Одиночное плавание — страница 1 из 3

Николай ЧеркашинОдиночное плавание

«Меня питают достоинства моих товарищей,

достоинства, о которых они и сами не ведают,

и не из скромности,

а просто потому, что им на это наплевать».

Антуан де Сент-Экзюпери

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СЕВЕРОДАР

Глава первая

1.

На самом краю земли, который так и назывался - Крайним Севером - стоял на скалах старинный флотский городок. Море, омывавшее этот край, звалось Баренцевым, а до капитана Баренца - Талым морем; городок же, затерявшийся в лапландских сопках и фьордах, величали ни много, ни мало - Северодаром.

Дар Севера - это гавань, укрытая от штормов красными гранитными скалами в глубине гористого фиорда. Она походила на горное озеро, тихое, девственное, одно из тех таинственных озёр, в глубинах которого вроде бы ещё не вымерли доисторические монстры. В это легко поверить, глядя, как выныривает из зеленоватой воды черная змеинолобая рубка, как, испустив шумный вздох, всплывает длинное одутловатое тело - чёрное, мокрое, с острым тритоньим хвостом и округлым черепашьим носом, как бесшумно скользит оно по стеклянной глади бухты - к берегу, окантованному причалами и стальной колеёй железнодорожного крана.

Глухая чаша горного озера, рельсовый путь, идущий неведомо откуда и ведущий неведомо куда, чёрные туши странных кораблей - без труб, без мачт, без пушек - всё это рождало у всякого нового здесь человека предощущение некой грозной тайны.

Давным-давно здесь зимовали парусники. Их капитаны нарекли гавань Екатерининской - в честь императрицы, что рискнула послать сюда первые корабли.

Капитаны уводили свои шхуны туда, откуда Северодар, тогда ещё Александровск, казался далеким югом. Одни пытались пробиться к Полюсу, другие - открыть неведомые земли в высоких широтах, третьи - обогнуть Сибирь океаном. Призраки их кораблей, сгинувших в просторах Арктики, и сейчас ещё маячат во льдах - с белыми обмерзшими реями, с лентами полярного сияния вместо истлевших парусов… Иногда их засекают радары подводных лодок, и тающие отметки на экранах операторы называют «ложными целями».

Гавань Север подарил кораблям - подводным лодкам, а людям он не подарил тут ничего, даже клочка ровной земли под фундамент дома. Все, что им было нужно, люди сделали, добыли, возвели, вырубили здесь сами. Город строили мужчины и для мужчин, ибо главным ремеслом Северодара было встречать и провожать подводные лодки, обогревать их паром и лечить обмятые штормами бока, поить их водой и соляром, заправлять сжатым воздухом и сгущенным молоком, размагничивать их стальные корпуса и обезжиривать торпеды, припасать для них электролит и пайковое вино, мины и книги, кудель и канифоль…

Гористый амфитеатр Северодара повторялся в воде гавани, и потому город, составленные из двух половин - реальной и отраженной, казался вдвое выше. Предерзкий архитектор перенес портики и колоннады с берегов Эллады на гранитные кручи Лапландии. И это поражало больше всего - заснеженные скалы горной тундры в просветах арок и балюстрад.

Жилые башни вперемежку с деревянными домами разбрелись по уступам, плато и вершинам и стояли, не заслоняя друг друга - всяк на юру, на виду, наособинку, стояли горделиво, будто под каждым был не фундамент, а постамент. И ещё антенные мачты кораблей накладывались на город. Корабли жались почти к самым домам, так что крылья мостиков -виделось сверху - терлись о балконы.

Право, в мире не было другого такого города - на красных скалах, у зеленой воды, под голубым небом - в полярный день, под радужными всполохами - в арктическую ночь.

И хотя город вырубали в скалах мужчины и вырубали его для мужчин, капитан-лейтенант Алексей Башилов, новый замполит подводной лодки бортовой № 410, нигде больше не встречал на улицах так много миловидных стройных женщин, как здесь, за Полярным кругом, в Северодаре. Впрочем, все объяснялось просто: избранницы моряков всегда отличались красотой, а морские офицеры испокон веку слыли неотразимыми кавалерами. И потому бывшие примы студенческих компаний, первые красавицы школ, факультетов, контор, строек, НИИ и всех прочих учреждений, предприятий, домов, пороги которых переступала нога корабельного офицера, рано или поздно шли под свадебные марши с женихами в парадных тужурках, увитых золотом шнуров, галунов, поясов, шли неизменно по левую руку, как полагается спутницам военных мужей, и кортик - о, этот кортик, рудимент доброй старой шпаги! - качался на золотой перевязи в такт шагу и нежно побивал о бедро невесты, точно жезл чародея…

Но смолкали арфы Гименея, и свадебное путешествие укладывалось в несколько часов аэрофлотского рейса. Дорога от аэропорта до Северодара поражала вчерашних москвичек, киевлянок, южанок древними валунами и чудовищными заносами. Поражал и город на скалах, нависший над морем, точно горный монастырь.

Парадные тужурки и новенькие кортики надолго укладывались в недра чемоданов - до платяных шкафов ещё далеко - мужья-лейтенанты переоблачались в темные рабочие кители, вместо белоснежных кашне повязывали чёрные шарфики, запахивали чёрные же лодочные шинели с пуговицами, истёртыми на хлястиках о железо рубочных шахт, и исчезали в этих шахтах порой на много месяцев кряду, обрекая юных жен на соломенное вдовство, неизбывные тревоги и вечное ожидание. И тогда город надолго превращался в стан прекрасных полонянок, свезенных со всех земель сюда, на край света, на Крайний Север, - северу в дар, в Северодар…

Да и что, скажите на милость, делать красивой женщине в городе, где по утрам испускают свои заливисто-грозные вопли подводные лодки, в полдень сотрясает стены полуденная пушка, а по ночам воют на крутых подъёмах, бренча цепями на колесах, чудовищные грузовики?! В городе, где все улицы ведут к гавани, где главный очаг культуры - ДОФ, Дом офицеров флота, где, загляни вечером в ресторан - единственный на всю окрестную горную тундру (он же столовая, кафе и кулинария), - весь гарнизон будет знать к подъёму флага, что ты там была, знать, с кем и в чем. Город, где ни одного цветочного магазина, где у дамского парикмахера - один-единственный фен, да и тот с холодным обдувом. Да что там цветы и фен! В городе, выстроенном мужчинами для мужчин, не было родильного дома, и рожать будущие матери отправлялись на катерах-торпедоловах через залив на Большую землю. А когда бураны рвали в городе провода, то детскую молочную кухню питали током генераторы одной из подводных лодок, стоящих у причала.

…Сбиваются о гранитные камни заморские каблуки, шквальные ветры уносят в тундру ароматы французских духов, блекнет одинокими ночами женская краса, уходит в ранние морщинки, как вода в трещинки. И жизнь, что так заманчиво начиналась под шелест свадебного платья, в блеске морского офицерского золота, вдруг покажется темнее полярной ночи. Не всем одолеть её вязкую темень. Не всем прийти на пятый плавпирс, когда вой сирены входящей в гавань субмарины возвестит долгожданный час встречи. Но те, кто придут и переступят стык берега и моря - не какой-нибудь там символический, а вот этот, зримый, принакрытый стертым стальным листом стык понтона плавучего пирса и гранитного берега,- они-то, быть может, сами того не ведая, переступят главный порог своего дома и в сей же миг превратятся из полонянок в истинных северянок…

Разумеется, в городе жили не одни офицерские жены, и Башилову, человеку молодому и холостому, не грех было заглядываться на северодарских красавиц. Хотя меньше всего на свете собирался он влюбляться именно сейчас. Это безумие - терять голову перед приездом комиссии Главного штаба.

На любом корабле у любого офицера всегда найдется дюжина горящих дел, десятка два дел крайне срочных, тридцать - безотлагательных, сорок -обязательных и полсотни - текущих. Перед дальним походом эти цифры утраиваются. Влюбляться в такую пору, внушал себе Башилов, - преступная безответственность. Откуда взять время на телефонные звонки, прогулки, свидания, когда служебные тиски зажаты до предела; на корабль прибыло пополнение, и за молодыми матросами нужен глаз да глаз, экипаж ещё не отстрелялся в море, ещё не отремонтирован береговой кубрик, не откорректированы карточки взысканий и поощрений, не разобрано на комсомольском собрании персональное дело старшины 2-й статьи Еремеева, надерзившего инженер-механику, наконец, в зачетном листе на допуск к самостоятельным вахтам ещё и конь не валялся - ни одной отметки. Влюбляться в такое время- сумасшествию подобно! Нет, тут нужно сразу выбирать: или корабль и океан, или берег и личная жизнь. Башилов выбор сделал и каждый вечер, перебирая в памяти все промелькнувшие за день женские лица, не без гордости, но и не без грусти, замечал себе, что сердечный горизонт чист, что никаких помех делам корабельным не предвидится и что если продержаться так ещё пару месяцев, то в моря он уйдет со спокойной душой, без оглядки на берег…

2.

В раме моего окна - синее море в белых снегах. Жёлтые казармы. Чёрные подлодки.

Дом мой прост и незатейлив, как если бы его нарисовал пятилетний мальчик: розовый прямоугольник с четырьмя окнами - два вверху, два внизу. Над крышей - труба. Из трубы-дым. Все.

Комнатка моя ещё проще: в одно окно без занавесок. Покупать занавески некогда, да и не хочется. Вид на заснеженные сопки расширяет комнатушку, а главное, даёт глазам размяться после лодочной тесноты, в которой ты поневоле близорук: всё под носом, и ни один предмет не отстоит от тебя дальше трех шагов…

Большую комнату занимает мичман, завскладом автономного пайка, Юра. Его двадцатилетняя жена Наташа счастлива: муж что ни вечер - «море на замок» и домой.

В коридоре вместо звонка приспособлен лодочный ревун, притащенный Юрой с базы. Между ударником и чашкой проложен кусок газеты, но всякий раз ревунная трель подбрасывает меня на койке.

Дом стар. Половицы продавливаются, как клавиши огромного рояля. За хилой перегородкой - общий ватерклозет. Унитаз желт, словно череп доисторического животного, он громко рычит и причмокивает.

Чтобы попасть ко мне, надо идти через кухню, навечно пропахшую жареной рыбой и земляничным мылом. Но все это, как говорит наш старпом, брызги. Потому что комната в Северодаре - это много больше, чем просто жилье. Это куб тепла и света, выгороженный в лютом холоде горной тундры. В этом кубе теплого света - или светлого тепла - можно расхаживать без шинели и шапки, можно писать без перчаток, играть на гитаре, принимать друзей, встречать любимую…

Впервые в жизни у меня была своя комната, и я чувствовал себя владельцем полуцарства. Вернешься с моря, забежишь на вечерок, ужаснешься диковинной оранжевой плесени, взошедшей на забытом бутерброде, порадуешься тому, что стол стоит прочно и тебя не сбрасывает со стула и не швыряет на угол шкафа, и с наслаждением вытянешься в полный рост на койке; пальцы ног не упираются в переборку, за ними ещё пространства - ого-го! А утром снова выход в полигон, или на мерную милю, или на рейдовые сборы, или на торпедные стрельбы, или на минные постановки…

Кто не ходил в моря через день, тот не знает, что за счастье - эти короткие вылазки в город. Как все прекрасно и заманчиво в этой недосягаемой береговой жизни, как все в ней удобно, интересно, соблазнительно!… Любые земные проблемы кажутся малостью, ибо настоящие опасности, настоящие беды - кто из подводников так не считает? - подстерегают человека там, в океане, на глубине… И нечего заглядываться на берег! Северодар устроен мудро, устроен так, чтобы мы могли выходить в море легко и свободно, ни за что не цепляясь, - как выходит торпеда из гладкой аппаратной трубы.

Замполит с «четыреста десятой» не без гордости носил на кителе бело-синий ромбик московского университета. Правда, Башилову всегда было неловко отвечать на вопрос о своём факультете. Слово «философ» звучало нескромно что из уст безусого студиозуса, что из уст обзаведшегося усами капитан-лейтенанта. И все же в некотором праве на это претенциозное звание Башилов себе не отказывал, так как на третьем курсе в одно прекрасное майское полнолуние написал несколько заумный, но логически стройный реферат, который велеречиво озаглавил «Теория планетарности времени». Этот реферат, прочитанный с трибуны студенческого симпозиума, вызвал оживление в зале и принес Алексею Башилову внутриуниверситетскую известность. Его прочили в аспирантуру. Но… листок повестки, выпорхнувший из почтового ящика, поднял на воздух все башиловские планы с легкостью фугасного снаряда.

В военкомате лейтенанту запаса Башилову выписали отпускной билет «с правом бесплатного проезда в любой населенный пункт Советского Союза для устройства личных дел» и вручили командировочное предписание, которое обязывало новоиспеченного офицера прибыть после отпуска в распоряжение начальника политуправления Северного флота. Обе бумаги Башилову очень понравились: они сулили настоящую мужскую жизнь, да ещё нa Севере, да ещё на флоте!… Аспирантура могла подождать год-другой.

Отпускной билет он выписал до Южно-Сахалинска, так как посчитал этот город самой дальней точкой страны. В вагоне-ресторане экспресса «Россия» Башилов встретил парня из МВТУ, тоже только что призванного из запаса; бауманец ехал в отпуск - до Южно-Курильска, и Алексей пожалел, что так плохо учил в свое время географию. Недельный путь от Ярославского вокзала в Москве, украшенного барельефами медведей и лосиных голов, до каменного терема Владивостокского вокзала, примостившегося прямо на берегу Тихого океана, Башилов проделал не зря. Надо было хотя бы раз в жизни, а перед военной службой особенно, увидеть всю страну разом - от края до края, от океана до океана.

Северный флот встретил Башилова лютой июльской жарой и неожиданным назначением в УМЛ - университет марксизма-ленинизма при Северодарском Доме офицеров. От Севера здесь было разве что незакатное летнее солнце, от флота - лишь нашивки плавсостава, к которому преподаватель политэкономии лейтенант Башилов не имел, к великой своей досаде, ни малейшего отношения. Слушатели УМЛ (в народе их называли «умалишённые») - безусые главстаршины и бывалые мичмана, говорливые лейтенанты и солидные каплеи - дразнили его слух фразами, брошенными в перекурах с великолепной небрежностью: «Погружаться лучше при полной луне», «Берберки симпатичнее мулаток», «Самая прозрачная в мире вода - в заливе Сидра. Выше полста метров там лучше не всплывать…». Из окон аудитории открывался панорамный вид на Екатерининскую гавань, на причалы подводных лодок и подножие гранитного утеса. Выводить на доске формулу «товар - деньги - товар», глядя, как твои сверстники уходят в океаны и возвращаются из океанов, было невыносимо, и Башилов, выведав у слушателей, что на «четыреста десятой» открылась вакансия замполита, отправился в политотдел подплава.

- Нет, - сказал ему начпо, начальник политодела, пожилой грузный азиат с погонами капитана 1 ранга. - На такие должности мы назначаем только кадровых офицеров. А вы птица залётная, всего на три года.

- А если я останусь в кадрах?

- Тогда посмотрим.

Оставаться в кадрах, то есть отваживаться на двадцатипятилетнюю службу, Башилов не спешил. Шутка ли: на одной чаше весов - университетская аспирантура, диссертация, кафедра, столичная жизнь, международные симпозиумы; на другой - заполярный гарнизон, не атомный даже - дизельный подплав, бесконечные дежурства, учения, проверки и изнурительные многомесячные походы… Тут было над чем подумать.

Все решилось в один безрассветный зимний день. Из Атлантики вернулась подводная лодка капитана 2 ранга Медведева. Башилов шел по причалу и остановился против «сто пятой», пораженный тем, как может вода изуродовать металл: стальная обшивка мостика была содрана штормовыми волнами и смята в гармошку. На пирсе против сходни стоял вестник беды - санитарный «рафик». Матросы в белых халатах копошились на корпусе лодки у распахнутого торпедопогрузочного люка, сквозь который осторожно просовывали из отсека носилки. Алексей с болезненным любопытством пытался разглядеть, кого вытаскивают, и вскоре мимо него пронесли бледного русоволосого парня, накрытого лейтенантской шинелью.

- Что с ним? - спросил Башилов у мичмана-фельдшера.

- На верхней вахте волной приложило, - пояснил мичман, провожая носилки жалостливым взглядом. - Перелом позвоночника. Отплавался, сердяга…

Весь день и весь вечер перед глазами Башилова покачивались носилки с лейтенантом, изувеченным штормом. Подводник был младше его на два года, но он видел и испытал то, что будущий доцент с непременным брюшком и неминуемой лысиной никогда не узнает. Собственное будущее - и ближайшее, и отдаленное - открылось вдруг Башилову в такой ровной и прямой перспективе, что в конце её, там, где сходились все жизненные линии, можно было даже разглядеть бугорок могильного холмика. Утром Алексей написал рапорт, в котором просил оставить его в кадрах ВМФ и перевести на должность заместителя командира подводной лодки по политчасти. На обе просьбы он получил адмиральское «добро».

3.

Свой первый в жизни корабль я отыскал в доке, где с бортов подводной лодки девчата-пескоструйщицы сдирали наросты морских желудей, ржавчину и старую краску. Извлеченная из воды лодка казалась неправдоподобно огромной и безобразной. Носовую часть её сверху и снизу уродовали большие желваки - «бульбы», - в которых размещались акустические приемники. На плаву субмарина выглядит куда изящнее…

С кормы подводная лодка напоминала хвостовую часть самолёта, опрокинутую килём вниз. На тронутом ржой крыле стабилизатора развалились под солнышком трое парней в монтажных касках.

Из ограждения прочной рубки торчали поднятые все выдвижные устройства - перископы, антенны, шахта РДП, - отчего лодка походила на перочинный ножик со всеми растопыренными лезвиями, штопорами, пилками…

Под ноздреватым от ракушек днищем прохаживался матрос-автоматчик. Откидной приклад у автомата был тоже приметой подводной лодки, её сверхтесного жизненного пространства.

По деревянным трехэтажным лесам, усыпанным огарками электродов, я взобрался на верхнюю палубу, пролез через невысокую овальную дверцу в ограждение рубки и тут же ударился головой так, что лязгнули зубы. Над узеньким проходом к люку свисал разобранный трубопровод.

- С прибытием! - весело поздравил меня коренастый капитан 3 ранга и, не дав произнести заученную уставную фразу, протянул руку: - Давайте знакомиться: Абатуров Вячеслав Святославович. Экипажу представлю вас позже -на построении.

Кажется, командира слегка озадачило мое последнее, и единственное, место службы.

- Ну, ничего! - утешил он сам себя. - Раньше комиссаров из кавалерии присылали - и ничего, не тонули.

Был он скор, подвижен, как ртуть. Он тут же исчез, пообещав ввести в курс дела после обеда.

4.

Сквозь прямоугольники лобовых иллюминаторов открывался вид на замшелые сопки, завалившийся на борт старый пароход и далекое синее море. В обтекателе рубки, прозванном ещё с военных времен «лимузином», поблескивали толстенные стекла вправленных в латунные глубоководные боксы приборов: репитер гирокомпаса, указатель руля и экранчик радиолокационной станции. Здесь же торчали рычаги тифона и сирены, отливал надраенный латунью манипулятор вертикального руля. Прозаический рычаг был заменен традиционным штурвалом, пусть не деревянный, металлический, но штурвал. Над головой овальный вырез. Обычно в нём, возвышаясь из «лимузина» по грудь, стоит на крохотной откидной площадке командир.

Висела здесь рында величиной с небольшой церковный колокол и надраенная латунная доска с надписью «Подводная лодка Б-410» - и выбитым годом постройки. А над самой головой приварен турник. «Солнце» на нём не покрутишь, по подтянуться до подбородка можно вполне.

Под ногами я обнаружил настил со шпигатами, наподобие водосточных уличных решеток. При погружении из них поднимается в «лимузин» вода, при всплытии - уходит вниз. Сейчас же лишь ветер вырывается из темного железного подполья и неприятно задувает в рукава шинели.

И, наконец, самое главное. Здесь, в полукруглой черепушке обтекателя, находился комингс стального колодца, уходившего глубоко вниз, в подводные недра лодки. Над ним нависала толстенная литая крышка, закрытая на массивную защелку. Кольцевой торец колодца - «зеркало» комингса - и в самом деле отливал зеркальным блеском.

Я уже был наслышан, что «зеркало» - это. (к нему прилегает резиновая прокладка крышки) священно. Никто не имеет права наступать, на него. В этом обычае есть нечто большее, чем просто забота о чистоте поверхности стального торца, о герметичности верхнего рубочного люка. Она, эта блестящая окружность, венчает экипаж, словно общий нимб, словно тот магический «охранный» круг, какой описывал над собой щитом древний воин и, очертя голову, шел в бой. Зримая граница двух враждебных миров - подводного и поднебесного.

Я заглянул внутрь: глубокая стальная шахта прерывалась посередине, как раз в прочной рубке, перископной площадкой. В площадке зиял зев нижнего рубочного люка, и от него уходил вниз ещё один колодец, на дне которого- глубоко-глубоко - тусклый электросвет высвечивал красный кружок пола. На нём вдруг появился ещё меньший - белый, - и он стал расти, поднимаясь все выше и выше. Кто-то в белой фуражке взбирался по, вертикальному трапу.

Из люка ловко вынырнул курносый офицер с кобурой на боку:

- Дежурный по кораблю лейтенант Симаков.

Симаков представился с небрежной молодцеватостью бывалого корабельного офицера. Однако ничто не скрывало двадцати трех симаковских лет.

Я сказал, что хочу осмотреть свою каюту, и мы спустились по шахтам обоих люков в центральный пост, а затем перелезли сквозь круглый лаз в водонепроницаемой переборке во второй отсек. Второй отсек похож на коридор купированного вагона, разве что отдвижные деревянные двери «купе» расположены по обе стороны прохода. Даже умывальник размещён по-вагонному - в конце коридора, у круглой двери в носовой переборке.

Я отыскал свою каюту по правому борту в середине отсека. Протиснувшись в крохотный тамбур, куда выходила ещё и дверь каюты старпома, я проник в тесную темную выгородку. Выключатель оказался почему-то в шкафу, точнее, в шкафчике чуть больше чемодана. Плафон скудно, высветил мое подводное жилище.

Если разделить пространство большой бочки для засола капусты крестообразной перегородкой, то одна из верхних четвертей будет точной копией лодочной каюты. В этом смысле Диоген был первым подводником. Большую часть площади и объема занимал стол с массивной тумбой-сейфом. Между ним и полукруглой стеной прочного корпуса втиснут узкий дерматиновый диванчик. Даже при беглом взгляде на это прокрустово ложе становилось ясно, что оно никогда не позволит вытянуть ноги без того, чтобы не подпирать пятками и теменем переборки. Ложе поднималось, и под ним обнаружился рундук, довольно вместительный, если бы в нём не ветвились магистрали каких-то труб.

Разгибаясь, стукнулся затылком так, что чуть не рухнул вместе с диванной крышкой: с полукруглого подволока свисали два маховика. «Аварийная захлопка», - прочитал я на одной табличке. «Аварийное продувание балластной цистерны №…»,- значилось на другой. Пришлось обернуть маховички кусками поролона.

Единственным предметом роскоши в каюте оказался замасленный туркменский коврик, прикрывавший деревянную панель над диваном. В панели обнаружились встроенные шкафчики. Осмотрев их, я извлек все, что досталось мне в наследство от предшественника - хвост воблы, тюбик со сгущенным глицерином, пуговицу с якорем, засохший фломастер, штемпель «Письмо военнослужащего срочной службы», игральную кость, пистолетную гильзу, дамскую шпильку, двадцать баночек с белой гуашью и диафильм «Кролиководство». Правда, в рундуке ещё оказался ворох бумаг и скоросшивателей. Но разбирать их было делом не одного дня. Целый месяц до моего назначения обязанности замполита исполнял доктор. Наверное, если бы мне довелось замещать его, медицинское хозяйство на корабле пришло бы в ещё больший упадок.

По подволоку моей каюты в три слоя змеились трубопроводы различных толщин. В хитросплетения магистралей, заполненные пылью и таинственным мраком, чья-то хозяйственная рука, знающая цену любому уголку лодочного пространства, рассовала множество предметов. Находить их было так же увлекательно, как собирать грибы или вытаскивать из речных нор раков. Груда моих трофеев росла с каждой минутой - коробка шахмат, тропические тапочки, старый тельник, чехол от фуражки, томик Солоухина, пропитанный машинным маслом до желтой прозрачности. Несколько таких же, прошедших автономное плавание книжек стояло на полке за гидравлической машинкой клапана вентиляции. Все они были обернуты в чистую бумагу, видимо, для того, чтобы не пачкать при чтении руки.

В коридорчике раздались тяжелые шаги, скрипнула дверца, и в каюту заглянул тучный капитан 3 ранга. Одутловатое красное лицо его излучало дружелюбие и живейший интерес.

- Здоров! Меня знаешь? Я тут до тебя жил, Ага! Он самый, Сергачев Иван Егорыч, бывший зам… Про тебя слышал… зашёл поглядеть, горьким опытом поделиться. Я вот погорел. «Дээмбэ» играю. Поеду в Петергоф директором парка культуры и отдыха. А что, плохо? Два зама: один по культуре, другой по отдыху. Должность мичуринская: лежи и слушай, как трава растет. А главное, свежий воздух не лимитирован - без фильтров, без регенерации… Н-да. Ты тоже сгоришь. Тут все горят. Но гореть надо красиво. Чтоб потом уходить… с повышением. Я, брат, сгорел некрасиво… Не жалею, не зову, не плачу…

С командиром ухо востро держи, а то подомнет.

Ты женат? Холостой. Это хорошо. Но баб бойся. От них вся погибель. Если кого заведешь - полная скрытность, как на боевой службе. В эфир, конечно, все равно выйдешь. И мой тебе совет: не люби там, где живешь… От амуров до аморалки - один шаг. Только до персонального дела не доводи. Ну ладно, будет с тебя…

Он перевел дух, расстегнул шинель и вытащил из внутреннего кармана плоскую стальную фляжку.

- Плескни-ка мне «шильца» на прощание.

Я пожал плечами и сказал, что спирт хранится в каюте у механика.

- Стратегическая ошибка! - воскликнул Сергачев. - Идем к меху. Мех у вас новый. Я с ним незнаком. Замолви словечко!

Мы вышли в центральный пост. Но тут в круглом лазе четвертого отсека показалась голова Абатурова, и Сергачев поспешно ринулся вверх по трапу в шахту рубочных люков.

Он исчез, оставив после себя густой запах «Шипра» и глухую тоску на душе.

Я вернулся к себе.

- Алексей Сергеевич! - Голос Симакова доносился из каюты старпома. - Кофию не хотите ль?

- С превеликим удовольствием.

В такой же тесной келье, как и моя, только ещё более загроможденной, со свисавшей с подволока электропечкой для сжигания водорода и какими-то аппаратами с самописцами, Симаков готовил кофе.

- Это, конечно, не мокко и не арабика, - приговаривал он, раскладывая по стаканам растворимый порошок, - но сделайте же скидку… - он повел плечом, приглашая обозреть окружающую среду, - на прочный корпус.

Я заметил сборничек Омара Хайяма, заложенный офицерской морской линейкой.

- Омар Хайям, - перехватил взгляд Симаков, - по психологии своей настоящий подводник.

- Вот как?!

- Он призывает к наслаждению мирскими радостями. Только подводники умеют ценить комфорт. И наслаждаться даже такими крохами, как эти.

Тут лейтенант выложил на стол парочку трюфелей, а я некстати вспомнил, что минер наш (уже наш!) пока ещё не побывал ни в одном дальнем походе.

- В чьем переводе вы предпочитаете Хайяма? - Симаков поймал меня врасплох.

Я с трудом вспомнил только что виденную на титуле фамилию переводчика:

- М-м-м… Пожалуй, Жуковского.

- О, у вас своеобразный вкус. Я люблю в переводе Фитцджеральда.

Между делом выяснилось, что Симаков не очень-то силен в биографии Хайяма. Зато я в свою очередь оказался не так уж сведущ в генеалогии Стюартов, о которых речь зашла чуть позже. В отместку мне удалось уличить дежурного по кораблю в том, что он не делает особого различия между адвентистами седьмого дня и иеговистами. Тогда ему пришла выигрышная идея испытать мои познания в горнолыжном спорте…

Я понимал, что Симаков устроил мне самую откровенную проверку на «коэффициент интеллектуальности» и изо всех сил держал марку. Стало жарко то ли от горячего кофе, то ли от «конкурса капитанов»… Симаков давал понять, что он не лыком шит и что он очень и очень подумает ещё, прежде чем наделить меня моральным правом «учить жить» его, потомственного подводника, врио командира минно-торпедной боевой части лейтенанта Симакова.

Кажется, мы остались довольны друг другом и своими «энциклопедическими» познаниями. Симаков даже обещал мне показать «нашу субмарину от передних крышек носовых торпедных аппаратов до задних - кормовых».

5.

Я составлял свой первый лодочный документ - список дней рождения членов экипажа, когда в каюту снова постучался Симаков.

- Алексей Сергеевич, давайте я вам фуражку сделаю,- великодушно предложил он. - Уж очень она у вас нескладная. Со склада брали?

- Со склада.

- Родина дала, Родина и смеется…

Симаков - первая фуражка в экипаже, а то и в гарнизоне. На Симакове вообще нет ни одной покупной или казенной вещи. Вот уж кто, как говорят англичане, человек, сделавший себя сам. «Краб» на самодельной фуражке не алюминиевый, а золотого шитья; брюки скроены им самим; тужурка сшита на заказ; туфли модельные; галстук не с казенной застежкой-регат - из черного шелка и завязан большим узлом; звёздочки на погонах не пупырчатые алюминиевые, а точенные из латуни; пуговицы не штампованные, а старинные - дутые. Даже синий ромбик, училищный знак, и тот сработан неким мастером - не отличишь от настоящего, причем герб искусно выпилен из двухкопеечной монеты.

Лейтенант принялся за дело. Он быстро стянул белый чехол и лихо откромсал ножницами марлевые поля.

- Надо вам на заказ сшить. Есть тут один маэстро. Я вас к нему свожу…

Симаков обрезал подлобник тульи, выковырял весь ватин и со сноровкой заправского портного стал приметывать к вершине огузка стальной обруч.

- Сшит колпак не по-колпаковски, - приговаривал он при этом, - надо колпак переколпаковать и выколпаковать…

Но тут Симакова срочно вызвал старпом, и я остался наедине со своим недовыколпаченным колпаком. Я попытался натянуть чехол на распорный обруч. Не тут-то было! Гибкое стальное кольцо никак не хотело влезать ни в чехол, ни в фуражку. Когда мне удалось наконец впихнуть обруч внутрь околыша, команда уже строилась на причале. Верх фуражки являл, к моему ужасу, выпукло-вогнутую поверхность римановской геометрии. Я попробовал перевести его в эвклидову плоскость - обруч выгнулся, и фуражка превратилась в изящную бонбоньерку.

По коридору раздавались шаги командира, а я все пытался вернуть головному убору былую уставную форму. Фуражка с непостижимой быстротой превращалась в драгунский кивер, в кармелитскую панаму, в «рогатувку» польского гусара, в шаманский бубен, в академическую ермолку, в пяльцы вышивальщицы, в картуз деревенского гармониста, в берет карточного валета…

- Алексей Сергеевич! - крикнул из коридора командир. - Жду на причале. Команда построена.

- Да-да. Иду. Поправлю только чехол.

Я остановил свой выбор на жалком подобии нахимовской фуражки, в какой обычно щеголяют новоиспеченные лейтенанты: тулья залихватски заломлена; задник приподнят кверху, - и догнал Абатурова. Конечно, встречают по одежке, но проводы ещё не скоро…

Глава вторая

1.

Если бы я знал, чем станет для меня тот тёмный декабрьский день, я бы запомнил его во всех мелочах. Но мелочи забылись. Осталось главное - утром мы грузили боезапас в корму. Говоря проще, засовывали торпеды в кормовые аппараты. Дело это весьма ответственное и столь же нудное. Играют тревогу: «По местам стоять! К погрузке боезапаса!» Задраивают все люки, отдают носовые швартовы, и лодка, выбросив фонтан брызг, притопливает нос так, что якорный огонь уходит под воду и брезжит оттуда тусклым пятном, а рубка смотрит лобовыми иллюминаторами прямо в воду, будто субмарина тщится разглядеть что-то в чёрной глубине. Острохвостая корма её при этом поднимается из воды, обнажая сокровенные ложбины волнорезных щитков. Щитки вместе с наружными крышками торпедных аппаратов втягиваются внутрь легкого корпуса, и тогда ощериваются жерла алых торпедных труб. В них-то и надо засунуть нежную смертоносную сигару длиной с телеграфный столб. Для этого нужны ясная погода, понтонный плотик, крепкие руки и точный глазомер. Все это было, но, как назло, заела крановая лебёдка, и торпеда зависла над узкой щелью меж пирсом и корпусом. И старший помощник командира капитан-лейтенант Симбирцев пожелал много нехорошего капризной лебёдке, бестолковому матросу-крановщику и его маме… Мы смотрели на злополучную торпеду, как она, покачиваясь на тросе, поводит тупым рылом то в сторону лодки, то в сторону плотика со страхующими минерами. И когда на причале появилась женщина в красном полупальто, все по-прежнему не отрывали глаз от торпеды, будто завороженные её плавными поворотами. Но я нечаянно обернулся.

Она прошла шагах в десяти, не заметив нашей опасной суеты, не видя нас и не слыша ни ревунов крана, ни яростных матюгов минера, понукавшего зависшую торпеду, ни воя сирены застрявшего в тумане буксира.

«Опасно! Опасно! Опасно!»-кричали красный сигнальный флаг над рубкой, алый низ вздыбленной кормы, оранжевый жилет страхующего матроса, красная боеголовка зависшей торпеды. И красное полупальто незнакомки било в глаза все тем же тревожным цветом.

Бывает красота неяркая, мягкая; бывает броская, вызывающая, хищная. Она была безоговорочно, упоительно красива - не отвести глаз. И даже зависшая на тросе торпеда, казалось, поворачивала ей вслед удивлённую тупую морду.

Она шла легко, горделиво неся бремя своей красоты. Узконосые сапожки на тонких каблуках переступали через обледеневшие швартовы, через втаявшие в снег кабели зарядных концов, через отдраенные морозом рельсы железнодорожного крана…

Она шла мимо ржавых торпедоболванок, мимо чёрных фидерных ящиков, заиндевелых баков лодочных аккумуляторов, кряжистых чугунных палов, мимо торчащих из овчин постовых тулупов автоматных стволов, которыми, сами того не желая, провожали её вахтенные у трапов…

Она шла, и белое пламя сварки вспыхивало в бриллиантовой слезке её уха. Она попадала в тень - и превращалась в прямой строгий силуэт, она пересекала луч прожектора- и вокруг нее загорался неверный ореол неверного света, искрился мех воротника и шапки, и снова она гасла, становясь стройной быстрой тенью. Она исчезала в дымах и парах гудящего подплава, чтобы тут же возникнуть из белесого облака, из провальной тени, из клока нерассеянной лампионами ночи.

Она шла мимо дремлющих у причалов лодок, и чёрные узколобые черепа рубок впивали в нее жёлто-электрические зрачки лобовых стекол. И странно, и радостно, и тревожно было видеть её среди морского военного смертоносного железа, шествие женщины в исконно мужском заповедном мире.

- Ну что, Сергеич, - перехватил мой взгляд старпом, - работаешь в режиме АСЦ?

АСЦ - это автоматическое сопровождение цели. Шутка мне совсем не понравилась. Но я напустил на себя вид бывалого волокиты и спросил как можно небрежнее:

- Кто такая?

- Людка Королева. Начальница над гидрометемутью…

«Людка» - резануло слух, но зато фамилию Симбирцев произнес - или мне послышалось? - не Королёва, а Королева. И эта оговорка вернула все на свои места. Мимо нас прошла Королева. Королева Северодара, коронованная восхищенными взглядами и злыми наветами…

- Между прочим, живет в твоём доме.

Зависшая торпеда не выскользнула из бугеля и не сорвалась в воду, не задела мичмана Марфина, так некстати вылезшего из кормового люка; и матрос Жамбалов, поскользнувшись на пирсе, не выронил из рук пластиковую кокору с запалом, и та не скатилась с настила в море; и адмирал, проезжавший мимо в чёрной «Волге», не заметил двух наших великовозрастных дурил, вздумавших катать друг друга на торпедной тележке; и железнодорожный кран не поддал на ветру своим пудовым гаком по хвостовине последней торпеды с её взведенными винтами и хрупкими рулями… Ничего этого не случилось, не стряслось, не произошло. Быть может, она из тех редких женщин, что не приносят кораблям беды?

