Одиночество — страница 2 из 66

Заманчивой показалась ему потом, когда эсеры, организовавшись, начали террор, кровавая дорожка боевиков: налеты, засады, «грабь награбленное», «смерть палачам», с громадными жертвами убиваемых и с бесконечной легкостью заменяемых новыми палачами.

Бесилась, играла и бушевала молодая кровь. Полыхающие в ночи пожары, погони и тайные пристанища, запах динамита, веселая, разгульная и бесконтрольная жизнь…

Однажды Антонова поймали. В камере, холодной и промозглой, остыла кровь; Антонов понял: игра окончена, надо расплачиваться за то, что было.

Его судили в пасмурное осеннее утро девятьсот шестого года. Плешивый старик судья спросил Антонова:

— Во имя чего вы убивали и грабили?

— Во имя революции, — горделиво ответил Антонов.

— А вы знаете, что это такое — революция?

— Получше, чем вы, надо думать, — прозвучал резкий ответ.

— К какой партии вы принадлежите?

— Я эсер.

— Значит, вы пошли к эсерам, чтобы убивать и грабить?

И укатали его на двенадцать лет.

Иногда Антонову казалось, что он действительно зря полез в эту кашу, порой верил, что вдруг вспыхнет пожар и он будет одним из героев.

И вдруг перестал дичиться, начал вслушиваться в разговоры политических каторжан, спорил с ними, из обрывков чужих мыслей плел свои бестолковые планы и честолюбивые мечты.

Он повеселел, часто слышали его смех и пение.

Петра Токмакова отправили в другую тюрьму. Антонов заскучал, затосковал… Глаза ввалились еще глубже, еще явственнее проступили скулы на щеках, обтянутых серой кожей, он часто впадал в хандру. Мечты разлетались прахом, ничто не радовало его. На Руси серая тишь, никаких вестей о грядущем бунте, тюрьма угнетала и давила Антонова, побеги не удавались.

Он снова замкнулся в себе.

Как-то зимой после работы к Антонову подсел сосед по нарам — путиловский рабочий из Питера, большевик. Был Путиловец, как его называли политические и уголовники, маленьким, сухоньким, но жилистым человеком, в руках имел огромную силу: сожмет ладонь — хоть вой; ударит легонько — останется синяк.

— Я сам о себя ушибаюсь, — смеясь, говорил Путиловец. — Иной раз захочу комара поймать, хлопну рукой по лбу — в глазах темнеет.

Его Антонов уважал, как каждого сильного человека. К тому же Путиловец был честен, прям и пользовался у товарищей неоспоримым авторитетом. Даже начальство его остерегалось.

— Ну что, все молчишь?

— Не привычен болтать, — резко ответил Антонов. — Да и что толку? Толчете воду в ступе. Ты свое, вон тот, в очках, свое. Меньшевик, большевик, а на поверку — глупости одни.

— Ты, парень, слыхал о таком человеке — Ленин кличется?

— Слышал.

— А я его и слышал и читал. Не чета он вашим брехунам. Так-то.

Антонов пренебрежительно отмахнулся. Путиловец курил едкую махру, лиловый дым плыл над нарами.

— Все истину ищете? — зло сказал Антонов. — Вот сколько тут людей, столько и истин. Спорите до хрипоты, царскому режиму разные смерти выдумываете, а он живет и не думает умирать. Нас с вами переживет.

— Но?

— Вот и «но».

— Переживет?

— Нечего смеяться. Царь — это, брат, сила! У него вон они, кандалы-то, — Антонов звякнул железными цепями. — А вы слова разные выдумываете. Плетью обуха не перешибешь.

— Ну научи, скажи, как бы ты его перешибать стал, а? — Путиловец искоса посмотрел на Антонова.

— А я бы по-другому попробовал. Поднять бы всех мужиков на бунт, вооружить их гранатами и винтовками и скопом навалиться на царя.

— Да ведь мужик мужику — рознь, — усмехнулся Путиловец в жиденькие седые усы. — Кулаку нужна земля и власть. Какой ему расчет идти на царя? У мужика победнее другая думка, а совсем бедные, надо полагать, свое в голове держат.

— Это верно, — охотно согласился Антонов. — Но на царя и помещиков ради земли пойдут все. — И тут ему припомнилась вскользь брошенная Токмаковым мысль насчет объединения всего крестьянства. — Да ведь и то скажу, — оживленно заговорил он, — плохо ты знаешь мужика, приятель. Кулак! Словечко хлесткое, а что оно означает? Я кулаков у себя на Тамбовщине видел… Такой мужик оттого голытьбой в кулаки произведен, что у него в руках земля. Землю без ума не достать, для того денежки нужны, а они сами в руки не полезут. Кулак — умный человек, прижимистый, это так. И насчет помещиков у него одна думка со всеми одинаковая, и пойдет он против бар, вот увидишь.

— А потом? — издевательски спросил Путиловец. — Положим, дойдут мужики до конца, свалят царя, помещиков, что тогда предъявит мироед? Не сожмет ли в кулак всю деревеньку, не подомнет ли под себя и не совсем бедных и тех, кого ты величаешь голытьбой? И не выйдет ли в помещики с новым, пожалуй, куда пострашнее, обличьем?

— Ну, там посмотрим, — уклонился от ответа Антонов, потому что о том, что будет «потом», после всеобщего мужицкого бунта, он не думал. — Главное, всех трудовых мужиков объединить и поднять на царя.

— Без рабочих, стало быть, хотите с ним управиться? — не без ехидства вставил Путиловец.

