– Как у меня, – Дашка повертела свою носогрейку, черную от времени и копоти. – Такие трубочки самые лучшие, мне тоже не надо ни золотой, ни серебряной. Однако дебой-мама трубочку выкурила, получила свои пэру, да ещё мужчина-ворона протянул ей узелок мусора в подарок: «Раз ты к хорошему не привыкла, так хоть мусор возьми. Только до самого дома его не развязывай. А как домой придешь, не забудь горшок на печь поставить…» Она так и сделала. В горшке всякая вкусная еда тут же наварилась, а мусор превратился в золото. Хорошо зажила дебой-мама. А баян-маме завидно стало. Она спросила: «Да как же ты разбогатела?» Дебой-мама правду рассказала.
– Ну, повесила свои пэру баян-мама на забор, ворона их схватила, унесла, – со смехом продолжила рассказ подруги Дашка. – И всё было так, как бедная старуха рассказывала. Только баян-мама сразу захотела по золотой лестнице попасть в золотой дворец, там золотую трубку схватила, с жадностью закурила, да губы обожгла: золото-то нагревается, не то, что дерево! Вытерпела, однако. Подарка ждет. Мужчина вынес ей узелок, наказывает: «До самого дома его не развязывай!». Но не утерпела баян-мама, присела на коряжину по пути, развязала, а оттуда как полезут змеи!
– Всякие! И большие, и маленькие, ползут, извиваются, шипят, – всплеснула руками Дачи. – Да такие злые! Напали на богатую старуху, искусали её. От того она и померла. Жадная была.
Эта легенда напомнила Андрею русские народные сказки – в них богатые тоже высмеивались, бедняки становились счастливыми. Сказка – ложь, да в ней урок, добрым молодцам намёк. Что за чудо, эти были и небылицы! В них с незапамятных времён обитает душа народа, освещаемая неярким переменчивым пламенем древних светильников, – она поёт, смеётся, что-то тихо шепчет, окликает, лукаво подмигивает и грустно вздыхает; кому, как не ей, знать: люди слушать слушают, и всё понимают, но тьма низких истин и возвышенность высоких слов, трогая их сердца, не всегда принимаются на веру – каждый проходит свой путь ошибок, тревог и заблуждений. Это одинокое путешествие и есть жизнь, которая порой сама становится сказкой, легендой или былью, в ней – опыт и наука, как прожить одну-единственную свою жизнь достойно; идущие вослед, смеясь и плача, однако, знают, что такое хорошо и что такое плохо, и умнее, и лучше, и образованнее, но мало что принимают на веру, потому что до сути вещей желают дойти не чужим умом. И стоит ли их в том винить?
Бабушка никак не могла успокоиться: у молодого начальника (она упорно считала Андрея важной птицей, коли он приехал её с Дашкой проверять) что-то неладное творится на душе, слишком, мол, задумчив и постоянно прислушивается к себе, да и лицом несвеж, глаза хоть и смеются, но усталые: видно, не высыпается, отчего-то тревожится. Желая не только угодить, но и помочь ему, она снова и снова заводила речь о старой Чикуэ, бабка которой, Дадха, знаменитой шаманкой была. Сколько она лет прожила, никто не знает, и сама Дадха не знала, говорила: так много, что со счёта сбилась, сколько раз на её веку Амур от зимнего льда освобождался – может, сто, а может, больше.
Дадха последние годы своей жизни почти слепая была, плохо слышала, едва-едва ходила, и всё больше на теплом накане лежала, но иногда на неё что-то находило: старуха облачалась в шаманский наряд и, взяв бубен, сидела без движения, совсем как каменная, ничего не говорила, только глядела, не мигая, в одну точку перед собой, и будто что-то ей виделось: глаза оживали, черные зрачки вспыхивали светлячками, и она начинала чуть слышно постукивать в бубен и тихо бормотала что-то себе под нос. Мало-помалу удары бубна становились всё сильнее, Дадха раскачивалась в такт ему, вздрагивала, икала и сморкалась, сердито кричала молодой тогда Чикуэ: «Подогревай скорее другой бубен!»
Шаманский бубен звучит громче, если его постоянно подогревать. Потому у любого шамана всегда есть помощник, который меняет ему остывший бубен на тёплый, да ещё следит за тем, чтобы сенкура50 на горячих углях не горела, а медленно тлела: листья этого растения давали густой дым с приятным, но одуряющим ароматом – на этот запах слетались сеоны, служившие Дадхе. Она, забыв о своей немощи, вскакивала, кружила вокруг очага, хватала из него горящие головёшки и, не чувствуя их температуры, грозила ими злым бусеу-духам.
У Дадхи не было одного постоянного сеона. Каждый раз она выбирала себе нового духа, и он не обязательно был нанайским – в неё вселялись орочские, якутские, нивхские, китайские и даже русские духи. По тому, на каком языке вдруг начинала говорить шаманка, присутствующие знали, какой иноземный сеон в неё вселился. Иногда люди вообще не могли разобрать смысла слов – значит, дух прилетел к Дадхе откуда-то совсем издалека, и тогда сама Дадха начинала переводить его речь. Давалось это ей с трудом: на коже выступали капельки крови, она страшно вращала глазами, гримасничала, кричала, не переставая при этом яростно бить в бубен и звенеть подвесками.