Прекрасное видение исчезло и забылось в привычной суете. Минер записал в вахтенный журнал номер последней погруженной торпеды и тут же в гавани объявили «ветер-три». Мы дружно вздохнули: успели!

2.

Вихревая звезда циклона зародилась над ледяным панцирем Гренландии. От Берега короля Фредерика VI до Земли короля Фредерика VIII встала и завертелась гигантская снежная мельница. Набрав силу, буря ринулась на юго-восток, штормя Ледовитый океан, круша айсберги, разбрасывая норвежские сейнеры и английские фрегаты на рубеже противолодочного дозора от мыса Нордкап до острова Медвежий.

Шторм летел на утесы скандинавских фиордов, подмяв под вихревые крылья Исландию и Шпицберген. Ветроворот, нареченный синоптиками «Марианной», накрыл Лапландию и в последнее воскресенье декабря ворвался в Северодар…

В Северодаре ждали на новогоднее представление цыганский цирк «Табор на манеже». С утра, когда метеослужба не предрекала ничего дурного, в Североморск - столицу флота - ушли два катера-торпедолова: один - за артистами; другой - за клетками с медведями. По пути они захватили жену помощника флагманского механика по обесшумливанию подводных лодок и жену мичмана-секретчика - обеим подошло время рожать. Едва катера вышли за боновые ворота и скрылись за горой Вестник, как в гавани объявили «ветер-три», то есть первичное штормовое предупреждение. На подводных лодках сонные от скуки дежурные офицеры слегка встрепенулись, распорядились завести добавочные швартовы и открыть радиовахты на ультракоротких волнах.

В послеобеденный-«адмиральский»-час я забежал домой привести в порядок пошатнувшееся хозяйство. Хозяйство состояло из трех белых сорочек и трех кремовых рубашек, приобретших со временем некий общий трудноопределимый цвет. Едва успел замочить их в тазу - о эта белизна флотской формы! - как ко мне заглянул сосед капитан 2 ранга Медведев и позвал к себе на «отвальную». Через день его лодка выходила в автономное плавание. Я натянул старый лодочный китель, виновник торжества меня простит.

Среди гостей - командиров, старпомов, «флагмачей», каких-то женщин из Дома офицеров - была и наша верхняя соседка Людмила Королёва, та самая, что утром шла по причалу. Смело отброшенные волосы окрыляли её лицо. В глазах, больших и чуть раскосых, таилась усталость от собственного женского могущества: «Гляну на любого - и будет моим… Боже, как скучно!» Она пыталась править шумным и бестолковым застольем, но все разговоры, каких бы тем ни касались и как ни старалась Людмила их возвысить, непременно возвращались к лодочному железу - сложному, хрупкому, жизнесущему…

Едва я увидел её здесь, как на душе сделалось тревожно и радостно. Старался не смотреть, но боковым зрением, седьмым чувством, звериным чутьём следил за каждым её кивком, улыбкой, за каждым движением…

Почему-то в компании, которой верховодит красивая женщина, всегда чувствуешь себя забытым, ненужным, чужим. Оттого что все время следишь за собой, хорошо ли выглядишь, умно ли говоришь, становишься нескладным и сбивчивым, замолкаешь наконец и сидишь мрачный, обиженный на себя и весь свет. С болезненной жадностью считаешь редкие её взгляды, брошенные на тебя, внимаешь каждому её слову, обращенному к тебе, даром что по пустяку. Красивая женщина окружена незримой броней из достоинств и доблестей своих поклонников. В какую-то минуту понимаешь это особенно ясно и больно, понимаешь, что тебе не пробить эту броню, и ты встаешь и уходишь за спины гостей, слоняешься по квартире, занимаешь себя дурацкими пустяками и все надеешься сказать вдруг такое, придумать вдруг эдакое, что всеобщее внимание, а главное, её глаза обратятся к тебе.

- Ну все, орлы, о службе ни слова! - воззвал хозяин дома, но всё-таки разговор сам собой перешел на отсеки и на тех, кто в них.

Она вдруг загрустила, задумалась, а потом тихо, медленно, из глубины своей печали запела песню про лучину, про кручину - подколодную змею… Пела она удивительно чисто, пела для себя, сквозь умный спор про надоевшие ей лодки. Перепалка громких голосов стала стихать. Я подобрал валявшуюся на тахте гитару, взял несколько аккордов. К песне подстроились соседки, и сложилось трио, в котором голос Людмилы вел высоко, уверенно и чуточку зло. За знакомыми словами чудилось иное, затаенное… И обе соседки, невзрачные, без меры накрашенные, игриво взбалмошные от избытка мужского внимания, вдруг похорошели, посерьезнели, ушли в себя и в песню.

Ах, как славно они пели! В окна льдисто царапалась пурга, будто кот, которого забыли впустить. Ветер подвывал вдруг шумно и яро, срываясь на свист и в свисте же умолкая. Наверное, все эти циклопы и антициклоны, с которыми она имела дело на вершине горы Вестник, слетались под окна своей хозяйки по первому же её вздоху…

Людмила передернула плечами, и Медведев, не прерывая спора о том, что эффективнее при аварийном всплытии- воздух высокого давления или подъёмная сила рулей, - расстегнул китель, снял и накрыл им плечи Королевы.

Терпеть не могу, когда женщины напяливают па себя фуражки мужей или набрасывают их тужурки - в этом много жеманства, и жеманства пошловатого. Но медведевский китель обнимал Людмилины плечи мужественно и романтично. Из нагрудного кармана торчал уголок расписки за полученные торпеды, подворотничок сиял белизной, и я со стыдом подумал, что не смог бы поручиться за подобную свежесть своего ворота. Там, в моей комнате, плавали в цинковом тазу неотстиранные рубахи, кашне и с полдюжины белых тряпиц, отрезанных от старой простыни. Щегольской китель Медведева сшит на заказ, над клапаном верхнего кармана блестят командирская «лодочка», сделанная ювелиром из настоящего серебра, и бронзовый знак нахимовского училища. Людмилины волосы - светлые, неуемные - ниспадали на кавторанговские погоны, закрывая звёзды. Она не сняла его китель, она приняла его. Королева сделала свой выбор. Увы, это так.

Я выбрался в прихожую, отыскал в копне чёрных шинелей свою. Я стал себе чужим и противным, я смотрел со стороны на невзрачного каплея с мелким крошевом звёзд на погонах, в замызганной лодочной ушанке, с пятнами сурика на обшлаге, с пуговицей на левом борту, закрепленной на спичке… Шалел его и ненавидел за то, что не он накрыл её плечи своим кителем, что не он познакомился с ней первым. И гнал его из дома прочь, вниз, в гавань, на подводную галеру…

3.

В Баренцевом море «Марианна» закружила на одном месте, будто решая, двинуться ли ей на восток, в сторону Диксона, или ринуться на юг - на Кольские сопки… В Северодаре не стали ждать её выбора, и на сигнальной мачте рейдового поста появились два чёрных конуса-«ветер-два».

В «ветер-два» фуражки, не закрепленные ремешками, обнаруживают отличные летные качества. Зато чайки прячутся в скалах. Но и эта непогода слишком обыденна для Северодара. В «ветер-два» поскучнели разве что командиры да лодочные механики, в чьи двери постучались матросы-оповестители: кому охота покидать воскресное застолье, чтобы сбегать в гавань, посидеть в прочном корпусе час-другой, а потом вернуться к остывшим бифштексам? Зимой эти «ветры-два» объявляют и отменяют по нескольку раз на дню… Но не успели командиры и механики добраться до пирса, как в штабах захрипели, зарычали, загудели динамики: «Внимание! Ветер-раз! Ветер-раз!» И по этажам всех казарм понеслось разноголосое: «Команде строиться для перехода на лодку!»

Таков закон: при угрозе сильного ветра на подводные лодки, стоящие у причалов, прибывают экипажи в полном составе во главе с командирами, машины готовятся к немедленной даче хода, к мгновенному маневру - мало ли куда шквал рванет лодку. А парусность у рубки большая…

Но что это? На реях сигнальной мачты - чёрный крест. И, точно не доверяя скупым полуденным сумеркам, вспыхнул на рейдовом посту ромб из четырех красных огней: «Ожидается ураган». И командиры всех лодок отдали одно и то же распоряжение: «Вооруженным вахтенным перейти с корпуса в ограждение рубки! Боевая тревога! По местам стоять!»

…Пурга ворвалась в город привычным путем - из гранитной трубы ущелья Хоррвумчорр. Белый вихрь с разлета ударился о гранитное основание Северодара - Комендантскую сопку. Взметнувшись снежной коброй, клубясь и завиваясь, буран разбился на два метельных крыла. Как всегда, правое крыло, расструившись на семь вьюг, ринулось в облет Комендантской сопки.

Вьюга первая, распустив веер поземок, понеслась над дорогой, полуподковой огибающей город. Белые плети её прошлись по чёрным зевам туннелей заброшенного торпедохранилища. Ходили слухи, что туннели, пробитые в скалах под городом, ведут прямо к причалам, но план подземного лабиринта был утерян вскоре после войны.

Другая вьюга взлетела на Комендантскую сопку и привычно обвилась вокруг полубашни штабного особняка, залепила окна адмиральского кабинета мокрым снегом, затем, сбивая с карнизов сосульки, понеслась по обмерзшему шиферу финских домиков; в печном дыму, в снежной пыли соскользнула она на Якорную площадь и завертела белый хоровод вокруг стелы в честь погибших подводников.

Третья вьюга помчалась по улице Перископной, где с балкона Циркульного дома, выходящего полукруглым фасадом на гавань, сорвала и подняла в воздух голубой персидский ковер. Его хозяйка, жена начальника Дома офицеров, певица Аврора Викторовна, как раз примеряла черное кружевное белье с этикетками «бонового» магазина, и, когда красавец ковер, вывешенный проветриваться, вдруг захлопал ворсистыми крыльями и поднялся в воздух, выскочила на балкон в чем была. Не чуя снега под босыми ногами, она тянула обнаженные руки вслед улетевшему голубому «персу». Драгоценный ковер, взмыв выше всех этажей, был подхвачен вьюгой четвертой, и та легко понесла его над воротами со шлагбаумом, над эскадренным плацем, над стареньким пароходом-отопителем и ошвартованной с ним плавказармой. Хозяйка горестно вскрикнула - ей показалось, что «перс» плюхнулся в воду, загаженную соляром; но ковер, трепеща и волнуясь, опустился на крышу плавказармы. Зацепившись за вентиляционный гриб, он дал знать О себе широким взмахом, и Аврора Викторовна бросилась к телефону звонить мужу, чтобы тот немедленно связался с дежурным по подплаву и попросил его звякнуть дежурному по плавказарме, да так, чтобы мичман-увалень не мешкая послал своего рассыльного на крышу, где взывал о помощи ковер-самолёт…

И вьюга пятая ничуть не отстала от своих товарок - взвыла премерзко в обледеневших тросах и веселой ведьмой пошла гулять по антенному полю, теребя штыри, растяжки и мачты - ловчую сеть эфира, настороженную на голоса штормующих кораблей. Она кидалась в решетчатые чаши локаторов, сбивая их плавное вращение так, что на экранах возникали белые мазки помех - следы её проказ.

Вьюга шестая пронеслась под аркой старинной казармы и, сотрясая деревянные лестницы на спусках к морю, скатилась по ступеням на причалы. С тщанием доброго боцмана выбелила она чёрные тела подводных лодок, скошенные гребни рубок, черночугунные палы, штабеля торпедных пеналов…

Вьюга седьмая ударила в фонари, как в набатные колокола, и бешеные тени заметались по домам и кораблям, улицам и пирсам. Померкла стена разноцветных городских огней, вознесённых над гаванью. Померкли мощные ртутные лампионы, приподнимавшие над причалами полярную ночь. И сразу же все огни в гавани - якорные, створные, рейдовые - превратились из лучистых звёздочек в тускло- жёлтые, чуть видные точки.

Метель левого крыла завилась вокруг горы Вестник, как белая чалма, оставив в покое бревенчатый сруб на лысой вершине и женщину, которая одна знала имя урагана, прочтя его с ленты телетайпа.

Слетев с горы, снежная комета настигла строй в чёрных шинелях. Матросы с поднятыми воротниками и опущенными ушанками возвращались из бани на подводную лодку. Передние ряды толкли вязкий глубокий снег, задние подпирали, пряча лица за спинами передних, и все сбивались плотнее, ибо одолеть такую завируху можно только строем; не дай бог перемогать такой буран в одиночку. Замыкающий матрос, согнувшись в три погибели, прикрывал свечной фонарь полой шинели. Он берег его так, будто это был последний живой огонь во Вселенной.

Поодаль таранил снежный вихрь широкогрудый рослый офицер, назло непогоде - в фуражке.

- Ну что, - кричал он строю, скособочив голову, - замёрзли?! Каль-соны надо носить!… - озорно орал старпом, зная, что настоящий матрос ни за что в жизни не наденет исподнее. - А то придется стоячий такелаж красить в чёрный цвет и писать «учебный».

Губы, обожженные морозом, с трудом растягивались в улыбке. Строй месил снег. Строй пробивался сквозь пургу. Строй шел на подводную лодку.

Белой медведицей ревела метель…

4.

Едва я приоткрыл двери подъезда, показалось, будто заглянул в топку, бушующую белым пламенем. Пуржило неистово, небывало. Тугой воздушный ком ударил в спину, и я, как на коньках, заскользил по раскатанной дороге, пока другой вихрь не сдернул меня за полы шинели в сугроб. Я засмеялся от удовольствия. Со мной играло невидимое мягкое, живое существо. Но существо было сильным. Оно легко водило меня из стороны в сторону. А когда ударяло в лицо, то перехватывало дыхание.

Поземка не мела, она текла сплошными белыми струями, которые время от времени закручивались в воронки. Я брел под гору, к нижним воротам подплава, ориентируясь по углам домов, едва выступавшим из снежной замети. Фонари слепо помигивали - видимо, где-то замыкало, - и когда они все же разгорались, то просвечивали сквозь роящийся снег тусклыми шарами. Шквалы один за другим врывались в улицы, крутились среди скал и домов, мчались и ревели в им одним только ведомых руслах. Они скатывались по крышам, как по водопадным ступеням, прорывались в арки, словно в бреши плотин, и низвергались в гавань, обрушивая белое половодье на чёрные струги субмарин, выдувая из прорезей корпуса визжащие вой. Визжало все, что могло взрезать ветер. Дрожащее разноголосие сливалось в жутковатый хор нежити. Прорвалась всеобщая немота, и вещи запели, завыли, застонали. Выли дверные скважины и воронки водосточных труб, стальные жабры подводных лодок и чердачные жалюзи, провода, леера, антенны. Залопотал брезент на зенитных автоматах. Загромыхала полусорванная жесть кровель. Задребезжали стекла.

Вертушка турникета в воротах подплава вращалась сама по себе, пропуская белые призраки, а те торопились, гремели настывшим железом и тут же с порога ныряли в снежную кутерьму, мчались по причалам кубарем, вскачь, коловоротом… Ну, мело!

Пудовый гак железнодорожного крана сорвался с привязи. Он мечется под вздыбленной стрелой буйно и страшно, словно огромная костистая рука крестит все, что попадает под скрюченный палец: рельсы, сопки, рубки подводных лодок, невидимые в пурге дома, арсеналы, казармы…

С мостика нашей лодки бьет прожектор. Луч его вязнет в метели, шквалы сдувают узкий свет. Шквалы сдувают меня с голых досок настила. Тараню упругую стену ветра, перебираю ногами, но ни на шаг не приближаюсь к трапу. Все как в дурном сне: идешь - и ни с места. Якорный огонь на корме брезжит маняще и недоступно. Я превратился в белую пешку, которую шторм передвигает с клетки на клетку, с половицы на половицу. Игра уже не игра. Снежный тролль кинулся под ноги, как самбист, которому нужно сбить противника. И ведь сбил же! Шинель тут же завернулась на голову, ветер вздул её чёрным парусом, и поволокло меня по скользкому настилу туда, где причал обрывался в море. И зацепиться не за что, и никому не крикнешь - верхний вахтенный укрылся в обтекателе рубки, а обшивка гудит, как огромный бубен.

Но буря смилостивилась и швырнула мне капроновый конец, за который втаскивают сходню на борт. Обычно трос скручен в бухту и лежит на причале, словно круглый придверный коврик. Но ветер давно разметал кольца. Подтянувшись, я ухватился за леер родной сходни. От медного поручня рубки меня не оторвать. Цепко перебираю руками; ещё шесть шажков по карнизному краешку борта - и ныряю в овальную нору обтекателя рубки. Здесь темно и тихо, если не считать бутылочно-сиплого подвывания газоотводного «гусака». Сверху, из выреза мостика, ещё захлестывают обрывки шквалов, но я уже дома. Отряхиваюсь, отфыркиваюсь, сдираю с усов сосульки. На рулевой площадке тлеет плафон, под ним боцман в ватнике, сапогах, шапке дымит сигаретой, поглядывая в лобовой иллюминатор, полузалепленный снегом.

- От бисова свадьба! - роняет Белохатко в знак приветствия. От боцмана веет ямщицким степенством, уютно становится и от его дымка, и от хохлацкого говора.

- Что командир?

- Ещё не прибыли.

5.

Так же, как и Башилов, только с другого конца города, пробивался сквозь буран невысокий офицер в шинели с каракулевым воротником. Воротник был поднят, ремешок фуражки, обычно спрятанный под золоченым шнуром, затянут под подбородком, а шинельный разрез застегнут на все пуговицы, так что полы не парусили, и Абатуров довольно ловко лавировал в тугих снежных струях, то прячась за углами домов, то, улучив секунду затишья, стремительно скатываясь по деревянным трапам, сбегавшим к гавани с вершин обстроенных сопок.

В свои тридцать шесть капитан 3 ранга Абатуров для командира лодки был староват. По службе его уже обгоняли кавторанги, которые в училище ходили под его комвзводовским началом.

Выбирать профессию Абатурову не пришлось. Отец выбрал её для себя и для сына. Слова «подводная лодка» маленький Славик услышал раньше, чем другие мальчишечьи слова: «мишка», «ружье», «велосипед»… Когда мама говорила, что отец плавал на «щуке», мальчик себе так и представлял: папа садится верхом на длинную зеленую рыбину и несется по волнам, словно герой из сказки. Потом он увидел «щуку» на картинке. Ребристая, бокастая, она и в самом деле походила на хищную рыбину. Портила её лишь зелёная глазастая рубка, она была сильно скошена к корме и напоминала детскую горку, с которой Славик скатывался во дворе.

