Один в Африке. Путешествие на мотороллере через 15 стран вглубь черного континента — страница 38 из 52

Невзирая на то, что на барже и так не хватает места для пассажиров, капитан принимает на борт всех тех, кто приплывает на пирогах из деревень и просит подвезти до Кисангани. Все мирятся с решениями капитана, продиктованными исключительно желанием дополнительного заработка. Ни один голос не поднимается против постоянного ухудшения условий жизни на борту из-за уменьшения пространства, выделенного каждой семье, каждому человеку. Хотел бы я высказать все, что думаю, но нет сил и, в любом случае, мое выступление в роли защитника людей ничего бы не изменило. Возможно, путешествовать в таких условиях невыносимо только для меня. Утешаюсь надеждами на скорое завершение моих мучений. И вообще-то говоря, палатка пока гарантирует то пространство и спокойствие, что были у меня на момент отплытия.

Четыре утра восьмого сентября. Еще темно. Я проснулся в два ночи. С некоторых пор не удается спать спокойно всю ночь. Дома и в первые месяцы путешествия мне достаточно было донести голову до подушки, как я тут же засыпал, пробуждаясь на рассвете отдохнувшим и свежим как огурчик. Сейчас лежу с закрытыми глазами в напрасной попытке снова заснуть. На ум приходят слова, сказанные одним пожилым человеком, в одиночку путешествовавшим на лодке между Кисангани и Руандой: будет очень трудно продолжать путешествие, если меня застигнет сезон дождей, который вот-вот начнется, придется оставить Веспу и двигаться пешком.

Первые рассветные часы убийственны для того, кто живет в состоянии сильного стресса: это время, когда одолевают черные мысли. Проблемы и тревоги разрастаются и кажутся не имеющими решений. Жертвой такого состояния может стать даже самый рациональный и оптимистичный человек. Чтобы не попасть в эту ловушку, стараюсь думать о чем-нибудь другом.

Снаружи все тихо. Даже пастор умолк. И это действительно странно. Странно, что он не призывает свою паству к молитве, как обычно делал каждый день с момента отплытия. Но есть что-то, что нарушает нереальную тишину, в которую погружена баржа. Не понимаю, что это такое. Какой-то синкопированный звук, прерываемый короткими паузами. Сажусь, закрываю глаза, стараясь максимально сосредоточиться: кто-то плачет, всхлипывая. Время от времени человек престает плакать и шепчет, словно литанию, какие-то слова. Должно быть, на второй барже случилось что-то серьезное.

В пять утра выхожу из палатки с ведром и кружкой, чтобы помыться. В этот час перед туалетом никого нет. Когда возвращаюсь в палатку, то перед каютой управляющего встречаю Франсуа, с опущенной головой и руками в карманах. Он здоровается еле слышным голосом. Спрашиваю его, что происходит. Он поднимает взгляд, глаза у него блестят, видно, что он сдерживает слезы, и, возможно, лишь военная форма обязывает его не проявлять слабость.

Наконец он говорит, что его племянник, сын сестры, умер этой ночью. Я онемел, не знаю, что сказать. Ограничиваюсь тем, что кладу Франсуа руку на плечо и прошу позволения навестить его семью. С большим трудом пробираюсь по первой барже и, еще прежде, чем дойти до середины второй, слышу плач женщин семьи Франсуа. Мальчик лежит на циновке, накрытый белой простыней, видно только лицо. Смерть придала его коже странную бледность, и он похож на белого ребенка.

В предыдущие дни я много раз видел его играющим со сверстниками, веселого и полного жизни, сейчас он лежит на импровизированном и жалком смертном ложе; его мать плачет в отчаянии, ласкает сына и шепчет слова, которые он уже не может слышать. У меня с собой фотоаппарат, я бы хотел сделать фотографию, никто бы мне этого не запретил, но не осмеливаюсь, из уважения, осветить вспышкой эту сцену беспредельного горя. Между кусками брезента различаю желтоватую, быстро бегущую воду реки: Виктория начала двигаться. Фраснуа говорит, что мы остановимся в селении Локуту, чтобы похоронить племянника.

Приходим туда к трем часам дня. Караван причаливает и швартуется к стволам двух больших деревьев. Мальчика, обернутого в простыню, передают с рук на руки и кладут на доску в пироге, которая потом сделает несколько ходок между Викторией и берегом, чтобы перевезти всех, кто захочет участвовать в похоронной церемонии. Грустный кортеж из двадцати человек быстрым шагом проходит по переулку, ведущему к хижине старейшины. Семья мальчика просит у него разрешения на похороны на деревенском кладбище. Присутствую, в состоянии шока, при долгом и тягостном торге о цене могилы и вижу, как в руки старейшины переходит приличная сумма денег в конголезских франках и пачки сигарет. Капитан корабля попросил поторопиться: Виктория не может ждать долго, экономические соображения преобладают над всеми остальными. Церемония похорон длится минут десять – время, требуемое для того, чтобы пастор, очевидно взволнованный, прочитал молитву. Потом мама мальчика, плача, в последний раз прощается с ним: она никогда не сможет приехать на его могилу и положить цветок. От него в памяти близких людей останется лишь воспоминание, живое и не тронутое временем.

