Одиннадцать видов одиночества — страница 36 из 41

— Черт возьми, Берни. Вы здесь великолепно выглядите.

— Уж точно, что был гораздо стройнее, — сказал он и похлопал себя по гладкому брюшку.

Он проводил меня до двери, и я помню, что вглядывался в его большое, глуповатое, дряблое лицо, стараясь обнаружить где-то внутри черты молодого горниста.

По дороге домой я покачивался в вагоне метро, чувствуя легкую отрыжку имбирного эля во рту и все больше убеждаясь в том, что двадцать пять долларов в неделю за пару тысяч слов — не такой уж плохой куш для писателя. Это ведь едва ли не половина того, что я зарабатывал, прозябая по сорок часов в неделю над внутренними корпоративными облигациями и облигациями с фондом погашения; и если Берни понравится этот первый рассказ, а я в дальнейшем смогу выдавать ему по рассказу в неделю, это будет практически равносильно пятидесятипроцентному повышению зарплаты. Семьдесят девять в неделю! При таких доходах — плюс еще сорок шесть, которые зарабатывает Джоан на своей секретарской должности, — мы очень быстро накопили бы на поездку в Париж (быть может, мы и не познакомимся там ни с какой Гертрудой Стайн или Эзрой Паундом, может, я и не напишу там своего «И восходит солнце», но поездка за границу, причем чем раньше, тем лучше, была ключевой для моих хемингуэевских планов). Может, эта работа мне даже будет в радость — или, по крайней мере, забавно будет рассказывать об этом знакомым: зашибать у сшибалы, строить для строителя.

Как бы то ни было, в тот вечер я сломя голову несся по Двенадцатой Западной улице, и мне удалось не вывалить все это на Джоан с криками, смехом, ужимками и прыжками только потому, что я заставил себя отдышаться, прислонясь к почтовым ящикам в подъезде, после чего изобразил на лице непринужденность и удивление, с которыми я собирался сообщить ей эту новость.

— Хорошо, а кто за все это платит, как ты считаешь? — спросила она. — Не он же сам. Двадцать пять долларов в неделю таксисту явно не по карману — если все это затянется.

Об этом я как раз не подумал, — в железной логике этого вопроса была вся суть Джоан, — но я сделал все, что смог, чтобы пересилить ее логику собственным романтическим цинизмом.

— Откуда мне знать? Да и какая разница? Может, Уэйд Мэнли вкладывается, а может, этот доктор-как-его-там. Суть в том, что деньги есть.

— Ну ладно, — сказала она. — И за сколько, ты думаешь, ты напишешь этот рассказ?

— Да ерунда. Разберусь с ним на выходных за пару часов.

Но не тут-то было. Всю субботу от полудня до полуночи я промучился, выдавая одно беспомощное начало за другим; я увязал в репликах ругающихся супругов, не понимал, что именно было видно Берни в зеркале заднего вида, и никак не мог придумать, что вообще может сказать в такой ситуации таксист, чтобы его не попросили помолчать и следить за дорогой.

К вечеру воскресенья я ходил по комнате, ломая напополам карандаши и бросая их в корзину со словами «к черту тебя, ну вас всех к черту»; теперь понятно, что из меня не выйдет даже идиотского литературного негра для идиотского водителя какого-то идиотского такси.

— Ты слишком стараешься, — сказала Джоан. — Я знала, что все так и будет; Боб, ты до того литературничаешь, что невыносимо смотреть; но это же смешно. Вспомни любые банальные и сентиментальные разговоры, из жизни или из книг. Бери пример с Ирвинга Берлина.

Я ответил, что еще минута, и я ей в глотку засуну ее Ирвинга Берлина, если не перестанет лезть не в свое дело и не отстанет от меня.

Но поздно вечером, как сказал бы сам Ирвинг Берлин, случилось нечто вроде чуда. Я взялся за эту ублюдочную историю и выстроил ее до последнего кирпичика. Сначала я выровнял площадку, вырыл котлован и собственноручно заложил самый надежный фундамент; потом притащил дерево и — тук-тук-тук — возвел сначала стены, потом крышу и даже милую печную трубу. И да, окон у меня было хоть отбавляй — больших, квадратных, — и когда в дом полился свет, не осталось и тени сомнения, что Берни Сильвер — самый мудрый, добрый, отважный и приятный человек из тех, кто начинает разговор со слов «эй, народ».

— Идеально, — сказала Джоан за завтраком, прочитав рассказ. — Просто идеально, Боб. Уверена, что именно такое ему и нужно.

Так оно и оказалось. Никогда не забуду, как Берни сидел со стаканом имбирного эля в одной руке и моей рукописью в другой. Руки его дрожали, и клянусь, он читал так, как никогда до этого не читал, проникая в каждый уютный закоулочек, в каждую опрятную комнатку дома, который я для него выстроил. Я смотрел, как он находит — одно за другим — все квадратные окошечки и его лицо сияет в льющемся сквозь них свете. Дочитав до конца, он встал — мы оба встали — и пожал мне руку.

— Прекрасно, — сказал он. — Боб, я знал, что у вас получится хороший рассказ, но скажу вам правду. Я не предполагал, что вы напишете настолько хороший рассказ. Вы, конечно, ждете чек, но вот что я вам скажу. Никакого чека вы не получите. За такой рассказ полагаются наличные.