Картинку вместе с вещами отца привез вскоре после войны штурман дядя Роба, Роберт Иванович Гусев. Он был единственным, кто уцелел из отцовского экипажа. Перед последним походом абатуровской «щуки» капитан-лейтенанта Гусева назначили штурманом дивизиона, и он стал служить на берегу.

Дядя Роба был первым моряком, которого Славик увидел в своём сухопутном Загорске. Он доставил из Полярного «тревожный» чемоданчик отца. Абатуров-старший брал его с собой в боевые походы, и ему посчастливилось уцелеть в береговой квартире командира - тот роковой выход в море назначили внезапно. В чемоданчике как хранились, так и сейчас хранятся чистая тельняшка, старомодный бритвенный прибор со стальным лезвием на костяной ручке, портсигар из «польского серебра», набитый пожухлым теперь уже, искрошившимся «Беломором», потёртый кожаный бумажник с мамиными письмами, маминой фотографией и прядью маминых волос в кармашке с тугой кнопкой…

Дядя Роба забрал с собой маму и Славика и увез их на Дальний Восток. За пятнадцать лет они прокочевали по «большому флотскому кругу» - Тихий океан, Заполярье, Балтика, Севастополь.

Чему бы ни учился и чем бы ни занимался Слава Абатуров, все делалось для того, чтобы добиться самого завидного на свете звания - командир подводной лодки. Если он зубрил ненавистную тригонометрию, то только потому, что командиру подводной лодки не определить без формул место в море, не рассчитать «торпедный треугольник». Если ходил в радиоклуб, только потому, что командир подводной лодки должен прекрасно разбираться в радиоэлектронике. И в бассейн заниматься плаванием влекла Абатурова все та же страсть, которой прибавляли силу то жюльверновский капитан Немо, то будоражащий фильм «Тайна двух океанов», то терпкие запахи настоящей подводной лодки, куда Слава не раз спускался с дядей Робой. Чтобы закалить волю, он ел малину с червяками, ходил по ночам на кладбище и никогда не выл у дантиста в кресле.

Первый удар судьба нанесла ему на отборочной комиссии в военкомате, когда выяснилось, что для поступления на командный факультет военно-морского училища Абатурову не хватило ничтожной малости для полной зоркости правого глаза. Тогда дядя Роба, к тому времени капитан 1 ранга, забрал Славины документы и отправился вместе с приемным сыном в Ленинград к начальнику Высшего военно-морского училища радиоэлектроники. Вот тут-то и пригодились призовые дипломы радиоклуба и плавательного бассейна.

Из училища новоиспеченный лейтенант рвался на подводные лодки, но попал на старый эсминец, который вскоре отправили в консервацию. Несмотря на то что корабль стоял на приколе, в моря не ходил и особых шансов отличиться своим офицерам не давал, лейтенант Абатуров, досрочно приколовший на погоны третью звёздочку, взлетел по служебной лестнице до старшего помощника командира - карьера довольно редкая и завидная. А он все три «надводных» года бомбардировал отдел кадров флота рапортами: «Прошу перевести меня на подводные лодки… Согласен на любую должность, в любой гарнизон». Рапорты возвращались с неизменной пометкой: «Вакансий нет». Об этой переписке узнал один из адмиралов-подводников, вызвал к себе неугомонного старлея: «Есть место командира группы. Пойдешь со старпомов?»

Абатуров согласился и начал с нуля - с командира группы, командира отсека. Ему уже шел двадцать восьмой год, и кадровики занесли его фамилию, которая всегда и везде открывала любые списки, в графу «неперспективные офицеры».

К тридцати годам, когда иные офицеры уже прочно стоят у командирских перископов, капитан-лейтенант Абатуров едва вышел в «бычки» - в командиры боевой части связи. Правда, на его кителе посверкивала серебряная «лодочка» - знак допуска к самостоятельному управлению подводным кораблем. Никто не заметил, как он сдал все зачеты и получил - единственный среди радиоофицеров - этот заветный подводницкий знак, который, как орден, носится справа и крепится к тужурке не на пошлой булавке, а привинчивается рубчатой гайкой с клеймом монетного двора.

Потом пришло указание об отборе кандидатов в командиры преимущественно из штурманских офицеров, и степень «неперспективности» Абатурова возросла ещё больше. В самую пору было уходить на берег во флагманские специалисты. Но Абатуров сжег и этот мост к большим звездам. Отправился в автономное плавание, и там, на крупных океанских маневрах, ему выпал один из тех случаев, какими славен театральный мир, когда волею обстоятельств скромный исполнитель с триумфом заменяет солиста и главная партия навсегда переходит ему. В торпедной атаке по флагманскому кораблю «неприятеля» посредник объявил командира убитым и велел старпому возглавить корабельный боевой расчет. Старпом, десница командира, прекрасный службист и организатор, в бою спасовал - с ним случилось нечто вроде шока, - и атаку возглавил капитан-лейтенант Абатуров. Мало того, что торпеда прошла под рубкой флагманского корабля, сигнальная ракетка, вылетевшая из подводного снаряда для обозначения места, упала на крыло мостика, прямо к ногам адмирала. То был высший шик, то была визитная карточка абатуровской фортуны.

После маневров «неперспективный офицер» был назначен старпомом этой же лодки, минуя ступень помощника командира. А через два года получил направление на классы командиров подводных лодок. Тут судьба подставила вторую подножку. Медики обнаружили, что правый - «перископный» - глаз Абатурова близорук. С таким зрением не то что в командиры идти, из плавсостава списываться надо.

Другой бы запил от подобного выверта фортуны. Но Абатуров ухватил рукояти командирского перископа, как быка за рога.

Кто его надоумил - неизвестно, но только оказался он на другой день после медкомиссии в Москве у знаменитейшего профессора-окулиста. Чтобы попасть к нему в институт и записаться в очередь на прием, надо было записаться прежде в очередь к гардеробщику, ибо в многоместной раздевалке не хватало номеров для всех страждущих. Запись велась ежеутренне за час до начала работы метро.

Как удалось Абатурову попасть в первый же день приезда к профессору - легенда умалчивает, ибо тут меркнет фантазия мифотворцев. Известно лишь, что старик гардеробщик полвека назад служил на линкоре «Парижская коммуна» вещёвым баталером и с тех пор питал большое уважение к чёрным флотским шинелям…

Профессор-окулист сделал всего лишь вторую успешную операцию по хирургическому устранению близорукости. Абатуров согласился стать третьим пациентом и расписался в бумажке, которая снимала с глазного хирурга ответственность в случае неудачи.

Через полмесяца капитан-лейтенант с серебряной «лодочкой» на груди увидел свою фамилию в списке принятых на классы - увидел правым глазом с дистанции, как он уверял, в один кабельтов.

После классов капитан 3 ранга Абатуров принял в Северодаре ту самую подводную лодку - «четыреста десятую», - на которую пришёл «золушкой» - командиром отсека.

Первым делом он переманил к себе старпома с медведевской лодки- капитан-лейтенанта Симбирцева. «Два медведя в одной берлоге не живут», - заявил он командиру «сто пятой». Тот оценил каламбур: жить и служить в одном прочном корпусе с Симбирцевым было трудно. Медведев, крутой и скорый на острое слово, держался старой заповеди: «Корабль хороший - заслуга командира; корабль плохой - старпом дерьмо». Он был убежден, что командир должен прибывать на лодку лишь для того, чтобы отдать приказ «Сбросить чалки!». Симбирцев так не считал и потому охотно ушёл к Абатурову.

Вторым офицером, которого Абатуров приглядел на стороне, был лучший механик бригады, спокойный и обстоятельный белорус Михаил Мартопляс.

Замполита Абатуров не выбирал. Капитан-лейтенанта Башилова ему назначили полгода назад.

6.

Буран не только не унимался, но набирал силу с каждой минутой. Я стоял в обтекателе рубки и смотрел сквозь полузалепленный иллюминатор на брезжущие огни города.

Странно было думать, что ещё вчера я и не подозревал о её существовании… Утром проводил взглядом на причале, днем обменялись ничего не значащими фразами, и вот уже на душе такая же смута, как за этими стеклами…

Я взял у боцмана сигарету, чем немало его удивил, с омерзением затянулся. Курил, стряхивая пепел в прикрученную к планширю жестянку из-под воблы, и убеждал себя, что мне очень хорошо оттого, что я могу вот тан встать и уйти (интересно, заметила ли она мой уход?), что я вполне владею собой и своими чувствами и могу напрочь вычеркнуть сегодняшний вечер из памяти. Хорошо мне и оттого, что у меня есть настоящее мужское дело, и в осатаневшую эту пургу я не отлеживаюсь в мягких спальнях, а слушаю её истошный вой в промерзшем корабельном железе вместе с верхней вахтой, ибо главный мой дом - здесь, в прочном корпусе, и вот вход в него - колодезный зев рубочного люка. Из шахты, отполированной нашими спинами, веет машинным тёплом, крепким духом соляра, резины, сурика, поджаренного хлеба и ещё чем-то таким, чем пахнут только подводные лодки.

Шестиметровая труба уходит отвесно - в самое сердце субмарины. Я спускаюсь в нее, как в колодец забвения, и с каждой перекладиной вертикального трапа тают вместе со снегом на погонах сердечные невзгоды. Страсти вокруг Королевы Северодара, как и белые взрывы бурана, бушуют уже высоко над головой, над подволоком, над рубкой, над гаванью…

В стальном убежище отсека - ровный гул механизмов, ровный свет плафонов, родные озабоченные лица. Вахтенный старшина записывает в журнал центрального поста, точно в книгу почетных посетителей: «На ПЛ прибыл ЗПЧ к-н-л-т Башилов».

В лодке все готово к немедленной даче хода на тот случай, если лопнут швартовы. Но на палы - чугунные тумбы причальной стенки - заведены дополнительные концы, не оторвет. К тому же мы в золотой середине, между причальной стенкой и лодкой Медведева - та стоит крайним корпусом, на ней тоже завели дополнительные швартовы, перебросив их на наши кнехты.

Медведева пока нет, службой правил старпом, сутулый мрачный субъект с язвой желудка, которую скрывает от врачей, дабы поступить на высшие офицерские классы.

А у нас все «на товсь»: включены машинные телеграфы, прогреты моторы. Штурман через каждые четверть часа выбирается с анемометром на мостик - замеряет ветер. Прибор зашкаливает, и он не устает этому удивляться:

- Тридцать два метра в секунду! Во даёт!… Боцман, гони верхнего вахтенного на причал! Если нас оторвет, будет хоть кому чалки принять!

Верхний вахтенный матрос Дуняшин греется в ограждении рубки, засунув под тулуп лампу-переноску. С превеликой неохотой выбирается он на причал и прячется за железнодорожным краном, колеса которого застопорены стальными «башмаками».

Ветер сдувает с неба звёзды, как снежинки с наших шинелей. Вода в гавани заплескалась, заплясала, зализала корпус, вымывая снег из шпигатных решеток. Лодку покачивает.

Боцман с сигнальщиками затягивают брезентом мостик,

чтоб не наметало в ограждение рубки. Вырез в крыше обтекателя - «командирский люк» - закрыли железной заглушкой. Законопатились.

7.

Три звонка. Это сигнал верхней вахты о том, что идет кто-то из начальства. Вертикальный трап дрожит и вздрагивает. В обрезе нижнего люка появляются ботинки, Облепленные снегом. Начальство на подводных лодках узнают по обуви. Эти широкие сбитые каблуки ботинок сорок пятого размера могут принадлежать лишь одному человеку - Гоше Симбирцеву, старпому. Я радуюсь его приходу, радуюсь ему, как родному брату.

Старпом - единственный на корабле человек, с которым я могу разговаривать на «ты», ничуть не поступаясь субординацией. У нас с ним равные дисциплинарные права и равное число нашивок на рукавах: две средние и одна узкая. У нас с ним все рядом - места за столом, каюты в отсеке, столы в береговой канцелярии. Наши пистолеты хранятся в соседних ячейках. Мне не терпится затащить его в каюту и посидеть, как давно не сидели, с веселой травлей под крепкий чай, с нечаянными откровениями и нетягостным молчанием.

Меня опережает дежурный по кораблю:

- Смирно!

Лейтенант Симаков подскакивает с рапортом:

- Плотность аккумуляторной батареи… Дизели прогреты. Моторы готовы к немедленной даче хода. Команда на местах. Двух людей выделил для наблюдения за швартовыми.

- Выделяют слизь и другие медицинские жидкости. Людей на флоте назначают. Ясно?

- Так точно. Назначены для наблюдения за швартовыми.

На бедре у Симакова пистолетная кобура, слипшаяся от застарелой пустоты, китель перехвачен чёрным ремнем, бело-синяя повязка надета с щегольским небрежением - ниже локтя.

- Повязку подтяни. На коленку съехала… Симбирцев разглядывает лейтенанта так, будто видит впервые. Трудно представить, что третьего дня на мальчишнике по случаю дня рождения Симбирцева Симаков хозяйствовал на старпомовской кухне и, когда вдруг кончился баллонный газ, проявил истинно подводницкую находчивость: поджарил яичницу на электрическом утюге.

- Идем, Сергеич, посмотрим, есть ли жизнь в отсеках.

Рослый, крутоплечий, с черепом и кулаками боксера-тяжеловеса, Симбирцев ходит по отсекам, как медведь по родной тайге, внушая почтение отъявленным строптивцам. Для него обход отсеков не просто служебная обязанность. Это ритуальное действо, и готовится он к нему весьма обстоятельно.

Сквозь распахнутую дверцу вижу, как Гоша охорашивается перед зеркальцем: застегивает воротничок на крючки - китель старый, с задравшимися нашивками, но сидит ладно, в обтяжечку; поправляет «лодочку» на груди, приглаживает усы, приминает боксерский ёжик новенькой пилоткой с прозеленевшим от морской соли «крабом».

- К команде, Сергеич, - перехватывает мой взгляд, - надо выходить, как к любимой женщине… франтом.

Симбирцев натягивает чёрные кожаные перчатки (не пижонства ради, а чтобы не отмывать потом пемзовым мылом руки, почерневшие от измасленного лодочного железа), вооружается фонариком-заглядывать в потаенные углы трюмов и выгородок, и мы отправляемся из носа в корму.

В дизельном отсеке нас встречают громогласные «Смирно!», а произносить «Вольно!» старпом не спешит.

- Кто это там прячется, как страус за яйцо? - вглядывается Симбирцев в машинные дебри отсека. - Е-ре-ме-ев!… Ручонки-то опусти. Была команда «Смирно!».

Еремеев неделю как нашил лычки старшины 2-й статьи. Теперь пусть молодые вытягивают руки по швам… Симбирцев не из тех, кто любит, когда перед ним замирают во фрунте, но надо сбить спесь с новоиспеченного старшины.

- Ерема, Ере-муш-ка… - В ласковом зове старпома играет коварство. - Ты чего такой застенчивый? На берег идешь - погон вперед, чтоб все видели: расступись суша - мореман идет! По килограмму золота на плече. И домой уж, поди, написал: «Мы с командиром посоветовались и решили…» Что, была команда смеяться?!

Команды не было, но это именно то, чего добивался старпом: над гоношистым Еремеевым смеются товарищи, это в десять раз больнее, чем начальническое одергивание.

Матросы любят Симбирцева. Он распекает без занудства: справедливо, хлестко и весело. Улыбаются все, даже пострадавший, хотя ему в таких случаях бывает - и это главное - не обидно, а стыдно.

- Ере-ме-ев! - Коварству старпома нет предела. - Говорят, у трюмных праздник. Большую посылку получили. Что, уже зашхерили? Неси-ка её сюда!

- Это не моя посылка, тарыщкапнант… Гардиашвили получил.

- Зови и Гардиашвили. Вместе понюхаем цитрусовые.

Око старпома, как и глаз божий, всевидяще. Симбирцев готов доказывать это на каждом шагу. Пока матрос извлекает из дебрей трюма посылку, на лейтенанта-инженера Серпокрылова обрушивается град вопросов:

- Командир отсека, когда наконец будут опечатаны розетки? Где пружина на защелке переборочной двери?

Это мелочи, но из разряда тех, что в море, под водой, в бою, могут стать роковыми. Люди и их оплошности опаснее, чем буйство стихии. Ураганы бывают не каждый день, но каждую минуту любой из нас может непоправимо ошибиться.

Подводная лодка «Минога» едва не погибла из-за того, что боцман сунул сигнальные флажки не под настил мостика, а чуть ниже - под тарелку клапана вентиляционной шахты. При погружении в отсек хлынула вода, и, так как злополучные флажки мешали закрыть клапан, «Минога» затонула на тридцатиметровой глубине.

От ошибки матроса погибла чилийская подводная лодка «Рукумилья». Привод забортного клапана имел левую резьбу. Матрос, забыв об этом, закрутил маховик так, как принято завинчивать что-либо при обычной правосторонней резьбе. Клапан не закрылся, а открылся, впустив гибельную воду…

Статистика учит: больше половины всех катастроф с подводными лодками произошло по чьей-то оплошности, неграмотности, халатности.

Придирайся, старпом, придирайся!

- Почему ветошь не убрана в «герметичку»? Почему открыта контакторная коробка? Почему резиновые перчатки обе на левую руку?

На лодках нет ни одного механизма или устройства, которому бы за сто лет подводного плавания не приносились человеческие жертвы. Даже поганой умывальной раковине.. На одной из французских субмарин матрос вылил в умывальник ртуть из неисправного лага. Ртуть осталась в колене сифона и отравила своими парами шестерых подводников.

Придирайся, старпом, придирайся!

- Где это чадо, что красит резьбовые соединения? Убрать фонарь на штатное место! Почему не наточены аварийные топоры?

- Не успели, товарищ капитан-лейтенант, - мнется румяный командир отсека.

- Гете спал по четыре часа в сутки. А вы - по восемь на спине сидите… Где боцман?… Андрей Иваныч, вы видели нашу сходню? Вы видели бортовой номер на отвесе? Кто начертал этот иероглиф? Предводитель секты трясунов или донор с сорокалетним стажем? Выявляйте в команде Айвазовских и Репиных. Пусть творят.

- Товарищ капитан-лейтенант, так…

- Мне показалось, я услышал «Есть!»!

- Есть…

- Театр начинается с вешалки, боцман, а корабль - с трапа. Это не сходня отличной подводной лодки, это подмостки плавзверинца. Кто и зачем намалевал на обвесе синих пингвинов?

- Это не пингвины, это дельфины.

- Они такие же дельфины, как…

Лишь появление матроса Гардиашвили с фанерным ящиком под мышкой спасает боцмана от сокрушительного сарказма.

