— Все в сборе, сэр! — отчеканил он.
Лейтенант настолько растерялся, что смог лишь небрежно отсалютовать ему в ответ и пробормотать:
— Хорошо, сержант.
Ему, наверное, было не с руки даже сказать: «Чтобы такое больше не повторялось», — потому что, в общем-то, ничего особенного не случилось, просто его вытащили из постели на утреннее построение. Наверное, весь оставшийся день он размышлял, стоило ли отчитать Риса за то, что он был одет не по форме. Когда лейтенант отвернулся и направился обратно, к себе на квартиру, вид у него был такой, будто он уже задумался на эту тему. После команды «Разойдись!» весь наш взвод тут же выдал громовой раскат хохота; лейтенант сделал вид, что не слышит.
Но сержант Рис не преминул испортить нам веселье. Он даже не поблагодарил командиров отделений за то, что прикрыли его в трудную минуту, и весь остаток дня придирался к нам по разным мелочам; мы думали, что уже переросли такое отношение. На плацу он отловил коротышку Фогарти и спросил:
— Ты когда брился последний раз?
На лице Фогарти, как и у всех нас, произрастал лишь бледный пушок, который вообще можно было не брить.
— Примерно неделю назад.
— Примерно неделю назад, сержант! — поправил Рис.
— Примерно неделю назад, сержант, — покорно повторил Фогарти.
Рис поджал тонкие губы.
— Вид у тебя, как у старой паршивой сучки, — сказал он. — Разве ты не знаешь, что бриться нужно каждый день?
— Но каждый день мне просто нечего брить.
— Каждый день мне нечего брить, сержант!
Фогарти сглотнул, нервно моргая.
— Нечего брить, сержант, — пробормотал он.
Мы все были очень обижены.
— Он думает, мы вообще кто? — возмущался потом Шахт. — Кучка желторотых птенцов? Салаги?
Даллессандро что-то возмущенно проворчал в знак солидарности.
Поведение Риса в тот день можно было бы списать на тяжелое похмелье и счесть извинительным, но беда в том, что оно не изменилось ни на другой день, ни на третий. Он измывался над нами постоянно и безо всякой причины и в результате разрушал то, что так старательно выстраивал все эти недели: наше уважение к нему было строением хрупким и изящным, оно легко развалилось на части и рассыпалось в прах.
— Решение окончательное, — мрачно сообщил полковой писарь за ужином в среду. — Приказ готов. Завтра последний день.
— Ну и как? — спросил Шахт. — Куда его денут?
— Да тише ты! — шикнул писарь. — Будет работать с инструкторами. Часть времени проводить на боевой подготовке, а часть — на курсах штыкового боя.
Шахт захихикал и толкнул Даллессандро плечом:
— Черт возьми! Да он должен прыгать от счастья, а? Штыковой бой — это ж его конек! Можно выпендриваться хоть каждый день. Этот козел будет в восторге.
— Шутишь, что ли? — обиженно спросил писарь. — Черта с два ему это понравится. Парню нравилась эта работа. Думаете я шучу? Да он ее обожал. Скверно, что его переводят. Вы, ребята, сами не понимаете, как вам повезло.
Даллессандро с готовностью вступил в спор. Он сощурился и сказал:
— Правда? Ты так думаешь? Да ты бы видел, что он тут вытворял всю неделю. Каждый божий день.
Писарь так рванулся вперед, что пролил кофе.
— Послушайте-ка… — проговорил он. — Всю эту неделю парень знал, что его переводят. Как он, по-вашему, должен был себя вести? Как бы вы сами вели себя, если бы знали, что какой-то ублюдок отнимает у вас то, что вам нравится больше всего? Не понимаете, что ли, в каком он состоянии?
Но мы дружно возразили, что это не повод вести себя, как полный козел.
— Знаете, парни, некоторые из вас слишком много о себе возомнили, — отрезал писарь и ушел в раздражении.
— Не стоит верить всему, что болтают, — назидательно напомнил Шахт. — Лично я не поверю, что его переводят, пока сам не увижу.
Но оказалось, что писарь говорил правду. Тем вечером Рис долго не ложился; он сидел у себя в комнате и угрюмо пил вместе с одним из приятелей. Лежа в темноте, мы слышали их низкие, неразборчивые голоса, и время от времени — позвякивание бутылки с виски. На следующий день он обращался с нами на занятиях не жестко и не приветливо, а держался скорее задумчиво и отчужденно, будто размышляя о чем-то постороннем. А когда вечером мы под его командованием промаршировали обратно к казарме, он выстроил нас перед нею в шеренгу и, дав команду «вольно», продержал в строю несколько лишних мгновений, прежде чем распустить. Его беспокойный взгляд пытливо скользил поочередно по всем нашим лицам, словно спрашивая о чем-то. Потом он заговорил вдруг таким приветливым тоном, какого никто из нас прежде от него не слыхал.
— Ну что, бойцы… Мы с вами больше не увидимся, — сказал он. — Меня переводят. В армии всегда можно рассчитывать только на одно: стоит тебе найти что-то хорошее — дело, которое тебе по душе, — и тебя тут же зашвырнут от него куда подальше.
Думаю, нас всех это тронуло, меня уж точно. Никогда еще мы не слышали от него ничего настолько похожего на признание в любви. Увы, слишком поздно. Что бы он теперь ни сделал, что бы ни сказал, — время ушло, и нашим главным чувством было облегчение. Рис, казалось, это почувствовал и сказал гораздо меньше, чем собирался.
— Я, вроде как, не обязан тут речи перед вами говорить, — продолжал он, — да и не собираюсь. Хочу сказать только одно… — Опустив глаза, он принялся разглядывать свои пыльные форменные ботинки. — Хочу пожелать вам, ребята, большой-большой удачи. Не лезьте на рожон, ладно? — И потом, едва слышно: — И не давайте никому помыкать собой.
