Один талант — страница 5 из 55

«Не нуждается в извинениях», – настаивал он.

«Ни о чем не нужно жалеть», – смеялась она.

Жена карьерного дипломата. Рыжая, прошитая веснушками, как блестками. У нее была желтая лихорадка, которую она называла то желтым билетом, то золотой картой… У нее был муж, чья звезда загоралась в Юго-Восточной Азии. Она лечилась и уезжала, чтобы вернуться – с новым приступом болезни, приобретавшей хроническую форму. Лето длилось почти пять лет.

«Ты убила меня в тридцать три… А похоронишь в тридцать семь», – говорил он, зная, что разведется и похоронит себя для других женщин, женившись на ней. Не для того, чтобы иметь детей, а для того, чтобы просыпаться с женщиной, рядом с которой мир не нуждается в извинениях.

Отец нагрянул неожиданно. Попал в голость и предвечернюю случайную страсть. Одеться не дал. Сел в кресло, откашлялся. Налил себе вина из початой ими бутылки, выпил залпом, не пытаясь разобраться во вкусе, спросил: «Как порол его, знаешь? Рассказывал? Как пластинку Джо Дассена он у меня попер? Как прыщи свои, идиот, ртутной мазью натирал? Мать у него сейчас болеет. Знаешь?»

Она покачала головой.

«Значит, просто так третесь? – подытожил отец. – Пошла вон!»

Она засмеялась. Павел хотел надеяться, что это от неловкости, с перепугу. Но она смеялась раскатисто и содержательно, как дети в цирке.

Ощупывая все, что осталось от пяти лет безмятежности, Павел Иванович давно не называет это любовью. Но не обесценивает, потому что видит во всех ее веснушках открытие мира, где у штанов, машин, вин и коньяков появлялись имена, годы рождения и причудливые биографии, которые хотелось почему-то знать. Наслаждаться ими. Пробовать. Покупать. Трогать. Владеть.

Этот мир, наверное, не впустил бы Павла Ивановича без экскурсовода. Да он и сам бы не пошел. Что толку рассматривать благостный портрет Беатриче Ченчи, не ведая, что она была отцеубийцей?

Для того чтобы у вина, запонок, фильмов, путешествий, автомобилей появились вкус и история, их надо разделить с кем-то знающим и готовым получать удовольствие снова и снова. Даже в аду может быть сыро, пыльно и скучно. Если рядом нет Вергилия, ад – это просто ад.

Она делилась с ним плесневелыми до гнили сырами, жареными кузнечиками, фиолетовыми тюльпанами, палаццо Барберини, нидерландской огранкой алмазов, всевозможными версиями Пьеты, курительными смесями и опиумным маком, смешными трусами Dolce&Gabbana, замками Луары, сухими завтраками из мюсли. Она попыталась разделить с Павлом и «приотцовый» свой смех. Звонила, приезжала, передавала через водителя милые подарки… Но он бросил ее окончательно и бесповоротно. Насытился…

Эту мысль, как и почти все другие, Павел Иванович додумывает до конца: насытился и понял, что эта радость может быть бесконечной, самозарождающейся, автономной. Ей не нужен спутник. Но и он сам, Павел Иванович, этой радости не нужен тоже.

Отец умер через месяц. Все «спасаемое наше» акционировал и выгодно, аккуратно продал. Деньги вывел из страны осторожно, пользуясь причудливыми, сложносочиненными схемами. Контрольный пакет оставил в двух нефтеперерабатывающих комбинатах. За неделю до смерти составил подробное завещание на трех языках. Заехал к Ларисе: попрощался с внуками и велел Елене Семеновне не задерживаться.

Павел помнит свое злое удивление. Она, Лариса, не всплеснула руками, не стала возражать, не нашла простых слов о крепком отцовом здоровье, с которым можно пережить не только детей, но и внуков. Она достала бутылку водки, соленые огурцы, капусту – сама ее квасила, как заведенная, всю зиму, – сварила картошку в мундире и послала Леночку за колбасой и черным хлебом.

Павел взорвался шепотом: «Что ты тут, дура, поминки устраиваешь?!»

«За стол садись», – спокойно сказала она.

Отец слышал. Он, тренированный исповедник, был чутким к заспинным разговорам, недосказанностям, интонациям… Улыбнулся: «Хорошая ты баба, Лариса, только бесхарактерная».

«Так характер – это от болезни. Зачем здоровому человеку характер?»

* * *

«Этого не может быть, этого не может быть, этого не может быть, – повторяет про себя Павел Иванович. – Этого не может быть в нашем возрасте, в нашем положении, в нашей новой жизни… Этого не может быть. Этого не может быть со мной…»

Нет сил додумать эту мысль. И времени нет. У него эфир. Он эксперт на любимом вечернем шоу страны. Муж убил жену топором. Оба алкоголики-вырожденцы. Но высокий градус страсти.

Павел Иванович скорбит вместе со всеми женщинами державы. Он презрительно цедит: «Не мужчина тот, кто позволит себе даже в мыслях…»

Ведущий дежурно кивает Павлу Ивановичу и спрашивает у героя-убийцы: «Что вы сейчас чувствуете?»

Операторы надеются на искреннее слезливое раскаяние и дают крупный план.

«Чувствую? Так а больше ничего не чувствую. Так а не надо теперь думать, где она это, с кем она это… Хорошо я себя чувствую…»

* * *

Лариса обустраивается быстро. Покупает козу, загадывая корову на следующий год, белит потолок, намечает обои, заклеивая стены старыми газетами. За обоями приходится идти через овраг, в райцентр. Юра берется помочь.

– На себе, Ляля, волочить замучаешься.

– А на тебе?

– И на мне замучаешься. Зато не скучно.