И он достал свой верный шоферский бумажник, порывшись, извлек пятидолларовую купюру и вручил ее мне. Он явно решил устроить целую церемонию, выдавая одну купюру за другой, поэтому я продолжал стоять в ожидании следующей, с улыбкой разглядывая первую. Простояв недолго с вытянутой рукой, я поднял глаза и увидел, что Берни убирает бумажник.

Пять баксов! До сих пор жалею, что не проорал тогда эти слова или еще как-то не выказал клокочущее во мне негодование, — это избавило бы меня от многих неприятностей в будущем, — но я смог лишь робко промямлить: «Пять баксов?»

— Да! — Он радостно покачивался на утопавших в ковре каблуках.

— Но, Берни, мы же договаривались. Вы показали мне этот чек, и я решил…

Улыбка постепенно сошла на нет, и теперь вид у него был такой возмущенный и обиженный, как будто я плюнул ему в лицо.

— Боб, — сказал он, — о чем вы? Давайте без обиняков. Я показывал вам этот чек, верно; и я снова вам его покажу.

И пока он копался в греденции в поисках чека, складки на его спортивной рубашке подергивались от праведного гнева.

Ну да, это был тот самый чек. На нем по-прежнему значилась сумма в двадцать пять долларов и ноль центов; но надпись на другой стороне, оставленная неразборчивым почерком Берни поверх подписи получателя и банковской печати, теперь, черт возьми, отлично читалась. И она, конечно, гласила: «Авансовый платеж за пять материалов».

То есть меня на самом деле никто не грабил — может, слегка облапошили, но не более того, — и поэтому теперь главная моя проблема (о, это тошнотворное, отдающее имбирным элем чувство, которое, я уверен, Эрнсту Хемингуэю ни разу в жизни переживать не доводилось) сводилась к тому, что я оказался идиотом.

— Я прав, Боб, или я не прав? — спрашивал он. — Прав или не прав?

И потом он снова посадил меня перед собой, изобразив лучшую из своих улыбок, чтобы привести меня в чувство. Ну как я мог подумать, что он платит двадцать пять за раз? Неужели я не знал, сколько зарабатывает обыкновенный таксист? Конечно, если у тебя своя машина, то это, наверное, другая история; но обыкновенный-то шофер? Который в таксопарке работает? Сорок — сорок пять — от силы пятьдесят в неделю, если повезет. На эти деньги особо не разгуляешься, даже такому человеку, как он: детей нет, и жена работает на полную ставку в телефонной компании. А если я не верю, то могу спросить других — любой таксист мне подтвердит, что особо не разгуляешься.

— Ну то есть вы же не думаете, что кто-то другой берет на себя оплату этих материалов? Или как?

Он смотрел на меня с недоверием, он был почти готов рассмеяться, как будто сама мысль о том, что я мог такое подумать, делала абсолютно несомненным тот факт, что я вчера родился.

— Боб, мне жаль, что мы друг друга не поняли в этом вопросе, — сказал он, провожая меня до двери, — но я рад, что теперь все выяснилось. Потому что я не кривил душой: вы написали замечательный рассказ, и у меня есть чувство, что его с руками оторвут. Вот что, Боб: я еще позвоню вам на этой неделе, хорошо?

Помню, как я презирал себя за то, что не решился сказать ему, мол, не стоит звонить, равно как и за то, что не стряхнул с плеча его тяжелую отеческую руку. В нише, снова оказавшись перед юным горнистом, я вдруг почувствовал с тревогой, что прекрасно понимаю, какие слова мы скажем друг другу дальше. Я скажу: «Берни, а вы действительно были горнистом в армии или просто позировали для фотографии?»

А он, без тени смущения, все с той же неизменно простодушной улыбкой скажет: «Просто позировал».

Хуже того: я знал, что после этого сам этот горнист с полевой фуражкой на голове повернется, что тонкий напряженный профиль, запечатленный на фотографии, потихоньку утратит свою определенность, оторвется от горна, из которого его дурацкие бесталанные губы никогда не извлекут ни единого хрипа, и подмигнет мне. Я решил не рисковать. Сказал только: «Пока, Берни», убрался оттуда поскорее и поехал домой.

Джоан отреагировала на случившееся на удивление спокойно. Нет, она меня не «пожалела» — в том состоянии, в каком я был в тот вечер, жалость меня попросту бы уничтожила; скорее, она пожалела Берни.

Бедный несчастный храбрый человечек, живущий своей огромной неисполнимой мечтой — и так далее. Страшно подумать, сколько денег он потратил за все эти годы. Сколько жалких пятидолларовых гонораров, заработанных его кровью и потом, сожрали ненасытные второсортные, третьесортные и десятисортные графоманы-любители? Все-таки ему повезло, что благодаря манипуляциям с оплаченным чеком он наконец познакомился с первоклассным профессионалом. И как трогательно, как «мило», что он тут же увидел разницу и сказал, что за такой рассказ полагаются наличные.

— Господи, Джоан, — сказал я, радуясь, что в кои-то веки к сугубо практическим доводам прибегаю я, а не она. — Неужели ты не понимаешь, почему он расплатился со мной наличными? Потому что на следующей неделе он собирается продать мой рассказ за сто пятьдесят тысяч долларов этому чертовому «Ридерс дайджест», и если бы я мог предоставить копию чека в подтверждение своего авторства, у него начались бы проблемы. Вот и вся причина.