Когда мы возвращаемся к причалу, мотор буксира уже заработал, и некоторые пассажиры, воспользовавшиеся остановкой для того, чтобы окунуться в реку, торопливо поднимаются на борт. Капитан спешит и, не колеблясь, оставил бы в Локуту какого-нибудь припозднившегося пассажира.

В последние три дня плавания ситуация на борту становится поистине невыносимой. Десятки новых пассажиров из лесных деревень садятся на баржи, чтобы добраться до Кисангани. У них нет никакой возможности лечь и поспать: они вынуждены все время стоять на ногах или сидеть на корточках.

Но больше всего страдают даже не люди, а животные. Пришвартовавшиеся к битенгам барж пироги битком набиты козами, свиньями, курицами. Прижатые друг к другу, наполовину погруженные в загнивающую, воду, стоящую на дне пирог, они тщетно просят, чтобы их накормили или дали возможность двигаться. Видя, в каких условиях они находятся, я кажусь себе загнанным в какой-то адский мешок.

Первые утренние крики петухов больше совсем не похожи на ту буколическую песнь, что на заре оповещает живущих в сельской местности счастливчиков о восходе солнца. Они теперь – раздирающий крик, наполняющий меня ужасом. Блеяние коз, обычно так умиляющее, стало ничем иным, как беспрерывной и безнадежной жалобой животных, приговоренных к преждевременной и ужасной смерти. Ко всему этому добавляется пронзительный визг свиней, неожиданно рассекающий воздух и почти перекрывающий крики других животных. И кажется, что Человек хочет заставить животных дорого заплатить за то, что он их одомашнил. В самые жаркие часы дня, когда солнце накаляет воздух, делая страдания животных еще сильней, десятки свиней падают друг на друга, обессиленные голодом, жаждой и жарой. Их тут же закалывают и разделывают на палубе моей баржи, рядом с палаткой.

Чувствую, что моему организму не хватает белка. Покупаю пару килограммов свинины – поросенка разделывали прямо на моих глазах. Необходимость поесть чего-нибудь питательного отодвигает на второй план всякое чувство жалости к несчастным животным: тяжелейшая ошибка, которая выйдет мне боком. Не желая готовить, я доверяюсь одной женщине, и она охотно берется за приготовление в обмен на часть мяса – вторая моя глупость за короткий промежуток времени.

Усталость ослабила мое внимание к соблюдению норм гигиены, особенно в отношении питания. В этот раз мясо моют и готовят, используя загрязненную речную воду, чего я, осознавая риски, конечно, не сделал бы. Я собираюсь поесть, хотя и не сильно голоден. Гуляш на вид не очень привлекательный, как только его пробую, сразу же получаю подтверждение тому, что конголезцы совсем не умеют готовить мясное блюдо, хотя бы отдаленно напоминающее наш гуляш. И он такой безвкусный, что у меня невольно вырывается, несмотря на полный рот: отвратительно! Тем не менее, продолжаю есть через силу, с тех пор как я в Африке, желудок мой закалился. На четвертом куске сдаюсь: организм, который, казалось, уже жил отдельной жизнью от рассудка, мудро отказывается от продолжения трапезы. Отодвигаю в сторону остатки мяса с намерением выбросить их в реку поздней, под покровом темноты, чтобы не видели другие пассажиры. Забираюсь в палатку полежать на матрасике. Засыпаю без всяких мыслей, а проснувшись, чувствую, что у меня все болит. Боль идет откуда-то из желудка, в нем происходит что-то вроде боксерского поединка, боль распространяется по всему телу, вызывая онемение в руках и ногах. Выскакиваю из палатки и несусь к туалету, едва успев добежать до него вовремя. Освобождаю желудок, засунув в горло два пальца, чтобы завершить дело, но выходит только желтоватая жидкость, и это заставляет меня бояться худшего. Остаюсь поблизости от металлической клетушки с двойным предназначением – туалета по-турецки и душа по-африкански, – потому что неминуем приступ диареи. Должно быть, вид у меня плохой, потому что пассажиры, находящиеся поблизости, смотрят на меня очень пристально. Даже капитан наблюдает за мной с высоты командного мостика, вполголоса обсуждая что-то с некоторыми членами экипажа. Я уверен, что они комментируют происходящее.

Почти весь день бегаю между палаткой и туалетом, постоянно пью чай и раствор минеральных солей, чтобы предотвратить обезвоживание. Диарея и рвота в течение нескольких часов могли бы привести мой уже значительно ослабленный организм в критическое состояние, без возможности получить квалифицированную помощь, учитывая, что до Кисангани, где меня могли бы госпитализировать, еще несколько дней плавания. Я стою в ожидании около металлической клетушки, когда подходит Франсуа. Я ему рассказываю, что чувствую себя плохо, и что диарея мучит меня безостановочно вот уже несколько часов.

Рядом с нами женщина с ребенком на руках. Притворяясь безразличной, она подслушивает и жадно ловит каждое мое слово.

Когда слышит слово диарея, уходит прочь, забыв даже, зачем подходила к туалету. Через пять минут весь караван знает, что Mondele est malade. Mondele a la diarrhee[7].