Она смеется. Не спрашивает ни о чем. Легко соглашается. Слушает. Всю дорогу слушает побасенки, сплетни, старые новости. Его болтовней поселок оживает. Посмеивается отец, кряхтит в огороде школьная директриса, немцы кричат через овраг: «Хайль Гитлер!»

– Ты помнишь? А наши им: «Хайль-то оно хайль, тока мотоциклы свои попортите… В грязи завязнете, а брать у нас нечего…»

Лариса кивает. В их истории немцы – дураки. Осенью через овраг лезть не стали. Дождались морозов. На задницах вниз скатились в касках и с автоматами, а выкарабкаться не смогли. Хотя можно было, можно было… Если на плечи – верхний бы вылез, других бы вытащил.

– Нет, – возражает Юра, – дядя Петя хромой в кустах сидел, в воздух стрелял… Для острастки… Что ж они, не понимали? Кто ж себе пулю хочет? Они потом на свою-то сторону выползли…

Дядя Петя был председателем поссовета. После войны его наградили. Потом посадили за то, за что наградили. Решили: раз не убил никого – значит, шпион. Живым в поселок дядя Петя не вернулся. Он пришел призраком. При здоровье и всяком благополучии увидеть его было нельзя. Но мужики клялись: стоило чуть перебрать – он тут как тут. С ружьем. Стреляет в воздух, но намекает, что в случае продолжения безобразий не промахнется. Дети его тоже видели. То шпору у кого отберет перед экзаменом, то подзатыльник за воровство соседских яблок отвесит. Говорили еще, что собирал белье с веревок перед самым дождем…

– Призрак строителя коммунизма, – говорит Юра.

– Ага, – соглашается Лариса.

Соглашается еще на то, чтобы Юра был. На «городской» стороне оврага они договариваются о правилах запоя, в котором Юра буйный зверь. «Сам уйду, сам приду. Не ходи, не ищи, не зови, не проверяй. А если найдешь, то ничего не надо и кормить тоже не надо… И после ни о чем не спрашивай. Да?»

У него ясные глаза, глядя в которые Лариса хочет спросить: «Мальчик, кем ты хочешь быть?»

Пьющие мальчики умудряются так ласково останавливать время, что у них и в сорок, и в пятьдесят, и в шестьдесят есть светлое будущее. Они верят в прыжок, в чудо, в то, что печени хватит на любое перевоплощение, стоит только захотеть.

* * *

Павел Иванович всегда был уверен, что у него будет какая-то другая женщина. Он станет ее ждать, завоевывать, делать. Женщина представлялась легким, дымчатым привидением, из которого, как из портфеля, торчали немного банальные, почти бюрократические кусочки реального – тонкие руки с длинными пальцами, низкий, чуть хриплый голос, пряно-фруктовый запах, темные густые волосы. Воедино реальность не собиралась, потому что длинные пальцы завершались в воображении Павла Ивановича пугающими нарощенными ногтями, темные волосы сопровождались узкой полоской усов над верхней губой, а хриплый голос просил то водки, то сигарет «Прима».

Ту, Другую, никак не удавалось придумать. Но он знал точно: она будет.

До развода Лариса воспринималась как нечаянная промежуточная станция. Досадная, нелепая, не им выбранная. Он чувствовал, что просто остался на перроне, когда пресловутый вагончик тронулся.

Теперь, после, он дотягивал свои скорби до точного словесного воплощения и формулировал жестко: «Лариса – это все, чего я заслуживал. А значит, я не заслуживал ничего. Никогда и ничего».

Низкорослая, круглолицая, двойной подбородок, пошлые губы бантиком, толстые руки, коленки, похожие на шляпки шампиньонов, русые волосы, которые по-деревенски кудрявились от макушки к затылку – от пота, от всякой влажности, и от сухости тоже, и даже от подушки.

«И вот это меня бросило…»

Он отказался от ходьбы на орбитреке, от плавания, от бега трусцой, он отказался от всего, что не занимало голову. За эти месяцы он устал зло перечислять свои явные и скрытые достоинства – титул, сан, деньги, власть, телевизионность, мужскую силу – перечислять самому себе, чтобы снова и снова натыкаться на неизменный результат: «И оно посмело меня бросить…»

И после этого грубого «оно посмело» Павел Иванович прожорливо сглатывал нараставший в горле комок и привычно заколачивал гвоздь в крышку своего очередного гроба: «Не заслуживаю ничего. Меня нет. Меня никогда не было… Так мне и надо…»

* * *

Он хотел быть рантье. Любил Маркса и политэкономию за случайно подаренную мечту: жить с процента от капиталов. Носить шляпу. Курить сигары. Разбираться в чем-то таком, чему не может быть никакого применения. Путешествовать с Той, Другой женщиной. Смотреть на солнце через ресницы.

Попробовал.

После смерти отца Павел Иванович попробовал быть рантье. Денег хватало. Но оказалось, что все его новые, свободные, дни начинаются тревогой и завершаются ею. Оказалось, что он не может, не умеет быть сам с собой. Женщины, которые могли бы стать его Другой, настоящей, ничего не меняли: они раздражали, требовали, капризничали, намекали, канючили и не понимали, зачем они вместе, если не брак, не дети и не шуба. Ни одной из них он не мог рассказать про прыщи и ртутную мазь, про мать, которой в последние годы так брезговал, что она ушла, как и было велено, не задерживаясь, через три месяца, вслед за отцом. И про отца… Чьи деньги были отравленными. Павел Иванович тратил их как будто легко, но каждый чек жег ему пальцы. Он не слышал в себе радости, потому что отовсюду звучал голос: «На мне всю жизнь собираешься ездить? Я тебе – путе