ышать. «Пусть меня не станет», – говорила я себе. Говорила до тех пор, пока не услышала в ответ: «Да. Но что мы будем с этим делать?» Мое сумасшествие тогда уже не было цветным и разноголосым. Я утомила всех добрых и раздразнила всех злых. Я думала, что во мне уже нет несогласных. И я удивилась…
Удивилась. Удивилась. Удивилась.
И вдруг захотела остаться. Сильно. Остро.
Я ощупывала себя и замечала, как исчезли все «нет» и все причины для «нет». Я оказалась не живучей как кошка, а просто – живой.
У меня не было ответа на вопрос: «Что мы будем с этим делать?» Вместо него случилось любопытство. Веселое и доброе, как мозаика в домах Помпеи.
Еще я хотела сказать, что с той стороны баррикады, где собираются на перекличку ветреные жены и неверные мужья, не все пошло так, как кажется честным, чистым и железобетонным. И здесь, среди всякой лжи, здесь есть всякая правда, и среди подлости – радость, и среди отчаяния – вера.
Я хотела сказать Злому, что больше не приду. И пусть горят синим пламенем мои пресс, трицепсы и красивая дельтовидная мышца.
Но не пришел он.
И был вечер, и ночь, и утро. Ничего особенного. Ничего страшного.
Тем более что утром наши дети снова дружили айпадами. Купались нехотя. Почти не ныряли.
Мой сын сказал за обедом: «Его папа уехал спасать бизнес. На него напали рейдеры. Чума двадцать первого века».
«Откуда ты знаешь, кто такие рейдеры? Откуда ты можешь знать?» – изумился муж.
«Это нетрудно. Рейдеры – зло. Как всякое зло, они сначала только миноритарные акционеры. А потом бывает уже поздно. Знаешь, Гарри Поттер никогда не был добрым, потому что его миноритарным акционером с самого начала был Волдеморт. Все эти книги, папа, они про рейдерские атаки. Тебе стоит почитать».
Мы переглянулись, потому что не знали, плакать, смеяться или гордиться. Или, черт с ним, начать читать эту дивную сагу? Мы…
Ничего особенного. Ничего страшного. Тот же тренажерный зал. Черные коврики, желтые полотенца, беговые дорожки, штанги, зеркала. Я отражаюсь, хожу, не тяну шею. Я «славлю Котовского разум, который за час перед казнью тело свое граненое японской гимнастикой мучил». Славлю, да. Много всего. Лишнего, забытого, ненужного… Пригодившегося в итоге для того, чтобы преодолевать километры пути, никуда, в сущности, не направляясь.
Я скучаю по нему. Скучаю по Злому. Очень.
Но уже не отменяю свои маршруты, расписания и привычки. Всему есть место и время? Наверное.
Я задерживаюсь на пляже. Мне не к спеху в номер. Я могу пойти на ужин с солеными волосами. Мне некому теперь случайно попадаться на глаза. И никто не пройдет мимо, не узнав меня совсем.
Когда солнце собирается скрыться за горой, я перехожу туда, где мелкая галька, голые дети и красные резиновые матрасы, готовые принять любую форму. Я ложусь на живот. Утыкаюсь носом в камни. Чуть поворачиваю голову, чтобы не задохнуться. Я чувствую камни щекой и сквозь ресницы ловлю нежаркие, но сладкие лучи.
Злого нет. Но он говорит: «Это место личного солнца. Пусть будет твое. И где бы ты ни была, и сколько бы тебе ни было лет, и что бы ни носила ты в сердце, у тебя всегда будет место личного солнца. И совсем не обязательно, чтобы рядом были красные матрасы. И море, кстати, тоже… капец как не обязательно…»
Мой первый день в школе
Первого сентября я пошел в школу и предал Олю.
Мама сказала, что я хуже Павлика Морозова. Я спросил: «А кто это?» – но мама махнула на меня рукой и заплакала.
Я сказал: «Не плачь, очень тебя прошу!» Но у мамы не было слов. Ни для меня. Ни для вообще. Только для Оли.
Чужие дети – это ох как трудно. Я понимаю. Это мне и Оля говорила, и «та другая бабушка».
Я чужой. И Котя – чужой. Но Котя маленький, а маленькие еще не знают, чужие они или свои.
Когда мне было четыре года, я тоже был глупый. Глупый – это тот, кто всему рад.
Например, наш папа складывал чемоданы, а я прыгал рядом и думал, что мы едем кататься на лыжах.
Как раз была зима. А у нас море! Снег, если и идет, то реденький, как манная каша. Еще у нас асфальт и вместо природы – газоны.
Папа надел ботинки, куртку и…
– Хоть бы детей пощадил, – сказала Оля.
«Ща». «Ча» и «ща» пишутся с буквой «а». А слышатся с «я». Обманные буквы. Притворные. Взрослые. Их намного больше, чем детских. «Б» как «п», «и» как «ы». Зачем им обязательно надо быть на кого-то похожими? Я не знаю.
Я люблю букву «р». Но она мне пока полностью не далась. Писать я ее умею, а говорить – не очень…
– Пока, – сказал папа.
– А я?
– А вас я не бросаю. Я вашу маму бросаю.
– Куда? – спросил я. Меня, например, папа подбрасывал до потолка. А Котю – боялся. Котя тогда был совсем мягкий, почти пластилиновый и весь в сыпи.
– Не куда, а почему, – сказал папа. – Потому что не люблю.
– Сволочь, – сказала Оля.
– Угу, – сказал папа.