- Между прочим, - кивает мне Симбирцев, - присутствовать при вскрытии посылок твоя обязанность.

Обязанность мне не нравится. Дело таможенников рыться в матросских вещах.

Кривой боцманский нож приподнимает фанерную крышку вместе с гвоздиками…

Как радостно было получать от бабушки посылки! Едва отрывали зубастую фанерку, как мы с братом запускали руки в таинственные недра ящика и извлекали коробки с помадкой, мешочки с орехами, благоуханные мандарины…

И Гардиашвили доставал точно такие же пахучие плоды, завернутые в обрывки газет с витиеватым грузинским шрифтом, мешочек с грецкими орехами, сладкие колбаски чурчхелы, синюю резиновую грелку, предательски взбулькнувшую в руках старпома. Симбирцев отвернул пробку, понюхал… Запах виноградной чачи расплылся по отсеку.

- Мать тебя любит?

- Так точно.

- Сестра?

- Любит.

- Отец?

- Тоже.

- Дед?

Гардиашвили обреченно кивает. Дед тоже его любит.

Симбирцев ещё раз подносит горловину к носу, выразительно вздыхает. Боцман улыбается, расплывается Васильчиков, веселеет и Еремеев, отделенный командир хозяина злополучной посылки. Матрос с надеждой поднимает глаза: может, пронесет?

- Кто чачу делал? - невинно интересуется старпом.

- Дед, - охотно сообщает Гардиашвили. Он ждет следующего вопроса, чтобы рассказать, как и из чего делает дед такую чудесную чачу, чей запах смакует грозный начальник. Но следующий вопрос обдаёт его холодом.

- Ты знаешь, что Указом Верховного Совета запрещёно самогоноварение?

Чернявая голова никнет. - Папа у тебя кто?

- Директор газовой конторы.

- Что, если мы ему на работу напишем? Мол, так итак, чадолюбивые родичи подрывают боеспособность могучего корабля.

- Не надо! - вскрикивает Гардиашвили.

- Ах, не надо?! Так зачем же ты подводишь своего отца, уважаемого директора газовой конторы? Зачем принес чачу на лодку? Почему не оставил в казарме, не вылив гальюн? Жалко было? Начальник твой новое звание получил. Решили в трюме банкет устроить? Так, что ли, Еремеев?

Еремеев молчит.

- Твой поступок, Гардиашвили, расцениваю как вредительский. Попытка споить своего командира, попытка разложить советского старшину…

Выразительный взгляд на краснеющего Еремеева.

- Пьянка на борту - корабль отстраняют от призовых стрельб. Вам экипаж за это спасибо скажет?! Идите оба и подумайте, как вредно пить что-либо, кроме молока… Отставить! Гардиашвили, поднимись на мостик и вылей эту гадость за борт. На неси. В руке не дрогнет пистолет…Грелку отдашь доктору. Пригодится в хозяйстве. Пошли, Сергеич, дальше!

Я молчу. Мне дан блестящий предметный урок. Посылки проверять надо.

По короткому трапу спускаемся в трюм. Луч фонарика нащупывает в ветвилище труб круглую голову матроса Дуняшина. Голова уютно пристроилась на помпе, прикрытой ватником.

- Прилег вздремнуть я у клинкета… Подъём!

Дуняшин вскакивает, щурится.

- А кто будет помпу ремонтировать? - ласково вопрошает старпом. - Карлсон, который живет на крыше? Хорошо спит тот, у кого матчасть в строю. Иначе человека мучают кошмары… Чтобы к утру помпа стучала, как часы на Спасской башне. Ясно?

- Так точно.

Верное правило подводника - отдыхать только тогда, когда порученная тебе техника готова к немедленной работе.

8.

Из-за пурги переход на береговой камбуз отменили, ужин будет на лодке сухим пайком. Коки кипятят чай и жарят проспиртованные «автономные» батоны: лодочный хлеб не черствеет месяцами, но, если не выпарить спирт-консервант, он горчит.

У электроплиты возится кок-инструктор Марфин, вчерашний матрос, а нынче мичман. Фигура его невольно вызывает улыбку: в неподогнанном кителе, до коленей, с длинными, как у скоморохов, рукавами, он ходит несуразно большими и потому приседающими шагами. По натуре Марфин из тех, кто не обидит мухи, незлобив, честен. Родом из-под Ярославля, служил коком на береговом камбузе, пошел в мичманы, чтобы скопить денег на хозяйство. По простоте душевной он не скрывает этого. В деревне осталась жена с сынишкой и дочерью.

У Симбирцева к Марфину, как, впрочем, ко всем, кто пришёл на флот за длинным рублем, душа не лежит. Симбирцев смотрит на кока тяжёлым, немигающим взглядом, отчего у Марфина все валится из рук. Горячий подрумяненный батон выскальзывает, обжигает Марфину голую грудь в распахе камбузной куртки.

- Пар валит - пища готовится. Дым валит - пища готова… - мрачно произносит старпом. - Для чего на одежде пуговицы? - вдруг осведомляется он.

- Застягивать, - добродушно сообщает Марфин.

- Во-первых, не «застягивать», а застёгивать. Во-вторых, приведите себя из убогого вида в божеский!

Марфин судорожно застегивается до самого подбородка. Косится на китель, висящий на крюке: может, в нём он понравится старпому?

- Эх, Марфин, Марфин… тяжёлый вы человек…

- Что так, товарищ капитан-лейтенант? - не на шутку встревоживается кок.

- Удивляюсь я, как вы по палубе ходите. На царском флоте вас давно бы в боцманской выгородке придавили. В борще - окурок! В компоте - таракан! Чай… Это не чай, это сиротская моча!…

Окурок и таракан - это для красного словца, чтобы страшнее было. Но готовит Марфин и в самом деле из рук вон плохо.

- Вы - старший кок-инструктор. Вы по отсекам, когда матросы пищу принимают, ходите? Нет? Боитесь, что матросы перевернут вам бачок на голову? Деятельность вашу, товарищ Марфин, на камбузном поприще расцениваю как подрывную.

Марфин ошарашенно хлопает ресницами. Мне его жаль. Он бывший шофер. «Беда, коль сапоги начнет тачать пирожник…» Беда и для экипажа, и для Марфина. Что с ним делать? Списать? Переучивать? И то и другое уже поздно.

Марфина раздобыл помощник командира лейтенант Руднев. Привел его сияющий: «Вот вам кок-инструктор! Целый мичман». Через неделю марфинской стряпни командир, старпом и я отправились к Медведеву с тайным умыслом - обменяться коками. Командир «сто пятой» обожал меняться всем, чем только можно и нельзя: торпедопогрузочными лебёдками и сходнями, книгами и швартовыми тросами, часами и фуражками. Для отвода глаз завели речь о фирменном сервизе, который украшал стол медведевской кают-компании, с военно-морскими вензелями и золочеными якорями.

- На кой черт тебе сервиз? - с неподдельным пафосом уговаривал коллегу Абатуров. - Все равно в автономке побьете… А нам ещё московскую комиссию принимать.

Мы тебе за него новенькую пишущую машинку дадим.

- «Москву»? - сардонически усмехался Медведев. - Что ты! Что ты! «Олимпию»!

- И новый прожектор, - расщедрился Симбирцев.

- И новый аккордеон, - добавил я.

Медведев задумчиво поглаживал бело-голубой сервизный чайник.

- Н-да… Сервизец-то у меня на шестнадцать персон, - набивал он цену. - На заказ делан. Бойца в Ленинград посылал. У него батя на фарфоровом заводе главный художник… Н-да…

- Вот что! - Абатуровская ладонь преотчаянно рубанула воздух. - Так и быть… Кто у тебя кок-инструктор? Старший матрос? А у нас целый мичман!

- В «Славянском базаре» шеф-поваром работал, - ввернул старпом.

- Забирай, черт с тобой! Давай нам своего старшого.

- За такой сервиз ничего не жалко.

Мы с Симбирцевым дружно состроили печальные мины: «Как? Лишиться нашего Марфина? Ради каких-то тарелок?»

- Товарищ командир… - умоляюще воззвал Симбирцев. - Может, лучше Еремеева отдадим? Моторист - экстра-класс.

Марфина! - отрезал Абатуров и протянул Медведеву ладонь: - По рукам?

- Э, погоди… Дай-ка мне взглянуть на ваше сокровище.

«Сокровище» было уверено, что «Славянский базар» - это что-то вроде центрального рынка, что анчоус - это разновидность соуса, а на последний медведевский вопрос, умеет ли он готовить картофель фри, кок честно признался, что зато он умеет крутить баранку.

- Э, нет, ребята! - погрозил нам пальцем Медведев. -

За вашего кока я не дам и битой тарелки из моего сервиза.

Более того, командир «сто пятой» выявил то, о чем мы даже не догадывались. Марфин наш оказался чем-то вроде «гастродальтоника»: он не различал на вкус соленое и сладкое!

9.

В кормовом отсеке, не дожидаясь официального отбоя, уже опустили койки, раскатали тюфяки. Никто не думал, что старпом явится в столь неурочный час.

- Картина Репина «Не ждали», - комментирует Симбирцев всеобщее замешательство. Выдерживает паузу. - Товарищи торпедисты большой дизель-электрической подводной лодки! Ваш отсек можно уподобить бараку общежития времен фабриканта Морозова. Бабы, дети, мужики лежат, отгородившись простынями… Я понимаю, вы измучены вахтами у действующих механизмов, вы не отходите от раскаленных орудийных стволов…

Ирония зла, ибо самые незанятые люди на лодке - торпедисты. Никаких вахт у действующих механизмов они не несут.

- Вижу, румянец пробежал по не-ко-то-рым лицам! Есть надежда, что меня понимают… - Последнюю фразу Симбирцев тянет почти благодушно. И вдруг рубит командным металлом: - Учебно-аварийная тревога! Пробоина в районе…дцать седьмого шпангоута, Пробоина подволочная. Оперативное время - ноль! Зашуршали!

Щелкнул секундомер, щелкнул выключатель, отсек погрузился в кромешную тьму. Темнота взорвалась криками и командами.

- Койки сымай!

- Аварийный фонарь где?

- Федя, брус тащи!…

- Ой… По пальцам!

Разумеется, «пробоина» там, где висит больше всего коек. С лязгом и грохотом летят вниз матрацные сетки, стучат кувалды, мечутся лучи аккумуляторных фонарей, выхватывая мокрые, оскаленные от напряжения лица, бешеные глаза… Работают на совесть, знают: старпом не уйдет, пока не уложатся в норматив.

- Зашевелились, стасики! - Симбирцев усмехается в темноте, поглядывая на светящийся циферблат.

Зажглись плафоны. Красный аварийный брус подпирает пластырь на условной пробоине. Вопрошающие взгляды: «Ну как?» Но старпом неумолим:

- Это не заделка пробоины. Это налет гуннов на водокачку. Брус и пластырь - в исходное. Повторим ещё раз. Учебно-аварийная тревога! Пробоина… - на глаза

Симбирцеву попадается раскладной столик с неубранным чайником и мисками; все ясно, «пробоина» будет в том углу, - в районе задней крышки седьмого торпедного аппарата!

Злополучный столик летит в сторону. Нерадивому бачковому теперь собирать миски под настилом. И снова: - Это не есть «вери велл»… Пробоина в…

Мы возвращаемся в центральный пост. Круглые хромированные часы на переборке штурманской рубки показывают время политинформации. Беседы с матросами проводят все офицеры - от доктора до механиков. Сегодня - мой черед. Обычно народ собирается либо в кормовом торпедном отсеке, либо в дизельном - там просторнее. Но сейчас объявлена «Боевая готовность - два, надводная», все должны быть на своих местах, поэтому я включаю микрофон общелодочной трансляции и разглаживаю на конторке вахтенного офицера свежую газету. Впрочем, она мне не нужна. То, о чем я прочитал утром, весь день не выходит из головы… Я рассказываю, как рыбаки, зацепившись за что-то на дне тралом, спустили аквалангиста; и это «что-то» оказалось подводной лодкой типа «щука», погибшей в начале войны. К месту находки подошло аварийно-спасательное судно. Водолазы сумели открыть верхний рубочный люк, и из входной шахты вырвался воздух сорок первого года. Спасатели проникли в центральный пост «щуки» и обнаружили скелеты подводников. Все они лежали там, где им положено быть по боевому расписанию. Я говорю о мужестве, о воинском долге и знаю, что сейчас меня слушают все - кто бы чем ни занимался и в какой бы глубокой лодочной «шхере» ни находился.

Щелчок тумблера. Политинформация окончена. Забираюсь в свою каютку с чувством хорошо выполненного дела. Тут и Симбирцев пролезает в гости. Диванчик под его тяжестью продавливается до основания.

- Зря ты, Сергеич, эту тему поднимал… - вздыхает

старпом. - Завтра в море выходим. А ты про скелеты. Мысли всякие в голову полезут.

- Ты это серьезно?

Симбирцев усмехнулся:

- С мое послужишь, тогда узнаешь… «Трешер» погиб именно на глубоководном погружении. Слышал об этом?

- В общих чертах.

- Ну так вот я тебе расскажу в подробностях. А завтра посмотришь, каково тебе будет на предельной глубине.

Они вышли из Портсмута в Атлантику - новейший американский атомоход «Трешер» и спасательное судно «Скайларк». После ремонта «Трешеру», как и нам, надо было проверить герметичность прочного корпуса. Сначала он погрузился в прибрежном районе с малыми глубинами - двести полета, двести шестьдесят метров. Ночью пересекли границу континентального шельфа, и глубины под килём открылись километровые…

Симбирцев поглядывает на меня испытующе. Я беззаботно помешиваю ложечкой чай.

- Значит, так, глубина впадины Уилкинсона, где они начали погружение, две тысячи четыреста метров. На борту «Трешера» команда полного штата и заводские спецы - всего сто двадцать девять человек.

В восемь утра они ушли с перископной глубины и через две минуты достигли стодвадцатиметровой отметки. Осмотрели прочный корпус, проверили забортную арматуру, трубопроводы, Все в норме. Доложили по звукоподводной связи на спасатель и пошли дальше. Через шесть минут они уже были на полпути к предельной глубине - метрах на двухстах. Темп погружения замедлили и к десяти часам осторожно спустились на все четыреста. На вызов «Скайларка» «Трешер» не ответил. Штурман, сидевший на связи, забеспокоился, взял у акустика микрофон и стал кричать: «У вас все в порядке? Отвечайте! Отвечайте, ради бога!» Ответа не было.

Чай в моем стакане остыл. Я без труда увидел этого американского штурмана, привставшего от волнения и кричавшего в микрофон: «Отвечайте, ради Бога!»

- Они ответили. Сообщение было неразборчивым, и штурман понял только то, что возникли какие-то неполадки, что у них дифферент на корму и что там, на «Трешере», вовсю дуют главный балласт. Шум сжатого воздуха он слышал с полминуты. Потом сквозь грохот прорвались последние слова: «…предельная глубина…»

На спасателе ещё не верили, что все кончено. Решили, вышел из строя гидроакустический телефон. Часа полтора «Скайларк» ждал всплытия «Трешера». Но всплыли только куски пробки, резиновые перчатки из реакторного отсека, пластмассовые бутылки…

Обломки «Трешера» обнаружили через год на глубине два с половиной километра. К нему опускался батискаф «Триест» и поднял кое-какие детали. Но по ним так ничего и не определили…

- Но какую-то версию всё-таки выдвинули?

- Версий было много. Американские газеты писали про «тайную войну подводных лодок», мол, его, «Трешера», подстерегли и всадили торпеду. Но это чушь, и они сами это признали. Возможно, кто-то из личного состава ошибся, и они пролетели предельную глубину. Но скорее всего, в сварных соединениях были микротрещины. Очень спешили в море, не провели дефектоскопию…

10.

Снова три предупредительных звонка. Командир!

Мы поспешно выбираемся в центральный пост. Сюда же перелезают из смежного отсека инженер-механик Мартопляс и тучный, несмотря на свои двадцать пять, лейтенант Федя Руднев, помощник командира. Дружно смотрим вверх, на нижний обрез входного колодца. Абатуров вывалился из шахты, густо выбеленный снегом. Отодрал примерзший к подбородку ремешок фуражки, блаженно растер уши.

Симбирцев гаркнул «Смирно!» и отдал рапорт.

- Чай пили?

- Вас ждали, товарищ командир.

- Штурман, тенденция ветра?

- На убыль идет.

Гуськом, соблюдая старшинство - командир, старпом, зам, помощник, механик - перелезли в люк жилого отсека, расселись за длинным и узким столом кают-компании. Абатуров восседал во главе стола - спиной к корме, лицом по ходу корабля. Невысокий, чернявый, с быстрыми глазами скородума, он, как и все северодарские командиры, отличался подчеркнутой щеголеватостью. Пробор ровный, как просветы на погонах. И столь же ровно - на миллиметр, и не больше, - оббегала смуглую шею белая каемочка стоячего воротничка.

Электрочайник поспел, и Абатуров, не доверяя священнодействия вестовым, сам заварил чай, натрусив из заветной коробки душистую смесь мяты, зверобоя и смородинового листа.

Чаю предавались молча, без обычных шуток, подначек и баек. Помощник Федя расщедрился - не иначе по случаю урагана! - и выставил консервированные языки в желе, которые обычно выдаются в море на ночные завтраки. Но и это не вызвало оживления за приунывшим столом. В кои-то веки - читалось на лицах - стоим в родной базе, и вот на тебе, вместо вожделенного берега - семейных очагов, свиданий, приятельских застолий - ночевка по-походному: прокрустово ложе корабельной койки, храп соседа, смена вахт, звонки, команды, гул батарейных вентиляторов…

Непогода будто нарочно губит третье воскресенье подряд.

- Похоже, Новый год будем в прочном корпусе встречать… - вздохнул механик и оспаривать его никто не стал.

Пришёл штурман и сообщил, что на рейдовом посту горит сигнал «ветер-два», шторм стихает. Сообщение встретили молча, и, хотя кое-кому уже можно было уходить домой, никто не "шевельнулся. Сидели каждый сам по себе - кто, откинувшись на жесткую спинку, кто навалившись на стол и обхватив голову руками. Похоже, все оцепенели, думая одну общую невеселую думу. Абатуров скрестил руки на груди новенького кителя, ушёл взглядом сквозь носовую переборку и вдруг нараспев стал читать:

Человек молчаливый и грустный

Перебирал свои ребра,

Словно гитарные струны…

Семь пар глаз уставились на него с изумлением, с легкой оторопью и даже с сочувствием. А Абатуров продолжал как ни в чем не бывало, разве что голос его сделался ещё заунывнее:

Магические движения?

