Один талант — страница 48 из 55

ышать. «Пусть меня не станет», – говорила я себе. Говорила до тех пор, пока не услышала в ответ: «Да. Но что мы будем с этим делать?» Мое сумасшествие тогда уже не было цветным и разноголосым. Я утомила всех добрых и раздразнила всех злых. Я думала, что во мне уже нет несогласных. И я удивилась…

Удивилась. Удивилась. Удивилась.

И вдруг захотела остаться. Сильно. Остро.

Я ощупывала себя и замечала, как исчезли все «нет» и все причины для «нет». Я оказалась не живучей как кошка, а просто – живой.

У меня не было ответа на вопрос: «Что мы будем с этим делать?» Вместо него случилось любопытство. Веселое и доброе, как мозаика в домах Помпеи.

Еще я хотела сказать, что с той стороны баррикады, где собираются на перекличку ветреные жены и неверные мужья, не все пошло так, как кажется честным, чистым и железобетонным. И здесь, среди всякой лжи, здесь есть всякая правда, и среди подлости – радость, и среди отчаяния – вера.

Я хотела сказать Злому, что больше не приду. И пусть горят синим пламенем мои пресс, трицепсы и красивая дельтовидная мышца.

Но не пришел он.

* * *

И был вечер, и ночь, и утро. Ничего особенного. Ничего страшного.

Тем более что утром наши дети снова дружили айпадами. Купались нехотя. Почти не ныряли.

Мой сын сказал за обедом: «Его папа уехал спасать бизнес. На него напали рейдеры. Чума двадцать первого века».

«Откуда ты знаешь, кто такие рейдеры? Откуда ты можешь знать?» – изумился муж.

«Это нетрудно. Рейдеры – зло. Как всякое зло, они сначала только миноритарные акционеры. А потом бывает уже поздно. Знаешь, Гарри Поттер никогда не был добрым, потому что его миноритарным акционером с самого начала был Волдеморт. Все эти книги, папа, они про рейдерские атаки. Тебе стоит почитать».

Мы переглянулись, потому что не знали, плакать, смеяться или гордиться. Или, черт с ним, начать читать эту дивную сагу? Мы…

* * *

Ничего особенного. Ничего страшного. Тот же тренажерный зал. Черные коврики, желтые полотенца, беговые дорожки, штанги, зеркала. Я отражаюсь, хожу, не тяну шею. Я «славлю Котовского разум, который за час перед казнью тело свое граненое японской гимнастикой мучил». Славлю, да. Много всего. Лишнего, забытого, ненужного… Пригодившегося в итоге для того, чтобы преодолевать километры пути, никуда, в сущности, не направляясь.

Я скучаю по нему. Скучаю по Злому. Очень.

Но уже не отменяю свои маршруты, расписания и привычки. Всему есть место и время? Наверное.

Я задерживаюсь на пляже. Мне не к спеху в номер. Я могу пойти на ужин с солеными волосами. Мне некому теперь случайно попадаться на глаза. И никто не пройдет мимо, не узнав меня совсем.

Когда солнце собирается скрыться за горой, я перехожу туда, где мелкая галька, голые дети и красные резиновые матрасы, готовые принять любую форму. Я ложусь на живот. Утыкаюсь носом в камни. Чуть поворачиваю голову, чтобы не задохнуться. Я чувствую камни щекой и сквозь ресницы ловлю нежаркие, но сладкие лучи.

Злого нет. Но он говорит: «Это место личного солнца. Пусть будет твое. И где бы ты ни была, и сколько бы тебе ни было лет, и что бы ни носила ты в сердце, у тебя всегда будет место личного солнца. И совсем не обязательно, чтобы рядом были красные матрасы. И море, кстати, тоже… капец как не обязательно…»

Мой первый день в школе

Первого сентября я пошел в школу и предал Олю.

Мама сказала, что я хуже Павлика Морозова. Я спросил: «А кто это?» – но мама махнула на меня рукой и заплакала.

Я сказал: «Не плачь, очень тебя прошу!» Но у мамы не было слов. Ни для меня. Ни для вообще. Только для Оли.

Чужие дети – это ох как трудно. Я понимаю. Это мне и Оля говорила, и «та другая бабушка».

Я чужой. И Котя – чужой. Но Котя маленький, а маленькие еще не знают, чужие они или свои.

Когда мне было четыре года, я тоже был глупый. Глупый – это тот, кто всему рад.

Например, наш папа складывал чемоданы, а я прыгал рядом и думал, что мы едем кататься на лыжах.

Как раз была зима. А у нас море! Снег, если и идет, то реденький, как манная каша. Еще у нас асфальт и вместо природы – газоны.

Папа надел ботинки, куртку и…

– Хоть бы детей пощадил, – сказала Оля.

«Ща». «Ча» и «ща» пишутся с буквой «а». А слышатся с «я». Обманные буквы. Притворные. Взрослые. Их намного больше, чем детских. «Б» как «п», «и» как «ы». Зачем им обязательно надо быть на кого-то похожими? Я не знаю.

Я люблю букву «р». Но она мне пока полностью не далась. Писать я ее умею, а говорить – не очень…

– Пока, – сказал папа.

– А я?

– А вас я не бросаю. Я вашу маму бросаю.

– Куда? – спросил я. Меня, например, папа подбрасывал до потолка. А Котю – боялся. Котя тогда был совсем мягкий, почти пластилиновый и весь в сыпи.

– Не куда, а почему, – сказал папа. – Потому что не люблю.

– Сволочь, – сказала Оля.

– Угу, – сказал папа.