Я думал, что он покатается и вернется. Но папа не вернулся. А даже наоборот. Папа женился на Тае. Она давала мне поносить мотоциклетный шлем и рисовала на руках татуировки. Йодом. Они не сразу смывались. И «та другая бабушка» кричала на Таю. А Тая смеялась. Ей было наплевать. Она сама мне так сказала: «Наплевать и растереть».
Я попробовал. Это не очень интересно и не очень приятно: растирать свои слюни.
Мне не понравилось. Я, наверное, больше не буду.
«Ту другую бабушку» зовут Катя. И ее жальче всех на втором месте. На первом жальче Котю. Потому что меня «той другой бабушке» давали, а его – нет. Чтобы не травмировать.
Мы с Катей ловили рыбу и ездили в Париж. Рыба называлась «бычки». Париж я как-то не помню. А еще мы ходили в кино. Жарили картошку и сырники. Ждали кого-нибудь в гости. Папу, например. Но папа не приходил. Звонил только.
Катя была моя-моя. Самая моя. Но мы решили никому об этом не говорить, чтобы тоже не травмировать.
Катю я не предал. Это хорошо. А Олю – предал. Это плохо.
Мы уехали в самом конце лета. В таком самом-самом, что Катя на всякий случай записала меня в школу недалеко от ее магазина. Всякий случай – это такой приз. Как четыре туза в гадании. Всякий случай – это исполнение желаний. Может выпасть, а может и нет.
Нам не выпал.
В городе маминого замужа тоже было море. Только наше море – теплое, а их – холодное.
Человечеству, а особенно рыбам, нужны разные моря.
А женщинам, особенно с чужими детьми, нужны законные мужчины.
Оля сказала: «Он вам никто. Он не любит вашу мать. Он ей не муж. Он выгонит ее в шею. И будет вас бить ремнем. Вы будете голодать и скитаться. О, я этого не переживу. А когда я умру от разрыва сердца, все вы кончите возле помойки».
Оля сто раз это сказала. И мне, и маме, и Коте. Мы с мамой Оле не верили. А Котя верил, потому что Оля была у него одна. Но ему не было страшно. Он – в маму – смелый. А я – трус.
Боюсь темноты, когда открыто окно, больших собак, мух, если они летят прямо в лицо. И когда мама плачет – боюсь. Оля сказала, что из меня защитник хреновый.
Хреновый – это никакой. Но щиплющий. Когда я в защите, сразу щиплет в носу и в глазах. Все думают, что я собираюсь плакать. А я и собираюсь.
Получается, что я и защищаю, как хрен, и плачу, как хрен.
В нашем городе в хрен добавляют свеклу. И он – в банках когда – очень красивый, ярко-фиолетовый. А в их городе не добавляют. У них хрен белый и скучный.
А Оля сказала: «Запомните: вы чужие, вам ничего нельзя! Ведите себя там…» – и заплакала. Котя тоже заплакал, чтобы Оле было удобно говорить свои плохие слова.
А я тогда сказал: «Чужие – это не значит ненужные».
Меня «та другая бабушка», Катя моя, так научила.
Чужие иногда очень даже нужные. Машинки, например, коньки роликовые или мыльные пузыри.
А первого сентября мама отвела меня в школу в этом их холодном городе. Мамин-не-муж сказал, чтобы я называл его так, как мне нравится. Я спросил: «И город переменит тогда свое имя на мое?» А мамин-не-муж сказал, что имел в виду себя, потому что города в наших отношениях совершенно лишние.
Мне никак не нравится. Мне никак не нравится его называть.
Оля называет его кобелем. Кобель – это муж суки. А этот – ничей не муж. Но получается, если он женится на маме, то мама будет сукой. Правильно?
Неправильно! Оля дала мне по губам. Не до крови. Просто она меня так готовила к ремню и помойке. «Привыкай теперь, тренируйся», – сказала.
Котя называет его Шреком. Хотя Шрек – добрый, а этот еще неизвестно какой. Скорее всего, злой.
Мама называет его Зайчик. А раньше зайчиком она называла меня.
Еще у него есть имя и отчество. Как у нашей учительницы. Но другое.
Учительница сказала, что наша жизнь теперь изменится. И мама так сказала. Учительница сказала, что мы научимся писать, читать и считать. И очень повзрослеем.
А я поднял руку и сказал, что уже умею. И спросил, можно ли мне уйти. А лучше даже уехать. Я пообещал, что обязательно вернусь, когда все другие дети тоже научатся. Но другие дети сказали, что умеют еще лучше писать, читать и считать.
Я спросил: «Зачем мы тогда все здесь сидим?»
А учительница сказала: «Умный ты очень, как я посмотрю».
Слова – хорошие. Я их записал в тетрадку, чтобы показать маме. А учительница сказала, что писать без спроса нельзя. И что я все испортил.
Их новый город я рассмотреть не успел. Но он все равно мне не понравился. И не понравится никогда. Пусть тут хоть три Пушкина сидели в своих лукоморьях.
Раньше я думал, что «Лукоморье» – это марка машины. Американской, наверное. А теперь мне все равно.
Зато у мамы будет еще один мальчик. Он родится, а потом, еще через четыре недели, будет Новый год.
Мальчик нам всем будет как подарок. Мы с Котей должны будем его любить, потому что он наш брат.
Мамин-не-муж сказал, что мальчика назовут Владимиром. Вовкой. А Котя сказал, что лучше бы Дияром, в честь его друга. А этот, мамин-не-муж, обиделся и ответил: «Когда своих родишь, назовешь, как хочешь!» А Котя ему: «Мужчины детей не рожают!» А этот: «Спасибо, что сообщил!» А Котя: «А я еще много чего знаю!» А этот: «Ну и сиди молча!»