Меланхолическое настроение?

Лирические вздохи?

Он обвел кают-компанию насмешливым взглядом и ответил на все вопросы:

О нет, гитаристом он не был.

Человека кусали блохи!

И тут же, не дав лейтенантам вволю наулыбаться, сменил элегический тон на обычную скороговорку:

- Товарищи офицеры, нас тоже кусают блохи. Множество мелких бумажных блох. Я имею в виду неподбитую документацию в боевых частях и службах. Знаю, что каждый из вас сейчас клянет в своей мореманской душе бюрократа Абатурова. Но не забыли ли вы, дорогие соплаватели, что послезавтра комиссия Главного штаба? Послезавтра к нам приедут седые мужчины с мальчишеской искрой в глазах. Они привезут с собой большую лопату и будут копать ею глубоко и больно. И начнут они, как показывает горький опыт предшественников, с папок отсечной документации. Штурман, время?

- Ноль часов десять минут по Москве.

- Время позднее. И перед очами мужественных офицеров стоят образы прекрасных дам. Не так ли, Симаков?

- Так точно, товарищ командир, стоят, как живые!

- Отставить, дам! Вспомнить курсантские времена. Вспомнить весенние сессии. Помощник, всем кофе! За мой счет. Угощаю!… Кто первый покажет пример трудового энтузиазма?… Так… Добровольцев нет. Никому не хочется первым покидать столь изысканное общество. Тогда так… Чтобы никому не было обидно, сыграем на вылет в одну прелестную игру… Алексей Сергеевич, как дела у нас с кроссвордом?

Я извлек из-за приемника свежую флотскую газету «На страже Заполярья».

- Та-ак! - протянул Абатуров, заядлый кроссвордист. - Ничто так не сближает офсостав, как совместные настольные игры.

- Может, морского забьем, товарищ командир? - тоскливо вопросил Федя-пом, предчувствуя интеллектуальные муки.

- А в лото не хотите? Как на бабушкиной даче - по копейке за карту?

- Давайте, в самом деле, в «козла»! - поддержал помощника Симаков.

- До тех пор, пока я на этом пароходе, - отчеканил Абатуров без улыбки, - домино в кают-компании стучать не будет! У нас не клуб пенсионеров при ЖЭКе номер «пять», это во-первых. А во-вторых, стук костяшек нарушает скрытность плавания. Те, кто не сможет жить без самой умной игры после перетягивания каната, пусть отводят душу в мичманской кают-компании… У кого с собой секундомер? Поехали! По горизонту пять букв: река в Северной Америке. Штурман, минуту на раздумье.

- Миссури! - выпалил круглощекий лейтенант Васильчиков и тут же спохватился: - Ой, семь букв… Миссисипи тоже отпадает…

- Все, штурман. Время вышло. Учите географию. Река Огайо. Пять букв… Назначаю фант: идите в рубку и заполните формуляры на якорь-цепи.

Васильчиков, смущенно улыбаясь, полез из-за стола.

- Доктор, по твоей части. Старинное название простуды… Девять букв.

Лейтенант медицинской службы Коньков назвал инфлюэнцу с опозданием в две секунды и безропотно отправился заполнять слуховые паспорта на акустиков. Вслед за ним покинул кают-компанию Федя Руднев, не ответив на вопрос по своей «провиантской специальности»: «пряность из восьми букв». Дольше всех держался Мартопляс, но Абатуров подловил и его на «древней метательной машине из восьми букв», и механик, ворча в усы, ушёл заполнять дифферентовочный журнал. Симбирцев засел за журнал боевой подготовки, я - за карточки учета взысканий и поощрений.

Боже, сколько бумаг! Мы сидели до трех ночи, пока каждый не представил Абатурову на просмотр свою «красивую документацию».

- Ну как? - спросил меня командир, показывая на стопку лодочных журналов. В эту минуту он был похож на школьного учителя, проверяющего тетради учеников.

У нас с ним отношения настороженно-выжидательные. Ему кажется, что я его не всегда понимаю, а у меня тоже нет уверенности, что он до конца со мной откровенен. Поэтому мы постоянно объясняем друг другу свои поступки даже тогда, когда это совсем не требуется.

- Ты думаешь, мне самому эти бумаги не осточертели? - вскидывает на меня Абатуров ясно-зеленые глаза. - Но ведь никуда от них не деться, и проверка начнется именно с документов… Приказать людям корпеть вместо законного сна над отчетностью язык не поворачивается. А под кроссворд оно ничего. Вроде в шутку. Никому не обидно… Да ты садись. Надо что-то с Марфиным решать…

Я присаживаюсь на командирскую койку - больше не на что. И мы, перемыв коку все косточки, все же решаем оставить его на лодке. Семья у человека немалая, ну а готовить выучится в море.

Абатуров с трудом подавил зевок. На часах - четыре утра.

- Ну что, Сергеич, посидим на спине минут полтораста?

Я раскатываю тюфяк, застилаю диванчик простыней и укладываюсь между стальной боковиной стола-сейфа и бочечным сводом правого борта. Подводная лодка вздрагивает от шквальных порывов, будто лошадь от ударов хлыста. Поскрипывает дерево обшивки. Покачивает.

Лежу как в колыбели. Думаю.

Самонадеянный вы малый, Алексей Башилов. Университетский диплом и комиссарский мандат - разные вещи. Назвался подводником - полезай в прочный корпус. Назвался, полез… Легко любить море с берега, а корабль на картинке…

Боевой корабль, сложная и малопонятная техника, оружие, секретные документы, океанские походы… Да мало ли что может случиться в кубриках, в отсеках на глубине или в нейтральных водах! И за все, что натворит любой член м о е г о экипажа, за все, что случится с моим кораблем, отвечать мне, замполиту, наравне с командиром - перед адмиралом, перед парткомиссией, перед трибуналом, перед совестью, перед отцами и матерями, доверившими нам своих сыновей.

Вся моя прошлая - предкорабельная - жизнь казалась сплошным благоденствием.

Глава третья

1.

У глубиномера, размеченного на сотни метров, нет ограничителя. Та часть его циферблата, которая приходится на запредельные глубины, заклеена чёрной бумагой. Подводные лодки редко погружаются к предельной отметке. На такую глубину подводный корабль может забросить лишь крайняя нужда или специальное испытание перед дальним походом.

После глубоководного погружения командир будет знать: в погоне за военным счастьем он может смело уходить сюда, на грань небытия; его не подведут ни прочный корпус, ни люди в отсеках…

«Четыреста десятая» готовилась к выходу в полигон, закрашенный на карте в тёмно-синий цвет, каким гидрографы метят впадины океанического ложа.

На плавпирсе у борта подводной лодки груда вещёй, перетащенных из казармы и береговых баталерок: дыхательные аппараты - на каждого члена команды - в серых прорезиненных ранцах; оранжевые спасательные жилеты; синие лодочные одеяла (зеленые - чистые - останутся на базе до нашего возвращения); матросские вещёвые мешки; офицерские чемоданчики; три обшарпанные, с подтеками эпоксидного клея гитары… Венчает эту гору походного скарба видавшая виды швейная машинка, похожая на черную белку с колесом вместо хвоста. Я перехватываю хищный взгляд старпома: о, с каким наслаждением утопил бы он этот швейный агрегат, на котором вшито столько запретных клиньев в матросские клеши! Но на ней же, многострадальной «подолке», старший матрос Дуняшин строчит перед всевозможными смотрами и проверками новехонькие боевые номера, погончики и даже фирменные брезентовые рукавицы - инспектору на память. Только это и мирит старпома с присутствием на борту «дамского механизма».

У меня же вид швейной машинки поверх груды вещёвых мешков вызывает уютное чувство общего скитальчества. Где мы только не выгружали наши лодочные пожитки, куда мы их только не перетаскивали - с берега в отсеки, из отсеков на плавбазы, с плавбаз на плавмастерские, на плавказармы! Плав, плав, плавсостав…

И штурман в кают-компании жалуется своей оббитой в отсеках гитаре:

Всегда мы уходим, когда над планетой бушует весна…,

Динамик боевой трансляции рвет песню:

- Корабль к бою и походу приготовить!

И шагом неверным по лестницам шатким - спасения нет…

- Включить батарейные автоматы! Механизмы провернуть в электрическую, гидравликой и воздухом!

Лишь белые вербы, как белые сестры…

- Проверка сигнализации и аварийного освещёния!

Глядят тебе вслед…

- Штурманило, кончай страдания! Почему боцман не замеряет осадку штевней?!

В дверях кают-компании, как в картинной раме, вырос тучный не по годам помощник командира Федя Руднев. Сегодня он - гроза и ярость. Сегодня из Ленинграда приезжает юная жена, а мы уходим на глубоководное погружение.

- Эх, испортил песню! - выразительно вздыхает штурман и откладывает гитару.

Жестокое слово - боеготовность. Готовность по первому звонку, по первой сирене, по первому командирскому слову, в какую бы сокровенную минуту оно тебя ни застало, - все отстранить… надолго, порой на ощутимую часть жизни, а быть может, и навсегда; готовность выйти в море, готовность принять бой, готовность победить…

Невидимый ураган проносится по нашим береговым делам: у штурмана завтра подходит очередь на долгожданный мебельный гарнитур «Юпитер»; Мартопляс собирался ехать на вокзал - встречать жену с сынишкой; боцман приглашен на свадьбу к брату; у Симбирцева заказан в ресторане столик на двоих; мичман Фролов, старшина команды штурманских электриков, собирался на заключительный сеанс к заезжему косметологу - свести остатки вытатуированной на груди русалки; у меня горит двенадцатый том Достоевского - сегодня последний день выкупа…

Штурман будет качать Юпитер на зеркальце секстанта, жена механика доберется до города сама, оставив вещи в камере хранения, свадьба отгремит без боцмана, любимая женщина старпома простит сорванный вечер, на груди мичмана Фролова так и будет синеть несведённый хвост злополучной русалки, полное собрание сочинений останется без двенадцатого тома - все это незримым шлейфом взовьется за острой кормой… Главное, что в назначенный час н в назначенном квадрате подводная лодка скроется в глубине. Это и есть боеготовность.

Белесая пелена затягивает гавань. Апрельский ветерок - тёплый, влажный - волнует, как женское дыхание у самых губ. Инженер-механик Мартопляс ворчит:

- Туман в баллоны забивать - никакого селикагеля не напасешься…

Дизель-компрессоры сейчас подзаряжают систему воздуха высокого давления, и сосать им туман совсем некстати. Погоны на плечах меха коробились, пересохшие от жара дизельного отсека. Высокий, худой, чем-то похожий на свое длинное офицерское звание «капитан-лейтенант-инженер», Мартопляс склонен к фаталистическому взгляду на жизнь: «Все, что может сломаться - сломается». Но это вовсе не мешает ему внушать своим трюмным, электрикам, мотористам, детерминистскую мысль: «Нет аварийности неизбежной, оправданной, есть чье-то разгильдяйство, есть чья-то халатность…»

Вещи, а затем и провизию грузили сразу в три люка - торпедный, рубочный и кормовой аварийный.

«Четыреста десятая» уходила на глубоководное погружение. Из всех предпоходных испытаний это - проверка прочного корпуса на предельной глубине - самое серьезное.

Подводная лодка вытягивала свое длинное тело из узкого просвета между стенкой и соседним корпусом медленно, плавно, бесшумно, как хорошо смазанный клинок выходит из ножен. Со времен финикийских триер военные корабли были узкими и длинными.

Отсеки - стальные наши траншеи. Приходишь из города, спускаешься в них - и испытываешь такое же чувство, как солдат, вернувшийся из тыла на передовую.

Перед выходом в море - дифферентовка. Мы погружаемся прямо в гавани, чтобы уравновесить лодку под водой, перегоняя балласт то в носовые, то в кормовые цистерны. Мы погружаемся на виду города и на виду гидрометеопоста.

Я навел зенитный перископ на гору Вестник. Сквозь угломерную сетку увидел потемневший от непогоды сруб, оплетенный паутиной антенн, и сигнальную мачту на месте сверженного креста. Алтарную апсиду прорезало панорамное окно. Мощные призмы перископа приблизили его настолько, что стал различим и силуэт женщины с пушистыми волосами… Странно было видеть её отсюда, из-под воды, из мира почти потустороннего. Я крал её взглядом… Но тут боцман сработал рулями - и стекла перископа залила тусклая зелень глубины.

А когда всплыли, командир опустил перископ в шахту.

Волны выгибают позлащенные солнцем спины. Ветер срывает с них гребни, разбрызгивает пену, и в водяной пыли вспыхивают недолгие радуги. Мы выходим из каменных ворот фиорда.

Разошлись в заливе с атомоходом. Редкое зрелище: в море атомные подводные лодки на поверхности не показываются, всплывают они только перед входом в родную базу.

С хорошо скрытой завистью разглядываю атомарину в бинокль: лобастая, осанистая, с острым плавником кормового стабилизатора… Конечно, там мощь, там скорость, там комфорт, но и «дизелюхи» не лыком шиты. Мы со своим подводным электроходом более бесшумны, а значит, менее заметны, у нас своя тактика, свои цели. За нами, наконец, полвека истории - две мировые войны.

Мы проходим сквозь армаду судов, дрейфующих на внешнем рейде. Сонные от томительного ожидания лоцманского катера, убаюканные мертвой зыбью, рефрижераторы и контейнеровозы, сухогрузы и танкеры при виде змеиного тела субмарины слегка вздрагивают и почтительно расступаются. По крайней мере, так кажется. Наверное, оттого, что с какого-то буксира заполошно взвизгнула сирена.

Всё-таки морские суда, машинные существа, которые человек охотно наделяет душой, должны испытывать свои межвидовые приязни и неприязни. Я уверен: все танкеры испытывают друг к другу особую симпатию, как, к примеру, киты. А все надводные суда испытывают к подводным лодкам общеродовую ненависть, смешанную со страхом. Две мировые войны - достаточное основание подобному чувству…

Ещё не рассвело, а уже смеркается. Слезливо поблескивают первые звёзды. звёзды, наши вечные ночные соглядатаи, надоели. Хочется солнца - обильного, горячего, животворного. звёздная соль выедает глаза. Промыть бы их солнечным светом!

Стоим на мостике, смотрим в разные стороны. Забыта береговая суета. Настроение у всех приподнятое - вырвались на простор морской волны, подальше от всяких комиссий, инспекций, проверок, смотров… «Любовь к морю, - шутит Симбирцев, - прививается невыносимой жизнью в базе».

Святое море, грешная земля…

Море мягко прогибалось, не образуя валов, и так же плавно вздымалось, будто и в самом деле дышало. С мостика одним глазом видна бескрайняя вода, другим сквозь рубочный люк шахты - человек, внедренный в эту воду развалом бортов.

С некоторых пор мне неприятно смотреть на отверстия, из которых поднимается вода, - будь это слив ванны, решетка переполненного уличного водостока или шпигат на мостике лодки. Почему люди боятся смотреть в темную трубу колодца, где сумрачно поблескивает вода? Почему в сказках колодцы заселены водяными, ведьмами, доброй и недоброй нежитью? Может быть, потому, что трубка, наполненная жидкостью, - простейшая модель живого организма?

Нынешний поход чем-то неуловимо отличается от всех прочих, внешне точно таких же. Ах, да! Глубоководное погружение…

Чайки как-то странно обрывают свой полет, взмывая яад нашей рубкой круто вверх.

Старпом в кают-компании цыкнул на лейтенанта Симакова, наяривавшего под гитару: «Не везет мне в смерти, повезет в любви!…»

Командир хмурится. Утром не ответил на мое приветствие…

Абатуров поднялся на мостик в меховой куртке, кожаной шапке и валенках с галошами. Свежий норд-ост продувал и канадку, и шапку сквозь швы, так что пришлось пожалеть, что толстый шерстяной свитер из аварийного комплекта остался в каюте под подушкой. Абатуров принял от старпома командирскую вахту и отпустил иззябшего Симбирцева вниз, в машинную теплынь центрального поста.

Против закатной полосы стояла луна, розовая от догорающего дня. Под луной переваливался в волнах длинный чёрный нос субмарины с розовым же оскалом акустической антенны. Абатуров смотрел с высоты рубки, как по черному лаку корпуса пробегают водяные затоки. Все это он видел в сотый, а может быть, в тысячный раз утром перед выходом он нашёл в центральном посту газету, забытую Башиловым на конторке вахтенного офицера. Пробежал шапку: «Бессмертный экипаж. Сорок лет пролежала на дне советская подводная лодка…» Сжалось сердце: может, отцовскую «щуку» нашли? Нет, черноморскую. Батя погиб здесь, на Севере, в конце войны, где-то за Нордкапом.

2.

«Море, море… Да разве может оно быть могилою? - спрашивал Абатуров и сам себе отвечал: - Кусок железа опусти в волну, и он зазеленеет. Все живое на земле вышло из тебя… Не верю, что все, кого ты не отпустило, кого приняло в себя, - тлен и прах. Они наверняка живут в синем твоём плену на никому неведомых подводных плато и в каньонах… Ну зачем тебе мой отец, море? Разве мало тебе душ отдано на откуп? Тысячи и тысячи… Подводные рати… Ну отпусти его хотя бы на минуту! Дай перемолвиться словечком и забирай снова. Ну что тебе стоит, чтобы вынырнул он из той вон волны! Пусть подгребет сюда, присядет на камень. Я, так и быть, не брошусь ему навстречу, и он не перейдет черты прибоя. В одних летах мы с ним нынче, в одной должности, и нашивок на рукаве у нас поровну.

Ах, батя, батя… Неужто они тебя и в самом деле потопили?»

«Не горюй, сын. Мой корабль на ровном киле. Просто легли на грунт. Весь экипаж - на боевых постах. По готовности номер один… Твои как дела?»

«Все нормально, батя. Ходим не по морям - по океанам… Вот только с женщинами мне не везет: одна ушла, другой не верю… Женщины, они, как кошки, моря боятся. Тебе повезло с мамой. Сейчас таких нет. Да и мама теперь уж не та. За меня переживает: «Судьбу искушаешь. Отцу на роду было написано… А вдруг и тебе передалось?!» Свечи за меня ставит. А мы воюем. Под Африку ходим… Куда же ты, батя? Постой! Дай руку! Может, убежим?! Может, успеем, не догонит оно, море-то…»

«Не могу, Славик! Негоже командиру экипаж бросать…»

«Погоди, батя! Дай хоть травинку на память, что ли, камушек брось…»

И человек в мокром кителе, повитом водорослями, встал с камня, пошел в воду-по пояс, по плечи, по брови…

«Постой, батя! Скажи свои позывные! Выйди на меня по ЗПС[1]»

Но только взблеснули в чёрной воде золотые погоны. И с рёвом рухнул на берег белый гребень. Будто захлопнулась дверь…

И раньше, и позже, и всегда, когда Абатуров надевал наушники гидрофонов, вслушивался во вздохи океанской пучины, в её вой, всхлипы, бормотание, ему казалось, что из клубка разнородных звуков вот-вот прорвется и отцовский голос… Океан - не могила. Океан - великое таинство. И кто знает, на что он способен?!