Сеон помогал Дадхе видеть будущее, подсказывал дни, когда мужчинам следовало идти на охоту или рыбалку, в какие именно места – и эти предсказания всегда были точными; тяжело больные после камланий шаманки быстро шли на поправку, и не было такой хвори, которую бы она не выгнала из тела человека, хотя сама себе помочь не могла или не хотела. Говорят, что она передала внучке Чикуэ какие-то особенные секреты. По крайней мере, Чикуэ умеет выгонять из человека тоску, заключает его несчастья в деревянные фигурки, которые положено зарывать в землю или пускать вниз по течению реки – пусть уплывают прочь и никогда не возвращаются.
Однако стать шаманкой внучка не захотела, это очень тяжело – постоянно жить с духами, которые в любой момент могут обратиться против своего избранника. Чикуэ запомнила другую бабкину выучку – её узоры и орнаменты, которыми украшала свои ковры, халаты, любую одежду и обувь. Она переняла от Дадхи приёмы вышивки, плела затейливые узелки, знала, как сделать краску из разных трав, коры деревьев или корней кустарника – у неё всегда получались яркие, насыщенные тона, и как обработать кожу сазана или кеты, чтобы она годилась на поделки, Чикуэ тоже прекрасно знала. Она многое ведала, и лучше её не было в селе мастерицы.
Бабушка Дачи была доброй, но не только из-за своего сердоболия предложила Андрею сходить к Чикуэ. Её можно назвать патриоткой, в том смысле, что она считала Скачи-Алян ничем не хуже других сёл, а, может, даже и лучше, и не только сёл, а и больших городов: что там, в этих городах-то, – шумно, дышать от машин нечем, сутолока, ничего не поймёшь, а тут, на берегу Амура, – тишина, покой, красота, древние камни с загадочными рисунками лежат и, главное, живёт такая мастерица, как Чикуэ. Ничего, что ей многие завидуют, а местные кумушки косточки то и дело перемывают: мол, жадная Чикуэ – говорят, ей опять почтальонша Шура большой перевод принесла, из какого-то музея, куда, видно, старуха халат продала, а вот надо же, ничего лишнего себе не покупает, в старом во всём ходит, и куда только деньги девает? Злые языки балакали: в тюфяк их складывает, спит на них, как на перине…
Дачи тоже считала Чикуэ странной, но это не мешало ей гордиться, что именно в их селе живёт нанайка, которую знают умные городские искусствоведы, художники и всякие профессора.
– Давай сходим к Чикуэ, – сказала Дачи. – Всё равно автобус в город пойдёт ещё не скоро. Познакомишься с ней.
– Да я вроде с ней уже знаком, – неловко улыбнулся Андрей. – Как-то эта бабушка помогла мне купить одну вещичку у здешнего жителя…
– Тем более! – обрадовалась Дачи. – Нехорошо поступишь, если не зайдешь к ней. У нанайцев в обычае навещать знакомых.
Аоми, однако, встревожилась. Андрей это физически чувствовал: она напряглась, вся спружинилась, сделалась вдруг тяжелой, будто свинцом налилась.
– Глупости какие! – резким скрипучим голосом сказала аоми. – Зачем время зря тратить? Чикуэ не умеет делать то, чем её бабка славилась. Дадху я хорошо знала. Великая была шаманка! А Чикуэ – никто, разве что вышивать хорошо научилась…
– Что ж, посмотрю на её вышивку, – пожал плечами Андрей. – В самом деле, надо же чем-то заняться: автобус ещё не скоро.
– Лучше бы ты пошёл на берег Амура, – шипела аоми. – Давненько свеженькой рыбки не едали. Сторговал бы сазанчика у рыбаков. Что, не хочешь разве сам ухи? И жареный в сметане сазан тоже хорош.
– Хорош, – согласился Андрей. – Но на сегодня рыбному дню конец, – он выразительно поглядел на стол: даже жареного максуна едоки так и не осилили, да и вяленые спинки кеты, нарезанные тонкими ломтиками, покрылись прозрачными желтыми слёзками – казалось: обиделись, что такую вкуснятину оставили на тарелке.
– Ты должен слушаться меня! – прикрикнула аоми. – Разве забыл, о чём я тебе говорила, когда выбрала тебя? Будешь слушаться – откроются многие тайны…
– Ничего я не забыл, – Андрей досадливо поморщился. – Но иногда ты становишься невыносимо занудливой. Извини, но я буду делать, что хочу сам.
Дачи заметила его гримасу, которую истолковала по-своему:
– Что-то с желудком? Может, от моего угощения? Не каждый желудок сразу принимает нашу пищу. Выпей-ка, вот, отвару зверобоя. Вместо чая.
Пришлось выпить. При этом Дашка попыхивала трубочкой и, умильно сощурившись, подзадоривала:
– Ещё! Ещё глоточек. Вот, молодец!
Бабушки явно старались ему угодить, лишь бы он чего лишнего о них в городе не наговорил, а то лишатся, бедняжки, своего приработка.
Дом Чикуэ оказался минутах в пяти ходьбы от жилища Дачи. Невысокая маленькая избушка с весёлыми ставенками стояла наособицу, на небольшом пригорке, поросшем лещиной и высоченным борщевиком: его огромные резные листья не могли скрыть белокипенных зонтиков размером с хорошую подсолнечную шляпку.
По тропинке, протоптанной в густом ковре спорыша и ромашки, они поднялись на пригорок. Запыхавшиеся бабульки остановились и, как по команде, обе уперлись руками в бока. Дачи смахнула бисеринки пота со лба: