Один талант — страница 21 из 55

Я пишу свои письма ей. И это ее руки держат нахальный желтый мячик, бьющийся о мою диафрагму словами «а вдруг».

Но всякое «вдруг» может начаться только с ее несчастья: она постареет, она овдовеет, она обнищает, она заболеет…

Я люблю и жду для нее несчастий.

«Правду говорить легко и приятно…» Не знаю. Не уверен. Даже самому себе. Мне трудно сказать это вслух, громко. Про себя, мысленно, как ни странно, тоже. Мне трудно об этом подумать. Слово «женщина» вообще не отсюда. Подбираясь к нему, я всегда спотыкаюсь, приваливаюсь спиной к неудобной «ю» и на вдохе цепляю «е». С «ё» все просто. Надежная буква. С ней всегда все просто.

Я люблю её.

Рецепт проговаривания: пол-литра водки, бутылка пива, пакет чипсов и Scivola Vai Via, прооравшая восемь раз.

10

Китайцы победили. Они каждый день ходят на работу. А мы – нет. Сильно надеюсь, что видимость зимы, годная для фотоотчета, наступит уже в октябре. Слушаю улицу. Под окнами моего номера рынок. Дети играют в зомби.

– Ты меня кусаешь или шо?

– Я самоубился. Временно.

– Умереть можно только два раза. Ты жулишь!

– Тогда я вообще играть не буду…

Лень выглядывать, лень вставать, лень думать предметно. Пустое время делает меня похмельным – тревожным и мечтательным.

Я думаю, что если бы был евреем и случайно стал известным, то еврейский народ обязательно присвоил бы меня – вывесил на сайте, включил в календарную рассылку, раз в год гордился бы. Может быть, и чаще. Если бы я был поляком, хорватом, венгром, меня бы тоже присвоили. Но я неожиданно русский среди многих других русских – великих и не очень. Это значит, что мы будем потеряны, потому что на нас не хватит никаких рассылок. Зато меня присвоил дядя Витя.

Горничная открывает дверь своим ключом. Напевая, проходит в ванную. Мне не видны ни коридор, ни дверь к рукомойнику. Но я слышу, как она включает воду. Мне неохота вставать из-за ее уборки. Я натягиваю на голову одеяло и пытаюсь заснуть. Вроде даже сплю. Минут через сорок она появляется в комнате – чистая, под косынкой бигуди, пахнет моим одеколоном. А подмышки наверняка побрила моей бритвой. Голая, кстати.

– Ты как здесь? – спрашивает она строго.

Я, честное слово, не знаю, что ответить.

У меня нет вопросов к вещам неизбежным. Постель, мужчина в трусах. Женщина без. Чувствительности, восторгов, удивлений, сомнений – тоже нет. Моя мать так долго была на заработках, что я успел ее забыть до того, как она погибла в автомобильной катастрофе где-то под Неаполем. К отцу, который устал жить с тещей, ни одной претензии. Я тоже быстро устаю от чужих женщин. Я знал, что бабушка умрет раньше меня. Когда она умерла, я подумал, что буду просыпать школу. И что можно вообще не ходить. Я злился. Я так злился на нее.

Один священник сказал мне: «Не казнись. Горевание у всех разное… Этому же не учат».

Не уверен, что я горюю. Даже когда мне снится, что я плачу по ней, все равно – не уверен…

Вставая с кровати, горничная говорит:

– Так убирать я, в общем, не буду, да? Чтоб самой не пачкаться и тебе не мешать.

– Я тут до зимы.

– Не… ну до зимы-то, конечно… До зимы раз несколько обязательно почистим…

Она игриво подмигивает и уходит, оставляя мне мой же запах. Есть какое-то странное чувство, что я переспал сам с собой.


Официально я числился за отцом. А неофициально у нас на раёне не принято было будить государство без крайней необходимости. Никто не стучал ни в опеку, ни в участок. Себе дороже. А сами служилые люди бывали здесь неохотно, потому что и страшно, и взять нечего. Державное око приезжало к нам поглядеть на трупы. А я был живой и в принципе беспроблемный. Только никак не мог понять, на какие шиши мы с бабушкой ели и пили. Запасов круп и вермишели хватило почти на два месяца. А мыла – почти на год. Росли долги за квартиру, но они росли у всех. И угроза отрезать нас от электричества и водопровода воспринималась как дежурная и несмешная шутка. Хотелось чипсов и мороженого. В отличие от Оливера Твиста я готов был не только спарывать метки с носовых платков, но даже воровать их. Однако люди, пользующиеся носовыми платками, так до сих пор и не встретились мне в жизни.

Я думаю, что мы никогда не сможем стать другими, непохожими на себя. Шизофрения вроде. Но в любом раскладе, при любых бабках, потолках, люстрах и способах подачи еды мы будем искать и находить таких же, как мы. Только с ними мы будем знакомиться, тащить их к себе, помалу сближаться. Наши верхние и наши нижние будут похожи на нас. Не двойники, но точно люди без носовых платков.

Я раздавал флаеры, мыл витрины, собирал тележки в супермаркете. Но для этого приходилось ехать или идти пешком туда, где реклама и магазины имеют смысл. Глупо зарабатывать деньги только на дорогу туда, чтобы все время возвращаться обратно. Я стал сторожить библиотеку. Но через несколько месяцев ее взяли на сигнализацию. Заведующая предложила мыть там полы. Тетки платили мне едой. Я по-прежнему хотел чипсов и думал, что могу пойти в бандиты. Я научился драться насмерть. Людей, которым не жалко жизни, теперь я узнаю легко. Стараюсь не брать их на работу.