- Товарищ командир! - прохрипел динамик. - Пересекли южную границу глубоководного полигона.

- Есть, штурман! Надстройку и мостик к погружению приготовить! Кто там курит? Всем вниз!

Протяжный клекот ревуна. Вышли в точку глубоководного погружения. Тревога!

Командир опускает толстенную крышку люка, раскрашенную, как штаны арлекина, на две половинки - синяя и желтая. Последние солнечные блики ещё скользят по трубе шахты. Тяжелая литая крышка легла на комингс, обрубив солнечные лучи.

С коротким хриплым рёвом врывается в цистерны вода. Абатуров нажимает тумблер на пульте громкой связи: «Вниманию экипажа! Ещё раз напоминаю об особой бдительности несения вахт. Погружаемся на предельную глубину. Слушать в отсеках!»

Слушать, не шипит ли где просочившаяся вода, не капает ли из сальников… Остановлены все шумящие и не нужные сию минуту механизмы, батарейные и отсечные вентиляторы.

Надо обойти отсеки. Это моя святая обязанность - побывать там, где вахты несут в одиночку, наедине с механизмами. Тут и бывалому мичману заползет холодок в душу - остаться одному среди железа на предельной глубине. А на боевых постах сейчас - большей частью вчерашние школяры.

В носовом отсеке меня встречает лейтенант Симаков. Он сегодня замещает «большого минера» - командира минно-торпедной боевой части.

На голове Симакова сидит пижонская ушитая на особый манер пилотка. Под чёрным её обрезом весело поблескивают глаза пересмешника. Симаков - из тех людей, что всегда пребывают в отличном расположении духа.

- Первый отсек к глубоководному погружению готов! - радостно сообщает лейтенант. - Полиморсос личного состава высокий!

- Это что ещё за «полиморсос»? - Игривость тона мне не нравится. Я стараюсь придать голосу должную строгость, хотя всерьез сердиться на Симакова невозможно.

- Политико-моральное состояние, - поправляется веселый минер, - высокое. Смотрите, чем занят личный состав!

В промежутке между боеголовками стеллажных (запасных) торпед и задними крышками торпедных аппаратов стрекотала швейная машинка: матрос Дуняшин прострачивал новенький вымпел «Лучшему отсеку».

Дуняшин круглолиц и добродушен. Шить на машинке его учила мама - портниха из Измаила. По специальности он трюмный, но его боевой пост расположен здесь же, в носовом торпедном отсеке. Трудно поверить, что в этой стальной капсуле, тупоокруглой, как гигантский наперсток, есть ещё какие-то обитаемые закоулки. Но в палубе отсека прорезан небольшой квадратный лаз, а в нём коротенький трапик ведет в тесную трюмную выгородку с помпой и баллонами станции химического пожаротушения - ЛОХ. Дуняшин - оператор этой станции и потому зовет себя в шутку «лох-несским змеем». «Лох-несский змей» любит свою «шхеру», передвигаться по которой можно только на корточках. Это один из немногих боевых постов, где человеку даровано одиночество, столь редкое в стоглазой лодочной буче. Но в критических ситуациях всё-таки лучше быть на миру…

В носовой трюмной выгородке с «персональным» плафоном и брезентовым подкладником, спасающим седалище от холода забортных глубин, матрос Дуняшин хранит нехитрые свои пожитки: коробку с пайковыми шоколадками,- деревянный, из-под запчастей, ящичек (подарок акустика-земляка) с набором машинных игл, якореных пуговиц, с моточком дефицитного золоченого галуна для будущих старшинских лычек. Механик обещал уволить в запас старшиной 2-й статьи за ударную переборку помпы… Но самое главное сокровище было упаковано в пластиковый пакет от консервированного хлеба: «дембельский альбом». Алую плюшевую обложку украшает репсовая ленточка с вызолоченной на заказ в мастерской ритуальных принадлежностей вязью: «Подводные силы ВМФ». Раньше такие надписи носили на бескозырках. Теперь же все матросы - независимо от того, подводники они или надводники, североморцы или тихоокеанцы, - носят один и тот же безадресный трафарет: «Военно-Морской Флот».

Титульный лист открывает овальный портрет Дуняшина в форме первого срока и уже со старшинскими погончиками. Под портретом красной тушью выведен афоризм капитан-лейтенанта-инженера Мартопляса: «Наш бог - ГОН и ЛОХ». ГОН - это главный осушительный насос, который тоже находится в ведении трюмных. Лейтмотив альбома: «Трюмные - главные люди на подводной лодке, а матрос Дуняшин - «суперстар» команды трюмных». Назначение альбома - сразить наповал сухопутных земляков.

Дуняшин опасливо следит за тем, как я листаю альбом. Попробуй угадай, что у зама на уме? Придерется к чему-нибудь - и отберет.

Я возвращаю ему альбом. «Лох-несский змей» облегченно вздыхает.

- Помпу починил? - вспоминаю я симбирцевское «прилег вздремнуть я у клинкета».

- В строю помпа.

- Матери пишешь?

- Так точно.

- Когда последнее письмо отправил?

Дуняшин крепко задумывается.

- Все ясно… А потом я получаю от родителей телеграммы: «Срочно сообщите о судьбе нашего сына!»

- Моя не такая… Она спокойная.

Я возвращаюсь в центральный пост.

Центральный отсек. Стальная черепная коробка. Здесь вызревают команды, и отсюда они разносятся по боевым постам и отсекам. С чем его сравнить? Пилотская кабина? Диспетчерская? Тронный зал? Совет Министров? Мозговой трест? И все же черепная коробка.

Лодка уходит к предельной отметке не сразу, а как бы по Ступеням: выжидая на каждой некоторое время, чтобы в отсеках могли осмотреться.

- Погружаемся на двести пятьдесят метров - сообщает командир. - Открыть двери во всех помещёниях!

Деревянные двери кают и рубок должны быть раскрыты, чтобы обжатие корпуса на большой глубине не выдавило их из косяков. Демонстрируя молодым матросам, как действует сила обжатия, доктор натянул поперек жилого отсека нить. Когда лодка пойдет на всплытие, стальные бока её, слегка расходясь после деформации, разорвут нить. Новички с робостью поглядывают на отсечные глубиномеры, стрелки которых ушли столь непривычно далеко. И стылая тишина, кажется, давит на уши с каждым метром погружения все сильнее и сильнее. Только поскрипывает корабельное дерево, потрескивает металл, да изредка бросит вахтенный в микрофон: «Центральный отсек осмотрен, замечаний нет!»

Абатуров не отрывает взгляда от шкалы эхолота. После глубиномеров сейчас это самый важный прибор. Огненный высверк методично отбивает расстояние до грунта, до дна каньона: 70 метров, 60, 50. Вдруг отметка выскакивает на цифре «20». Что это?! Сбой эхолота? Вершина подводной горы? Провал в слой с меньшей соленостью?… Стрелка глубиномера движется по-прежнему плавно. Значит, выступ рельефа дна. Следующие секунды подтверждают догадку: под килём проплыла вершина не помеченной на карте возвышенности.

Палуба-пол отсека слегка уходит из-под ног с уклоном вперед, в нос: подводная лодка продолжает погружение. Стрелка глубиномера подбирается наконец к той предельной отметке, за которой шкала заклеена чёрной бумагой.

На предельной глубине лодка движется, как канатоходец по проволоке. Не сорвись, родимая!

Я вглядываюсь в такие знакомые лица… Они все в тех же ракурсах, все так же падают на них блики и тени, как и месяц и три назад. Каждый стоит на штатном своём месте в позе почти неизменной. Симбирцев застыл у пульта связи с отсеками, покусывая острый ус. Буйный и шумный, не часто видишь его таким самоуглубленным… Абатуров не сводит глаз с эхолота. Сейчас он Антиантей. Если сын Геи в трудную минуту стремился коснуться земли, то командир больше всего боится касания грунта. Коснешься грунта - навигационное происшествие, прощай, академия. Отстранят от поступления в этом году, в следующем будет поздно - возрастной ценз. Плакали адмиральские звёзды…

Вход в штурманскую рубку загромоздила могучая спина Феди-помощника. В глубине среднего прохода присел на аварийный брус инженер-механик Мартопляс. В руках у него логарифмическая линейка, которую иным в такие минуты заменяют четки…

В центральном посту стоит плотная тишина глубины, испещренная зуммерами, жужжанием приборов, звонками…

Что там, вокруг нас? Залежи коварного ила, присасывающего так, что никакими электромоторами не оторваться? Каменные баррикады, навороченные Подводными вулканами? Может, заросли горгоний - фантастический лес древовидных полипов? Да откуда они в Баренцевом море? Вчера акустик слышал, как киты разбивают спинами тонкий лед, чтобы взять воздуху.

Глухой железный удар доносится из-за борта. Командир меняется в лице.

- Мех, что это?

Но Мартопляс и сам бы хотел знать, что это там громыхнуло.

- Может быть, клапан вентиляции открылся… Или воздух вышел.

Ещё один удар - загадочный, заунывный, зловещий. Старпом придвинулся к микрофону:

- Не слышу докладов о прослушивании удара! По какому борту удар? Слушать в отсеках!

Палуба леденит пятки сквозь тонкие подошвы ботинок. Вот он - могильный холод глубины.

Петушиный вопль вызывного сигнала. Симбирцев щелкнул тумблером первого отсека, и в ту же секунду в тишь центрального ворвался рев, вой, скрежет. Затем срывающийся голос Симакова:

- …ральный! Пробоина в районе… дцатого шпангоу…

Шипение. Грохот.

Взгляд на глубиномер. Рогатая стрелка черна и беспощадна.

- Боцман, рули на всплытие! Электромоторы - полный вперед! Пузырь в нос!!!

Командир вскочил с кресла. Механик, не теряя времени на команды, бросился к воздушным колонкам и сам рванул маховик вентиля.

Как странно кружились чайки над рубкой!… Конец? Неужели так же было и на «Трешере»? А Королева? Я больше её не увижу?

…Наш бог - ГОН и ЛОХ…

Симбирцев хладнокровно запрашивает отсек:

- Первый! Доложите, где пробоина?

- Центральный!… - Голос Симакова тонет в грохоте и реве. - Ничего не видно… Туман… Похоже, из-под настила бьет!

- Обесточьте отсек!

Пробоина снизу - это лучший тип пробоины. Самое меньшее зло… Под подволоком возникает воздушная подушка, она приостановит затопление.

Стрелка глубиномера замерла в томительном раздумье: куда ползти - за черную бумагу или в обратную сторону, вверх, к спасительному, круглому, полному жизни нулю? Вот они, весы Судьбы.

Нужны секунды, чтобы моторы набрали полную мощность, чтобы лодка разогналась до той скорости, когда под крыльями рулей, под корпусом оживет гидродинамическая подъёмная сила.

И - раз, и - два, и - три…

Нос тяжелеет. Дифферент растет. Пузырек в стеклянной дуге прибора уходит все дальше и дальше от вершины.

Что там, в первом? Струя, врывающаяся под большим давлением, распыляется, и отсек сразу заволакивает туманом… Какое сейчас лицо у Симакова? Совершенно не могу представить его улыбчивую, насмешливую физию испуганной, озадаченной даже в такую минуту.

- Симаков! - осеняет вдруг Симбирцева. - Проверьте, не вырвало ли футшток дифферентной цистерны?

Эта догадка стоит тех секунд, которые решают: быть или не быть?

Футшток - медная линейка, которой измеряют уровень воды в дифферентной цистерне. Он крепится на резьбовой пробке. И если её не завернуть до конца, то…

- Центральный, вырвало футшток… Отверстие забили чопом.

И самая радостная весть, какую мне когда-либо приходилось слышать, - доклад боцмана:

- Дифферент отходит… Лодка медленно всплывает. - Мичман Белохатко верен себе: невозмутим, будто все происходит на перископной глубине.

Всплыли.

Отбой аварийной тревоги. Трюм первого отсека осушили. Нашли и «автора фонтана», как определил Дуняшина вымокший до нитки лейтенант Симаков. Футшток в носовой дифферентной цистерне - его заведование. Не завернул пробку до конца. Да ещё пустил без приказания помпу…

- Жили у матери три сына, - отжимает китель лейтенант Симаков, - один умный, другой так себе, а третий - трюмный… Змей ты лох-несский и есть! Уволить тебя в запас без права показа по телевидению. - Беззлобно выговаривает герой дня. Это ему удалось-таки забить чоп - круглый деревянный клин - в отверстие футштока.

На Дуняшине лица нет. Похоже, что ему не только старшинских погон не видать, но и единственную лычку спороть придется. Даже жаль его - хороший парень. «На флоте нет такой должности!» Это любимое изречение старпома насчет «хороших парней». И, наверное, он прав.

В полдень всплыли «под рубку». Командир отдраивает люки - нижний, верхний - и первым выбирается на мостик. До его распоряжения никто не смеет подняться наверх.

В шахту центрального поста падают соленые капли, срываясь с мокрого подволока рубочного ограждения. Капли не торопясь пересекают на своём лету солнечный луч, вспыхивают и подлетают к нам, стоящим на настиле центрального поста, уже освященными прикосновением к светилу.

Партийное собрание решили провести в море по горячим следам происшествия, не дожидаясь возвращения в базу. Расселись в кают-компании, но не на обеденных местах, которые закреплены за каждым по схеме старпома, а по вольному выбору. Не ложками же стучать собрались… Лишь место командира во главе стола осталось неприкосновенным. Абатуров и начал доклад. Впрочем, речь его-отрывистая, злая, без обиняков - на доклад походила мало. Раздал всем сестрам по серьгам. Больше всего досталось механику и Симакову. Трюмный Дуняшин - подчиненный Мартопляса; дифферентовочная цистерна со злополучным футштоком - хозяйство механика. Но Симаков, как командир отсека, должен был лично все перепроверить и уж потом докладывать о готовности к погружению. Мартопляс сидел тихо, чинно, придав голове тот наклон, с каким истинный философ встречает неотвратимые удары судьбы. Он был бледен и красив. Что усы его, что шевелюра были разобраны волосок к волоску, хоть сейчас на парикмахерскую рекламу.

Симаков, напротив, петушился, лез в словесные баталии. Видимо, мысль, что именно он забил чоп и спас лодку, затмевала все остальные соображения, горячила кровь и заставляла требовать по меньшей мере снисходительности… Но получил он то же, что и Мартопляс, - строгача без занесения.

3.

Из «гнилого угла» - норд-веста - наволокло туч, и море расходилось. Волны перекатываются через рубку так, что подлодка на время оказывается в родной стихии. Стрелки глубиномеров то и дело срываются с нуля и прыгают до пяти-, семиметровых отметок. Глубиномеры в море не отключают, даже если лодка идет в надводном положении.

Капитан-лейтенант Симбирцев, мокрый с головы до ног, спустился в центральный пост и нажал тумблер микрофона:

- Вниманию экипажа! Выход наверх запрещён!

Симбирцев стягивает резиновую рубаху гидрокомбинезона. Резина на его широченных плечах вот-вот лопнет. Старпом возбужден и весел, как человек, счастливо закончивший опасное дело.

- Ну швыряет! - радостно изумляется он. - Нос выбрасывает по нижнюю «бульбу».

Нижняя - килевая - «бульба» всегда скрыта под водой, увидеть её можно разве что в доке, и уж если она обнажается, то океан и в самом деле разыгрался не на шутку.

Лю… Как славно думается о ней в визжащем грохоте свирепого железа, плеске волн, гудении агрегатов. Я позволяю себе вспоминать её лишь в награду за какое-нибудь удачно выполненное дело. Размечтаешься - начнет все из рук валиться…

Почему-то все, что делает красивая женщина, преисполнено глубокого, тайного смысла - расставляет ли она чашки на столе, разглядывает ли себя в зеркале или зажигает свечу. Видеть и слышать её. Пусть даже она говорит не с тобой, а с кем-то. Видеть и слышать. И больше ничего не надо. Все так просто! И так невозможно! И даже не потому, что я здесь, во втором отсеке, в море, а она там - на берегу, в Северодаре… Я для нее один из многих знакомых, в такой же неотличимой чёрной тужурке, с казенным галстуком, прихваченным уставной латунной заколкой…

Стучусь в каюту к командиру за разрешением стоять на мостике. Абатуров с трудом разлепляет красные от морской соли и застарелой бессонницы веки, улыбается, морщась от боли в растрескавшихся губах:

- Правильно, Сергеич. Место комиссара - там, где труднее. - Нажимает клавишу в изголовье: - Центральный, запишите в журнал: дублером вахтенного офицера заступил капитан-лейтенант Башилов.

- Есть!

- Привяжитесь там, а то смоет!

Стоять верхнюю вахту - черед Феди-помощника и боцмана мичмана Белохатко.

Свитер под кителем, ватные брюки, меховая канадка с капюшоном. Чтобы втиснуться в резиновый комбинезон, нужна ещё чья-то помощь. В тесноте боевой рубки я помогаю боцману, а боцман - мне. Лодка кренится, и мы то валимся друг на друга, то скачем на одной ноге - другая застряла в резиновой штанине. Должно быть, со стороны смешно, но со стороны смотреть некому.

Раздобревшие в плечах, еле протискиваемся в узкую шахту. Помощник отжимает тяжеленный кругляк верхнего рубочного люка и первым выбирается в ревущую темень, наполненную брызгами, воем ветра и водяным грохотом. Увесистый заплеск обдаёт нас с боцманом и проливается в шахту ледяным душем. Белохатко - он вылезает последним - опускает литую крышку размером с вагонное колесо, задраивает её наглухо поворотом штурвальчика, и мы поспешно лезем ещё выше - на мостик, открывающий нас по грудь встречному ветру. Глаза быстро привыкают к темноте, слегка развеянной светом звёзд и молодой луны.

Куда ни глянь - всюду всхолмленный океан. Нос то вздымается выше горизонта, то зарывается в воду по подножию рубки. Лодка в пене, как загнанная кобылица. Сквозь пену прорывается холодное зеленоватое свечение. Фосфоресценция вспыхивает, гаснет и снова загорается, будто из-под воды кто-то сигналит.

