– Хочешь спросить, участвовал ли я в нудистских развлечениях?
– В общем, да, – признаюсь я, хотя щеки становятся горячими. Я начинаю грызть ногти, волосы падают мне на лицо. – Я о тебе не так уж много знаю. Вот, например, интересно, любишь ли ты раздеваться на людях?
– А что? Если скажу, что да, ты меня возненавидишь? – серьезно спрашивает он.
– Нет, просто хочу узнать тебя получше.
Куинтон бросает на меня насмешливый взгляд. Мы сворачиваем в сторону, обходя открытый кузов автомобиля, заставленный ящиками пива и сигаретными пачками.
– Ну, в общем, ответ – нет. На самом деле я терпеть не могу при всех раздеваться.
Я убираю волосы за уши и поднимаю взгляд на ясное небо, а потом снова перевожу его на Куинтона, почувствовав, что он смотрит на меня.
– Что? – спрашиваю я.
– Жду твоего ответа, – говорит он и замедляет шаг, когда мы подходим к старому ржавому «кадиллаку» Тристана.
– Какого ответа?
Куинтон достает из кармана ключи:
– Ты сама из тех, кто любит раздеваться прилюдно, или нет?
Я закусываю губу и качаю головой:
– Нет, не из тех.
Он улыбается и открывает дверь машины:
– Вот и хорошо, значит у нас есть что-то общее.
– А больше у нас разве ничего общего нет? – спрашиваю я и ловлю брошенные мне ключи.
Куинтон смотрит мне в глаза, и я гадаю, что же он там такое видит.
– Нет, по-моему, еще кое-что есть. – Он почесывает в затылке, словно раздумывая о чем-то. – Сядешь за руль? Мне, пожалуй, не стоит.
Наверное, это из-за того, что он под кайфом, или из-за того, о чем говорил Тристан? Много о чем я думаю – о нем, обо мне, о нас обоих, о том, почему я рядом с ним становлюсь другим человеком, словно растворяюсь в нем. Все эти мысли испаряются, когда вдруг что-то вспыхивает в голове, как удар молнии. Вот такой же я была с Лэндоном? Растворялась в нем? Становилась другой? Выходит, я вообще никогда не знала себя по-настоящему?
Я забираюсь в машину и включаю двигатель, а Куинтон обходит машину и тоже садится. Я начинаю сдавать задом, и тут он говорит:
– Стой.
Я жму на тормоз – испуганно, думая, что вот-вот врежусь в кого-то или во что-то.
– Что такое? – спрашиваю, глядя в зеркало заднего вида, но грунтовая дорога за нами пуста.
С чуть округлившимися глазами Куинтон перегибается ко мне, выставляет руку перед моей грудью. Потом берется за пряжку ремня безопасности, вытягивает ремень и пристегивает меня. Я жду, что он тоже пристегнется, но он откидывается на спинку сиденья и не двигается.
– А ты разве не пристегнешься? – спрашиваю я, медленно сдавая назад.
Он упрямо качает головой:
– И так сойдет.
– Куинтон… – Я умолкаю, видя, что он отвернулся к окошку и скрестил руки.
– Сказал, так сойдет, – говорит он сдавленным голосом и показывает на рычаг переключения передач. – Ну, поехали завтракать.
Я хочу возразить, но попробуй заставь человека сделать то, что он наотрез отказывается делать. Я вздыхаю, нажимаю на газ и объезжаю выбоины на дороге. Чем ближе шоссе, тем сильнее я злюсь, потому что он не пристегнулся, и я же знаю: он наверняка часто рискует жизнью, а значит совсем ею не дорожит, и это меня возмущает сильнее всего.
В конце концов я немного резковато нажимаю на тормоз, и нас обоих бросает вперед. Меня удерживает ремень, а он-то не пристегнут и ударяется головой в приборную доску.
– Блин! – Куинтон потирает голову и холодно смотрит на меня. – Что ты делаешь, какого хрена?
Моя нога на тормозе подрагивает. Я смотрю прямо перед собой:
– Хочу, чтобы ты пристегнулся.
Он несколько секунд молчит.
– Нова, это же мне решать, пристегиваться или нет.
– Нет, не тебе, – сжав зубы, качаю я головой. – Не знаю, почему тебе жалко пристегнуть долбаный ремень, но если что-нибудь случится, всем, кому ты дорог, будет больно, они будут скучать по тебе и, наверное, злиться, потому что ты сам не захотел пристегнуться.
Наступает долгое молчание – мои слова и резкий тон пугают нас обоих.
– Ничего… никому я не дорог, – безразлично заявляет он. – Я никогда не пристегиваюсь.
– Мне дорог, – настаиваю я, и в груди у меня что-то сжимается, когда я понимаю, что это правда. Мучительная, непостижимая, неожиданная правда. Он мне дорог. Прерывисто дыша, я добавляю: – Поэтому, если не хочешь пристегиваться ради себя, пристегнись, пожалуйста, хотя бы ради меня, ладно?
Куинтон молчит, я жду, что он откажется. Собираюсь уже возвращаться на пустырь, и бог с ним, с завтраком, но тут он вздыхает и пристегивает ремень.
– Ну вот, довольна? – бормочет он, откидываясь на сиденье.
– Да. – Я выезжаю на шоссе, и на душе у меня становится полегче, словно я только что сделала хорошее дело.