— Рабочие! — Антонов презрительно поджал губы. — Тоже мне сила! Россия страна мужицкая. Мужик у нас главная фигура, а не городской обормот. Рабочие! — все с тем же высокомерием продолжал он. — Помогут — ладно, нет — без них управимся.

— Конечно, — раздумчиво отвечал Путиловец, — конечно, рабочий мужику поможет. Только какому? Как вода с маслом не сливается, Саша, так никогда рабочий не соединится с кулаком. И никогда мы не допустим, чтобы кулак все село под себя подмял и стал на Руси полновластным хозяином. Да и не свалите вы царя без нашего брата пролетария, в какой бы союз мужиков ни собрали. Ведь в этом союзе кулак тотчас верх возьмет, и пойдет между вами свара… Это истина, парень. Вспомни бунты разинские, пугачевские, вспомни, как раздавили мужика в шестом году, когда он не смог соединиться с рабочими. И помяни мое слово: только рабочий класс способен сделать то, о чем ты думаешь. Среди нас нет мироедов и бедноты. Мы сами сплошная беднота, пролетарии. Мы работаем на фабриках и живем кучно, у нас одна цель и одна партия, и дорога у нас одна. И по-другому рабочий класс будет делать революцию.

— Это на два члена — три комитета? В лесочке в кружочке читать листочки? — Антонов издевательски хихикнул.

— Стой, парень! Нас в девяносто восьмом году на заводе было таких вот, что в лесочках в кружочках собирались, человек восемь. А в пятом году оказалось более двух сотен. Да люди-то какие? Разве тебе ровня? Мне вот, — Путиловец снял очки и протер стекла, — мне пятьдесят лет, а я на тридцать восьмом году грамоте выучился. Чуешь? Не сижу сычом, как ты, не тоскую по зорям, а учусь. Может быть, пригодится! Ты слушай, парень, что кругом делается! Во всех местах наш голос звенит — вот они и лесочки-листочки, вот и комитеты!

— Ну, твоими бы устами мед пить! — весело бросил Антонов. — Посмотрим, дедушка, чья возьмет!

…И вдруг грянуло! Дорога на родину — сплошные цветы, песни, кумач, восторженные лица людей.

В Тамбове на благотворительном вечере Антонов торговал кусками кандалов; жирные пальцы, унизанные перстнями, лезли в тугие бумажники, бросали сотенные. Антонов думал: «Дорвались и мы до жизни! Эх, теперь бы не зевнуть, самое времечко банк сорвать!»

Ходил в те дни Антонов гоголем, слава кружила голову, присматривался — кому бы продать свою удаль и молодечество. И те наверх лезут, и эти вроде не на запятках… Антонов отдал бы себя любому хозяину без оглядки, лишь бы хапнуть власти, лишь бы побольше почета!

«Вот, — думал он, — настрадались, натерпелись, отвоевали свое счастье!»

Он видел, как пошли в гору его приятели: одни в министры, другие в товарищи министров, третьи захватили местечки повидней, посытней, попочетней. У всех вчерашних однокашников порозовели щеки, ходить они стали не спеша, у некоторых появились животики, и разговаривать стали они по-иному: что ни слово — торжественность, победоносность, величавость.

Приятелям, которые еще не успели ухватить что-нибудь повидней, конечно, кланялись, но разговаривали с ними снисходительно. Все им некогда, недосуг, спешка, государственные заботы!

Иных и совсем не узнать: черт его знает, весь век в штатских числился, а тут френч сшил, галифе, сапожки, наган у пояса. Генерал? Полковник? Главный комиссар?

И в партийных газетах — одно ликование: «Мы, партия социалистов-революционеров», «Мы, верные рыцари революции», «Победоносное и свободное воинство русское», «свобода», «власть», «земля» и бесконечное «ура», «ура», «ура».

Антонов дрожал от этого грохота, блеска. Думалось: «Ого! Быть и мне комиссаром в губернии. А там и дальше махну — в Питер, командовать, быть на виду! И мы прогремим!»

Знал Антонов, что большевики, которых он считал ни к чему неспособными, гордо подняли голову, слышал, как рабочие Питера встретили Ленина, читал в своих газетах злобную ахинею о большевиках, опиравшихся на тех же самых пролетариев, которых не понимал, боялся, ненавидел — слишком быстро раскусили они его.

«Возьмут верх, — думалось ему, — крышка нам — и прости-прощай мои мечты!»

И вдруг действительно все мечты к чертовой матери: назначили Антонова в Тамбов начальником второго района милиции.

Насмешка, издевка! Говоруны на виду, говоруны у власти, в губернии и в Питере, а ты-де, серая скотинка, и в милиции хорош будешь. Вот так власть — воров лупить!..

Почти год сидел Антонов в милицейской части, подписывал, не глядя, протоколы, сжав зубы, бил жуликов, ходил на митинги и, усмехаясь, слушал речи о свободе и равенстве.

Сегодня начальник губернской милиции, член губернского комитета эсеров Булатов приказал явиться в этот дом на Тезиковской, а зачем — неизвестно. Целый час ждет Антонов начальство. В доме тихо, за окном — ветер и снег.

Монотонно, тоскливо тикают часы, гнетут тревожные мысли…

4

Ветер с силой ударил в ставню. Антонов вздрогнул и очнулся от раздумья. Часы пробили десять раз. Александр Степанович огляделся. Гостиная, где он сидел, скорее походила на музей из-за обилия фарфора, живописи, скульптуры и других произведений искусства, ценность которых не ускользнула даже от рассеянного внимания Антонова.