Дядя Витя…

Дядя Витя выскочил тогда окончательно. Из кризиса, из долгов, из панельной двушки. Съехав с раёна, он все-таки разрешил Лёхе доучиться «по месту» и догулять. Лёху привозили к первому уроку, а вечером, иногда вместе со мной, забирали домой. Дядя Витя построил дом, казавшийся ему красивым. В нем была моя спальня. И сейчас есть. Они все не знали, как ко мне подступиться, чтобы не задеть самолюбия. Они предполагали, что оно у меня есть. А я не знал, как им сказать, что больше всего на свете хочу чипсов, мороженого и остаться в доме, окна которого впускали не только свет, но и лес, птиц и даже линию горизонта.

Мы мерились деликатностью и приличиями. И я возвращался к себе, груженный мясом, моющими средствами, носками, кроссовками, штанами, дисками и Лёхой, часто остававшимся у меня ночевать.

Если бы я был евреем, в тот год уже считался бы взрослым.

11

– А давай вместе на море. – Лёха стоит в дверях, немытый, небритый, зато с гитарой.

– Тебя заклинило, – констатирую я.

– Охренеем тут сидеть.

Пожимаю плечами. Он прав, но что толку…

Из развлечений в райцентре две дискотеки, бар, ресторан при гостинице, рынок, музей флюсо-доломитного комбината, турник и старый автомат с газировкой. Еще можно в футбол с китайцами. Или в драку. Милиция есть, милиция примет нас любыми.

– У Отличницы скоро днюха, – говорит Лёха, позевывая. – Ща какую-нибудь полечку на родной язык перепру.

– Ты паспорт ее смотрел?

– Она там чё, на фотке голая? – ржет Лёха.

– Заманали они со своими днюхами. Ноль фантазии.

– Не, ну а что ты хочешь, чтобы мы отмечали? День рождения смайлика?

Я улыбаюсь, поскольку только что тоже посмотрел в Интернете «праздники сентября». Мы оба считаем, что нажираться без повода – большое свинство.

Говорю:

– Может, на речку?

– Дачницы в школе. Понедельник, – ноет Лёха.

– Тогда поспим…

– А вечером же все равно нажремся. Так чего зря время терять?..

Мы притворяемся идиотами. Приседаем в словах и сутулимся в предложениях. Не соскочить в пафос. Не показаться слишком умными. Быть своими.

Лёха ищет невест по размеру и по возможности разговора. Отличницы попадаются ему часто. Он обсуждает с ними непостижимости. Сейчас озабочен бозоном Хиггса и разнообразными кодексами чести. Баталии разворачиваются на фоне вселенной. И она, бедняжка, в этих беседах выглядит хитрой, но безобидной матрешкой. Потому что твердость честного слова все Лёхины герои проверяют шпагой, пулей, битвой или расстрелом. Незримый дядя Витя всегда с нами.

Мне достаются осколки этих разговоров. Разгоряченные и недосказанные хвосты. Размахивая ими, Лёха может орать на меня всю ночь. А я на него. Он монархист, а я народник. Утром мы стесняемся смотреть друг другу в глаза. Споры и слова делают нас неприлично голыми, а постели и бабы – почему-то нет.

Зато мы убиваем время. Его теперь в избытке. А в детстве почему-то всегда не хватало. Уроки – на коленке. Жизнь – во дворе. Пока бабушка была жива, действовало правило «в десять – дома», и к полуночи я был как штык. Потом часами стал работать водитель дяди Вити.

Лёху во дворе недолюбливали – за легкость драки и за то, что он не умел держать зла. Если бились до первой крови, то стоило ей появиться, Лёха сразу отступал и спрашивал: «Ты как?» Протягивал руку. Чтобы побежденному было комфортно, к нему надо проявлять презрение, а не великодушие. Но кто тогда об этом думал?..

Когда Лёха съехал, он сразу стал чужим. Гитара вообще всех добила. За прозвище Музыкант он бился на крыше гаража. Зима, скользко. Одна подножка – и ты труп. Лёха падал раза три, разбил башку, порвал куртку до майки. Но победил. Три шва на брови и два на затылке накладывали не ему. Дворовые затаили обиду. Старшие принялись раздевать Лёху в карты. Когда деньги кончались, он играл на всё – на рюкзак, на шапку, на часы. Двор был моим, и Лёха был моим. «Ты выбирай, пацан, – сказали старшие. – Лёха уедет-приедет, а тебе жить».

Играли в очко, крапленой колодой, в темноте, подсвечивая зажигалками.

– А давай на пальцы?!

– На ноге или на руке?

– На руке, слабо?

– А чем рубить есть?

– А как же!

Старшие достали топор. Двое из них подрабатывали рубщиками мяса. Топор таскали с собой: и в бою хорошо, а если что – с работы шли, начальник, никого не трогали.

– Три раза до пяти побед, – сказал Лёха.

Первую партию они дали ему выиграть. А потом: «Пальцы сюда!»

Можно было сбежать. Но нельзя. Я зарядил Лёхе в нос. Он выключился. Упал в сугроб. Старшие заржали. Я положил руку на стол.

– Нестандартно, – сказал один из них. Остальные кивнули.

Мы все знали, что это выход. За Лёху дядя Витя мог и пострелять. Трупы рубщиков мяса нашли бы нескоро… и не здесь. Но и Лёха бы не зассал, не отступился. Это тоже было ясно.