Мы уже сидим в ресторане, а она все еще злится из-за ремня. Кажется, дело тут не в том, что я не пристегнулся, а в том, что вообще не дорожу своей жизнью. Я уступаю, так как понимаю: это наверняка связано с ее парнем. Но если я ей уступаю, значит признаю, что у меня к ней есть какие-то чувства, и тогда я всю дорогу стараюсь представить себе лицо Лекси. Но это становится труднее с каждым движением Новы; когда она поворачивает ключи или поправляет зеркало, сразу видно: она настоящая, а Лекси – просто воспоминание.
Всю дорогу она со мной не разговаривает, только кивает, когда я говорю, куда ехать. До ресторана мы едем несколько минут – дорога каменистая, с выбоинами, рассчитана на машины с полным приводом.
Наконец мы останавливаемся у маленького бревенчатого домика среди деревьев. В окнах горят неоновые вывески, крыша украшена мигающими лампочками, и над дверью еще несколько штук висит. Вдоль дорожки, ведущей к крыльцу, – цветы, кусты, деревья, солнце светит сквозь ветки, нависающие над нами, отчего все вокруг делается светлым и веселым.
Нова выключает двигатель, вытаскивает ключи и открывает дверь, собираясь выходить.
– Нова, погоди, – говорю я, отстегивая ремень, и мысленно ору на себя: заткнись, пусть себе злится.
Она останавливается, сидит ко мне спиной, свесив ноги из машины, и поправляет сползшую бретельку красной майки.
– Что?
«Оставь ее в покое».
– Я… Извини меня.
Она оглядывается на меня через плечо, и на это голое плечо падают пряди волос.
– За что?
– За то, что вел себя по-свински, – поясняю я и отпускаю ремень.
– Ничего. – Она выходит из машины и сует ключи в карман коротких джинсовых шортиков.
Я тоже вылезаю и подхожу к ней. Она не произносит ни слова, пока мы не заходим в ресторан, где, похоже, собралась вся концертная тусовка. Кое-как находим маленькую кабинку в дальнем конце, между задней дверью и кухней. Тут шумно, но мне кажется, мучительно тихо, потому что Нова со мной не разговаривает. Подходит официантка, принимает заказ, и Нова начинает вертеть в руках солонку. Я роюсь в мозгах, придумывая, что бы такое сказать, но ничего подходящего не находится, да и, честно говоря, может, и пусть она сердится на меня.
– Мне показалось, ты потому не хотел пристегиваться, что тебе… – Она просыпает соль и ладонью сметает ее со стола на пол. – Потому что тебе было грустно.
– Не в этом дело, – вру я, снимая кольцо с салфетки.
– Но так это выглядело. – Нова все смотрит на стол, и, кажется, у нее на глаза наворачиваются слезы. – А у меня был… один человек… близкий человек… друг… и он тоже не стал… ничего делать, потому что ему было грустно. – Она закусывает дрожащую губу, сильно, до крови.
– Нова, я… – Хоть убей, не знаю, что ей сказать.
– Это был мой парень, – шепчет она, и слезы катятся по ее щекам. – Ему было грустно, и он не стал ничего делать. – Голос у нее дрожит, она шмыгает носом и вытирает слезы. Но они катятся снова, капают ей на руки, и стол делается мокрым от ее горя.
Не со мной бы ей говорить о таких делах. Я и так все время об этом думаю. О том, чтобы оборвать все, потому что мне грустно. Но она плачет, а мне больно на это смотреть, и тогда я встаю из-за стола и пересаживаюсь к ней. Она начинает рыдать, как только наши плечи соприкасаются, а потом утыкается лицом мне в грудь, которая тут же делается мокрой от слез. Я накрываю ее руку ладонью и обнимаю ее. Это все, что я могу сделать. Ведь я-то знаю, что смерть – это больно, смерть ломает, смерть разрушает, и нет на свете волшебного лекарства, которое могло бы это излечить.
Я даю ей выплакаться, обнимая ее за плечи. Наконец Нова перестает всхлипывать, но продолжает сидеть, уткнувшись лицом мне в грудь. Официантка приносит нашу еду, смотрит на нас как-то странно, но я не обращаю внимания – сижу и жду. Наконец, когда еда уже остывает, Нова отстраняется.
Щеки у нее в красных пятнах, глаза опухшие.
– Извини. Сама не понимаю, что на меня нашло.
Я провожу ей пальцем по щеке, вытираю слезы, но щека у нее еще побаливает, и она вздрагивает. Тогда я наклоняюсь и легонько целую ее в обе щеки, закрыв глаза и на секунду позволив себе насладиться моментом. Потом поднимаю голову и смотрю ей в глаза:
– Ну как, успокоилась?
Нова кивает и открывает рот, но тут вдруг у нее в животе урчит на весь ресторан, я улыбаюсь, а она смеется:
– Похоже, мне все-таки надо поесть. – Она начинает разворачивать столовые приборы, уголки ее губ опускаются вниз. – Куинтон…
– Что?
– Спасибо, – тихо говорит она.
Удивительно, как одно слово может так много выразить. Я киваю, глядя в свою тарелку, и мы набрасываемся на яйца, оладьи и тосты. К машине мы идем уже с полными животами, довольные друг другом. Забравшись в машину, я пристегиваюсь сам, не дожидаясь ее просьбы, хотя и не хочется. Я делаю это для нее. Нова ничего не говорит, но улыбается, и на одну секунду я улыбаюсь тоже.
Мне стыдно, что я расплакалась перед ним, но, с другой стороны, я ничего не могла поделать. Не могла больше терпеть и, честно говоря, страшно устала. От себя. От сознания того, кто я. Ведь я все время чувствую себя потерянной.