покое» про престарелых актёров тоже в богадельне, Куприн мне дорог прежде всего вот чем. Это всё-таки писатель, для которого высшим критерием в оценке человека является профессионализм. Для него профессия – это аналог совести. Я думаю, что этому я научился у него. Куприн – писатель профессионалов, любящих своё дело, самозабвенно его делающих и находящих в этом деле спасение от любых невзгод. Посмотрите, сколько профессий он сменил, и посмотрите, как он любуется людьми, которые хоть в чём-то да профессиональны: будь то шарманщик, или гимнаст, или борец, или лётчик, или даже (как в моём любимом рассказе «Ученик») карточный шулер. Причём для Куприна в человеке главное – это именно страстность, страстная верность чему-нибудь.