Ненадолго воцарилось молчание, полное боли — как при расставании охладевших друг к другу любовников. Наконец сержант весь подобрался, выпрямился и скомандовал:
— Взво-о-од! Сми-и-ир-на! — Он еще раз окинул нас тяжелым горящим взглядом. — Свободны.
Вернувшись вечером из столовой, мы обнаружили, что Рис уже упаковал вещи и освободил свою комнату в казарме. Нам так и не представился случай пожать ему руку.
Новый сержант прибыл в наш взвод наутро. То был коренастый весельчак, таксист из Квинса. Он настаивал, чтобы мы называли его по имени — Руби. Славный парень, свой в доску. При каждом удобном случае он давал нам полную волю в обращении с мешками Листера и однажды по секрету, смущенно хихикая, сообщил, что благодаря приятелю из гарнизонной лавки его собственная фляга частенько наполняется кока-колой со льдом. На занятиях по боевой подготовке он не слишком усердствовал и никогда не заставлял нас считать ритм на марше, если только мимо не проходил офицер, и не заставлял нас петь, разве что иногда — сильно упрощенный вариант песни из мюзикла «Передайте привет Бродвею», которую он запевал с большим воодушевлением, хотя плохо знал слова.
После Риса мы не сразу приспособились к Руби. Однажды, когда лейтенант явился в казарму, чтобы в очередной раз поговорить о бейсболе, после его обычного «Хорошо, сержант» Руби согнул большие пальцы, заткнул их за патронный пояс, ссутулился вальяжно и проговорил:
— Ну что, парни, надеюсь, вы все слышали и приняли к сведению, что сказал лейтенант. Думаю, лейтенант, я выражу общее мнение, не только свое собственное, если скажу, что мы выполним ваше пожелание и сыграем с вами в бейсбол, потому что такой уж у нас взвод: мы с первого взгляда узнаем хорошего парня.
Эти слова смутили лейтенанта не меньше, чем прежде смущало безмолвное презрение Риса. Краснея и заикаясь, он произнес:
— Ну… что же… спасибо, сержант. Ну… все тогда… Не буду вас отвлекать.
Как только лейтенант исчез из виду, мы все принялись громко изображать рвотные позывы, зажимать носы или делать вид, будто орудуем лопатами, стоя по колено в дерьме.
— Черт возьми, Руби! За каким чертом ты перед ним выслуживаешься?
Сержант еще больше ссутулился, развел руками и разразился добродушным булькающим хохотом.
— Да я просто жить хочу, — сказал он. — Жить хочу, зачем же еще? — И принялся горячо отстаивать свою правоту под нарастающий гул наших насмешек. — А что такого-то? — настаивал он. — Что такого-то? Думаете, он по-другому ведет себя с капитаном? А капитан — с командованием батальона? Вы бы лучше на ус мотали, а? Поймите вы: все так делают! Все так делают! А как, вы думаете, в армии все устроено? — В конце концов он сменил тему — в беспечной таксерской манере. — Ладно-ладно, живите как знаете. Когда-нибудь поймете, что я прав. Вот послужите в армии с мое, тогда и поговорим.
Но в тот момент мы уже хохотали вместе с ним: он покорил наши сердца.
По вечерам в гарнизонной лавке вокруг него собиралась компания, перед ним выстраивалась целая батарея пивных бутылок, а он восседал в центре всеобщего внимания, выразительно размахивая руками и рассказывая о чем-то простым, всем нам понятным гражданским языком.
— В общем, этот мой деверь — такой скользкий тип! Хотите знать, как ему удалось из армии вырваться? Знаете как? — Далее следовала запутанная и неправдоподобная история какой-нибудь плутовской авантюры, придуманная лишь для того, чтобы рассмешить слушателей. — Точно вам говорю, — уверял их Руби, продолжая смеяться. — Не верите, да? А другой мой знакомый — если уж говорить о скользких типах, этот самый скользкий, можете не сомневаться. А как он из армии вырвался, знаете?
Случалось, что наша преданность Руби несколько ослабевала, но ненадолго. Однажды вечером мы небольшой компанией сидели возле крыльца у главного входа, лениво покуривая, собираясь направиться в гарнизонную лавку, и подробно обсуждали все преимущества жизни под крылом у Руби — словно пытаясь сами себя убедить.
— Ну да, ну да, — пробормотал малыш Фогарти, — хотя не знаю… У Руби это, кажется, уже не солдатчина…
Уже второй раз Фогарти сказал нечто такое, из-за чего мы все на мгновение опешили, — и опять Даллессандро пришел нам на помощь.
— Ну и что с того? — сказал он, пожимая плечами. — И кому, к черту, нужна эта солдатчина?
Тема была закрыта. Теперь можно было плюнуть в пыль под ногами и не торопясь направиться в гарнизонную лавку, расслабив плечи, ни о чем не тревожась и не опасаясь больше издевательств сержанта Риса. Кому, к черту, нужна солдатчина? «Уж точно не мне, — думал каждый из нас, — я уже сыт по горло», — и бунтарский дух, заключенный в этой мысли, сообщал ей ореол достоинства. В конце концов, нам только это и было нужно — возможность независимо мыслить и иметь свое мнение, и больше ничего, а такая позиция гораздо удобнее, чем строгие убеждения и высокие требования Риса. Думаю, в результате по окончании курса подготовки из нашего гарнизона вышла кучка бесстыжих и циничных желторотых птенцов, рассеявшихся затем по всему беспорядочному простору армии, который их поглотил, и хорошо, что Рис этого не увидел, потому что он единственный, кому до этого было дело.