Я думал, что он покатается и вернется. Но папа не вернулся. А даже наоборот. Папа женился на Тае. Она давала мне поносить мотоциклетный шлем и рисовала на руках татуировки. Йодом. Они не сразу смывались. И «та другая бабушка» кричала на Таю. А Тая смеялась. Ей было наплевать. Она сама мне так сказала: «Наплевать и растереть».

Я попробовал. Это не очень интересно и не очень приятно: растирать свои слюни.

Мне не понравилось. Я, наверное, больше не буду.

«Ту другую бабушку» зовут Катя. И ее жальче всех на втором месте. На первом жальче Котю. Потому что меня «той другой бабушке» давали, а его – нет. Чтобы не травмировать.

Мы с Катей ловили рыбу и ездили в Париж. Рыба называлась «бычки». Париж я как-то не помню. А еще мы ходили в кино. Жарили картошку и сырники. Ждали кого-нибудь в гости. Папу, например. Но папа не приходил. Звонил только.

Катя была моя-моя. Самая моя. Но мы решили никому об этом не говорить, чтобы тоже не травмировать.

Катю я не предал. Это хорошо. А Олю – предал. Это плохо.

Мы уехали в самом конце лета. В таком самом-самом, что Катя на всякий случай записала меня в школу недалеко от ее магазина. Всякий случай – это такой приз. Как четыре туза в гадании. Всякий случай – это исполнение желаний. Может выпасть, а может и нет.

Нам не выпал.

В городе маминого замужа тоже было море. Только наше море – теплое, а их – холодное.

Человечеству, а особенно рыбам, нужны разные моря.

А женщинам, особенно с чужими детьми, нужны законные мужчины.

Оля сказала: «Он вам никто. Он не любит вашу мать. Он ей не муж. Он выгонит ее в шею. И будет вас бить ремнем. Вы будете голодать и скитаться. О, я этого не переживу. А когда я умру от разрыва сердца, все вы кончите возле помойки».

Оля сто раз это сказала. И мне, и маме, и Коте. Мы с мамой Оле не верили. А Котя верил, потому что Оля была у него одна. Но ему не было страшно. Он – в маму – смелый. А я – трус.

Боюсь темноты, когда открыто окно, больших собак, мух, если они летят прямо в лицо. И когда мама плачет – боюсь. Оля сказала, что из меня защитник хреновый.

Хреновый – это никакой. Но щиплющий. Когда я в защите, сразу щиплет в носу и в глазах. Все думают, что я собираюсь плакать. А я и собираюсь.

Получается, что я и защищаю, как хрен, и плачу, как хрен.

В нашем городе в хрен добавляют свеклу. И он – в банках когда – очень красивый, ярко-фиолетовый. А в их городе не добавляют. У них хрен белый и скучный.

А Оля сказала: «Запомните: вы чужие, вам ничего нельзя! Ведите себя там…» – и заплакала. Котя тоже заплакал, чтобы Оле было удобно говорить свои плохие слова.

А я тогда сказал: «Чужие – это не значит ненужные».

Меня «та другая бабушка», Катя моя, так научила.

Чужие иногда очень даже нужные. Машинки, например, коньки роликовые или мыльные пузыри.

А первого сентября мама отвела меня в школу в этом их холодном городе. Мамин-не-муж сказал, чтобы я называл его так, как мне нравится. Я спросил: «И город переменит тогда свое имя на мое?» А мамин-не-муж сказал, что имел в виду себя, потому что города в наших отношениях совершенно лишние.

Мне никак не нравится. Мне никак не нравится его называть.

Оля называет его кобелем. Кобель – это муж суки. А этот – ничей не муж. Но получается, если он женится на маме, то мама будет сукой. Правильно?

Неправильно! Оля дала мне по губам. Не до крови. Просто она меня так готовила к ремню и помойке. «Привыкай теперь, тренируйся», – сказала.

Котя называет его Шреком. Хотя Шрек – добрый, а этот еще неизвестно какой. Скорее всего, злой.

Мама называет его Зайчик. А раньше зайчиком она называла меня.

Еще у него есть имя и отчество. Как у нашей учительницы. Но другое.

Учительница сказала, что наша жизнь теперь изменится. И мама так сказала. Учительница сказала, что мы научимся писать, читать и считать. И очень повзрослеем.

А я поднял руку и сказал, что уже умею. И спросил, можно ли мне уйти. А лучше даже уехать. Я пообещал, что обязательно вернусь, когда все другие дети тоже научатся. Но другие дети сказали, что умеют еще лучше писать, читать и считать.

Я спросил: «Зачем мы тогда все здесь сидим?»

А учительница сказала: «Умный ты очень, как я посмотрю».

Слова – хорошие. Я их записал в тетрадку, чтобы показать маме. А учительница сказала, что писать без спроса нельзя. И что я все испортил.

* * *

Их новый город я рассмотреть не успел. Но он все равно мне не понравился. И не понравится никогда. Пусть тут хоть три Пушкина сидели в своих лукоморьях.

Раньше я думал, что «Лукоморье» – это марка машины. Американской, наверное. А теперь мне все равно.

Зато у мамы будет еще один мальчик. Он родится, а потом, еще через четыре недели, будет Новый год.

Мальчик нам всем будет как подарок. Мы с Котей должны будем его любить, потому что он наш брат.

Мамин-не-муж сказал, что мальчика назовут Владимиром. Вовкой. А Котя сказал, что лучше бы Дияром, в честь его друга. А этот, мамин-не-муж, обиделся и ответил: «Когда своих родишь, назовешь, как хочешь!» А Котя ему: «Мужчины детей не рожают!» А этот: «Спасибо, что сообщил!» А Котя: «А я еще много чего знаю!» А этот: «Ну и сиди молча!»