Сквозь дырчатую палубу мостика хлещут воздушные струи, выжатые из-под стального настила ударами волн. Словно гигантские пульверизаторы бьют снизу. Полое железо воет на все лады. Пристегиваем к поясу цепи. Мы привязаны к перископным тумбам, как разбойники к столбам на Голгофе.

Округлый нос размалывает волны так, что вода разлетается высокими белыми веерами. Встречный шквал швыряет брызги в лицо, словно заряд картечи. Увесистые капли пребольно секанут сквозь резину шлема - береги глаза! Как только перед форштевнем взметается очередной белый взрыв, прикрываем брови кожаными рукавицами - через секунду ошметки волны хлестанут наотмашь по щекам, по рукавицам, по резине, запорошат колючей солью глаза. Но надо успеть оглядеться по курсу и траверзам - не мелькнет ли в водяных холмах ходовой огонь какого-нибудь шального сейнера.

Нос выбрасывает порой гак, что форштевень обнажается почти до киля. И тут же ураган бьет в скулу коротким злым ударом. Будто боксер-садист приподнимает голову жертвы, чтобы добить её без промаха.

Этот вал мы заметили ещё издали. Вздымаясь среди гривастых волн, словно великан над пигмеями, он медленно подступал к лодке. Смотрю на него, слегка оцепенев. Нырнуть бы в шахту, запахнуть за собой люк, как захлопываешь в страшном сне дверь, спасаясь от чудовищ, - все это уже поздно: оставались секунды. На нас надвигался не вал - водяной хребет. Он приближался, рос, вспухал, вздымался все выше, круче. Едва нос лодки уткнулся в его подножие, как высоченная вершина, не выдержав собственной тяжести, поехала вниз, клокоча белыми языками, набирая силу, увлекая за собой всю гороподобную лавину…

Удар придется точно в рубку! Мы все это поняли. Обтекатель не прикроет; водопад низвергается прямо в вырезы мостика, на нас, на наши головы почти отвесно. Успел подумать: вот она, волна-убийца, переламывающая хребты кораблям… Меня ткнуло лицом в колени, сжало со всех сторон. смяло, крутануло, поволокло на предательски удлинившейся вдруг цепи вниз, в проход, потом швырнуло вверх, больно ударило плечом о подволоку обтекателя. Рот забит тугим соленым кляпом. Когда это я разжал зубы?! Воду не выплюнуть, она раздирает щеки, ноздри… Я уже не чувствую, куда меня несет, обо что колотит… Воздуха! Вдохнуть! Неужели конец? Удар по голове, хрустнули позвонки… Вот так же и тот лейтенант… С медведевской лодки.

Вода нехотя схлынула с плеч. Я судорожно хватаю воздух, все ещё боясь, что в горло вот-вот ворвется соленый кляп. Но вода, бурля, крутясь, уходит вниз.

Прихожу в себя где-то за мостиком - между стволами выдвижных устройств.

- Боцман! Как вы там?

- Дуже погано… - подаёт голос Белохатко. Когда он так говорит, получается очень весомо, веришь, что не просто «очень плохо», а именно «дуже погано». - Зуб выбил…

Устоял наверху только помощник.

- За счет веса! - пошучивает он.

Взбираюсь на мокрый обрешетник мостика. Белохатко отплевывается морским рассолом и кровью. Хрипло щелкнул динамик.

- На мостике, как вы там? - вопрошает старпом из недр сухого, теплого и такого уютного сейчас отсека.

Хочется ответить так, как отвечает в подобных случаях лейтенант Симаков: «Сыровато!… Но жить можно».

Что-то странное случилось с атмосферой. Будто сгустился воздух - ветер сплошной, без порывов, без слабины, обжимает тебя, придавливает веки к глазам, надувает ноздри, щеки - приоткрой только рот! Выдувает глаза из орбит!

Боцман бесцеремонно пригибает меня - я зазевался; в шторм не до субординации, и мы кланяемся очередному каскаду.

Рубка всплывает, вода спадает, плавная сила возносит нас на вершину вала, и тогда снова открывается бугристая ширь взъярившегося океана. Он прекрасен - всклокоченный, безумный старец.

Я поглядываю на помощника, на боцмана. Чувствуют ли они то же, что испытываю сейчас я? Считают ли и они, что им крепко повезло - увидеть океан во всей грозе его и силе. Ощутить то, что выпало очень немногим: живую мощь первородной стихии, ощутить её напрямую - лицом, телом, душой, и не где-нибудь, а на вершине её буйства, в реве, в провальном лёте над бездной? Ведь только верхняя вахта подлодок окунается так в эту бурливую купель - с головой. Все прочие мореходы прикрыты стеклом и сталью ходовых рубок.

Руднев нахохлился, глаз под навесом капюшона не видно. Лицо боцмана застыло в гримасе, с какой легче всего встречать «скуловорот» - град шрапнельных брызг: губы сжаты, глаза прищурены. В жизни не узнаю, о чем он сейчас думает. Спросить? Как же, скажет!…

- О чем задумались, Андрей Иванович?

- Зуб, думаю, какой вставлять: золотой или стальной?

Потешается боцман. Прекрасно понимает, что это совсем не то, что мне хотелось услышать.

Нас снова накрывает.

Всё-таки странную работенку выбрал себе этот бывший полтавский хлебороб - бултыхаться ночью посреди океана. Сидел бы сейчас в теплой хате при Одарке, варениках и цветном телевизоре! Плохо ли ему жилось, комбайнеру колхоза-миллионера?! Пятнадцать лет под водой морячить - тут родиться надо с боцманской дудкой на шее.

Свитер под гидрокостюмом намок и хлюпает при каждом поклоне. Ноги коченеют, холод ползет все выше и выше. Трудно поверить, что под нами - стальной кокон прочного корпуса, полный тепла и света. Ищу взглядом на палубе место, под которым находится моя каюта. Там, под сводами герметичной брони, мудрые книги, чай с бальзамом, тесная, но сухая и теплая постель… Кипящая волна пожирает палубу, носовая оконечность - длинная, черная - снова зарывается в океан. Оттягиваю резиновую манжетку, нажимаю кнопку подсветки электронных часов - ещё каких-нибудь полтораста минут, и для нас распахнется наконец благодатный люк.

Верховой ветер разогнал тучи. Где-то у горизонта, изрытого водяными грядами, полыхают молнии. Но гром грозы тонет в грохоте шторма. Струя электрического огня рассекает небо, и расплесканный океан застывает, как на моментальном снимке. Мощный высверк разбился на сотни бликов, вспыхнул и погас на стеклянистых склонах мертвой зыби. Вот так зарождалась жизнь на планете. Молнии били в океаны, и в их соленых чашах вершилось таинство зачатия: цепочки молекул, спирали и кольца органики сплетались в праоснову белка…

Приходит смена. Слезаем с мостика. Как здесь хорошо, внутри, - тепло, сухо, светло. Если бы не швыряло, и вовсе подводный рай. К боцману такое чувство, будто съели с ним иуд соли… Даже не хочется расходиться по отсекам, ему - в кормовой аккумуляторный, мне - в носовой жилой.

Тошнота и сонливость - вот два главных ощущения, с которыми приходится бороться в море на коротких выходах. Тошнота - оттого, что после сколь-нибудь продолжительной жизни на берегу надо заново прикачиваться, а любая качка в тёплых замкнутых отсеках переносится с неотступным комком в горле.

Подводнику редко удаётся поспать суточную норму - семь-восемь часов подряд. На берегу лодка держит цепко - уходишь поздно вечером, так что светская жизнь начинается где-то около полуночи и кончается далеко за полночь, а к восьми утра - умри, но будь на подъёме флага.

В море сон изрезан звонками, ревунами, вахтами, ночными учениями. Где и как ты наверстаешь недосып - дело личной сноровки и опыта.

Автор незабвенного «Капитального ремонта»[2] насчитал семь разновидностей флотского сна: от «основного», «утреннего дополнительного», до «сквознячка». Сегодня служба такова, что, кроме «адмиральского» послеобеденного часа, ни о каком «поощрительном» или «вечернем дополнительном» мечтать не приходится. Существует, пожалуй, лишь один всеобъемлющий вид -«сон с оказией», то есть при первом удобном случае. Как сейчас, например: «Боевая готовность - два, надводная… Подвахтенным от мест отойти». Отошли. Пока не вернулись в базу, можно и прикорнуть.

Оттого что день разорван на несколько мелких урывочных снов, теряется чувство времени, и кажется, что в сутках укладывается по меньшей мере неделя.

Капитан-лейтенант Симбирцев приваливается на свой диванчик, нарушая вековую флотскую мудрость: «Если хочешь спать в уюте, спи всегда в чужой каюте». Суровая подводная юдоль тут же наказует нарушителя. Корабельная печать, которая хранится у старпома, все время кому-то нужна.

Стучится в дверь боцман:

- Товарищ капитан-лейтенант, актик на списание тросов прихлопните!

За ним минер:

- Георгий Вячеславович, шлепни печать на отпускной билет.

Потом приходит Федя-пом с пачкой интендантских бумаг.

Чашу терпения переполняет механик. Он заполняет доверенность на получение денег и кричит Симбирцеву из кают-компании:

- Как правильно: «подпись доверяемого» или «подпись доверяемому»? «Мого» или «мому»?

- Муму! - рычит из каюты старпом.

В прошлых рождениях он наверняка был медведем. Погоны самого большого размера лежат на его плечищах просторно - словно лепестки на тротуарных плитах. Мощный коробчатый череп. Над бровями думные ямочки. Поверх кительного воротничка выправлен ворот рыжего аварийного свитера. Серебряная «лодочка» привинчена прямо к клапану «нагрудного кармана. Так носили командирские знаки в войну.

«Старпом»,- расшифровывает Симбирцев в шутку, - «старый поноситель молодых офицеров». И хотя «старому поносителю» нет и тридцати, лейтенанту Симакову, например, не очень преуспевающему в сдаче зачетов на «самоуправство», достается от него частенько.

Двери хлебосольного дома Симбирцевых всегда открыты для всех офицеров экипажа, в том числе и для лейтенанта Симакова. В ту зиму, когда гарнизонная баня закрылась на ремонт, неженатые лодочные лейтенанты ходили в гости к старпому, зная, что душ и ванна всегда к их услугам. Надо только принести с собой старый ящик для растопки «титана»… Но гостевание в симбирцевском доме вовсе не спасает того же Симакова от старпомовских сарказмов, если в торпедном отсеке, которым командует лейтенант, не проверены манометры или не обезжирен инструмент…

В былые времена должность старпома называлась точнее - старший офицер. В этом есть некий эталон для лейтенантов, включающий в себя не только высший морской профессионализм, но и офицерскую честь, общую культуру, даже некоторую служебную самостоятельность. Старпом - без пяти минут командир корабля…

«При-шли! При-шли!» - затрезвонили поутру авральные звонки. Я выбираюсь наверх вслед за швартовщиками в оранжевых жилетах. Мы на траверзе горы Вестник. Разглядываю в бинокль домик на вершине. Она там? Увидеть бы хоть тень.

4.

Ночью, ворочаясь на скрипучей койке плавучей казармы, Костя Марфин тихо холодел при мысли, что вот уже скоро сутки, как могло не быть его на белом свете. До него только сейчас стало доходить, что случилось и чем могло кончиться происшествие с выбитым футштоком. Запоздалый страх гнал сон и взывал к мысли, что хорошо бы приискать себе место на берегу. Ведь и на береговом камбузе, что на офицерском, что на матросском, требовались коки. Но в таком случае терялись подводные, и МДД - морское денежное довольствие, и будущая «валюта», то есть боновые чеки Внешторгбанка, которые грезились и вовсе волшебными бумажками. Довольно, впрочем, было и того, что одна бона на «черном рынке» шла за червонец…

Надо было решать и с Ириной. Перед отъездом в мичманскую школу Костя сказал ей, что завербовался на стройку в Заполярье. Но обман недавно раскрылся - сболтнул кто-то из шоферов, бывших сокурсников, - и вот теперь, наслышавшись про вольное моряцкое житье, Ирина грозила прикатить в Северодар с ребятней. Значит, надо искать жилье - квартиру обещали через год.

А какое оно, это вольное житье, - известно: то перешвартовка, то якорные сборы, то штормовая готовность, то химическая тревога, то строевой смотр, - в баню сходить некогда. Привязан к лодке, как телок к колышку.

…Квартирными своими заботами Костя поделился с сослуживцем старшиной команды трюмных мичманом Лесных - в обиходе мичманом Ых, человеком Немолодым, семейным и душевным. Очень скоро мичман Ых подыскал комнату в финском домике, жилец которой, мичман-торпедист, уходил в плавание на целый год. Вторую комнату занимал сосед - красавец лейтенант, холостяк, дирижер эскадренного оркестра. И хотя столь щекотливое соседство слегка настораживало - Ирина, несмотря на свое двудетное материнство, все ещё была хороша, - выбирать не приходилось. И Костя отбил телеграмму: «Приезжай!»

5.

Англичане говорят: «От соленой воды не простужаются». Простужаются. Заболел. В голове мерный ткацкий шум… Глазам жарко от пылающих век. Сердце выстукивает бешеную румбу.

Я возвращаюсь из офицерского патруля. Надо бы спуститься в гавань, разыскать у причалов лодку, сдать «заручное оружие» - пистолет - дежурному по кораблю, а затем снова подниматься в город. Но дом рядом, и я захожу напиться чаю.

Прилег не раздеваясь - холодно. Радиатор паровой батареи пребывает в термодинамическом равновесии с окружающей средой. Ребристая железная глыба леденит спину. Из теплоизлучателя она, похоже, превратилась в теплопоглотитель и втягивает в себя последние остатки тепла.

За стеной соседка баюкает дочку. Пробую уснуть под её колыбельную. Девочка кричит. Который год слышу рядом беспрестанный детский крик: в купе, из гостиничного номера, из комнат соседей… Будто вечный младенец растет за стеной.

Соседка забывает закручивать на кухне кран. Ей невдомек, как тревожен этот звук - капающей ли, журчащей, ревущей воды. Встаю. Закручиваю кран. Заодно стучусь к соседке - нет ли анальгина? Наташа перерыла домашнюю аптечку, не нашла ничего путного и побежала куда-то за таблетками. Я возвращаюсь к себе, накрываюсь шинелью с головой и понимаю, что до утра уже не встану и никуда на ночь глядя не пойду…

Ветер старательно выл на одной ноте, меланхолически переходя на другую, третью… У переливчатого воя была своя мелодия - тоскливая, зимняя, бесконечная.

Лицо пылало, и хотелось зарыться им в снег, но снег лежал за окном… Я расстегнул кобуру и положил на лоб настывший на морозе пистолет. Ледяной металл приятно холодил кожу, а когда он нагрелся с одной стороны, я перевернул его на другую. Потом он нагрелся и с другой, тогда я снял его и стал рассматривать, как будто видел впервые…

Как точно пригнана по руке эта дьявольская вещица: ладонь обхватывает рукоять плотно, и все впадины и выпуклости кисти заполняются тяжёлым грозным металлом. Каждый палец сразу находит себе место: указательный удобно пристроился на спусковом крючке, выгнутом точь-в-точь под мякоть подушечки.

Изящная машинка, хитроумно придуманная для прекращения жизни, походила на некий хирургический инструмент. Разве что, в отличие от жизнерадостного блеска медицинской стали, её оружейная сталь матово вычернена в цвет, подобающий смерти…

По стволу идет мелкая насечка, точно узор по змеиной спине. Глубокая рубчатка рукоятки. Я оттягиваю затвор. Обнажается короткий ствол, обвитый боевой пружиной. Все до смешного просто - пружина и трубка.

Затвор, облегающий ствол, - слиток человеческой хитрости: его внутренние выступы, фигурные вырезы и пазы сложны и прихотливы, как извивы нейронов их придумавшие. Жальце ударника сродни осиному… Рука моя, слитая с хищным вороненым металлом, показалась чужой и опасной.

В дверь постучали, и на пороге возникла - я глазам своим не поверил - Людмила. Я быстро сунул пистолет под подушку.

- Заболел? - Она тронула мой лоб.

Ладонь её после мертвенной стали показалась целебной и легкой, как лист подорожника. Восхитительная прохлада разлилась по лбу, и если бы она провела пальцами по щекам, то и они, наверное, перестали бы гореть. Но вместо этого она захрустела целлофаном, извлекая из облатки большую белую таблетку анальгина. Значит, это к ней бегала Наташа… Потом она подогрела чай, принесла баночку малины, и мне захотелось плакать от малинового запаха детства, повеявшего из горячей чашки. А может, оттого, что все это - и Королева, чужая, красивая, желанная, и хруст целлофана, и чашка с восхитительным чаем - примерещилось в жару, что утром в моей комнате и следа не останется от её присутствия, и я не поверю сам себе, что она была здесь, у меня, в моих стенах…

Утром я нашёл на столе клочок аптечного целлофана с обрывком надписи «альгин».

Она была!

Открыв себе это в ясном сознании и поверив в это, я оглядел свою комнату так, как будто видел все здесь впервые, как будто, оттого что здесь побывала она, все вещи стали иными, щемяще сокровенными… Вот стол - простой казенный, незастланный ни скатертью, ни клеенкой, с инвентарной бляшкой, на которой выбито: «1942 год», - чудом избежавший костра из списанной мебели, служил, быть может, кому-то из фронтовых командиров, теперь уже легендарных, безвестно исчезнувших в море, - Видяеву ли, Котельникову или даже самому Дунину. Тайны скольких писем, дневников, карт, чертежей хранит его столешница, исцарапанная, прижженная с угла упавшей свечой, с кругом от раскаленного чайника, с нечаянным клеймом от утюга…

Вот тумбочка из крашеной фанеры, перетащенная сюда прежним жильцом из матросской казармы. На тумбочке, накрытой старым флагом - белым, в красную шашечку, - кружка с электрокипятильником и керосиновая лампа на случай обрыва проводов.

На гвозде, вбитом в стену, - шинель, фуражка, черное кашне. В углу, у изголовья железной койки, - четыре книжных сталагмита и шестиструнная гитара… В незанавешенном окне - снега, заснеженные скалы, гавань в сугробах и выбеленные пургой подводные лодки…

Она здесь была.

Она спускалась сюда.

Она видела все это.

Вернется ли она сюда когда-нибудь?…

Лодочный доктор лейтенант Коньков пришёл ко мне после подъёма флага. Для солидности он надел поверх кителя белый халат. Док принес лекарство, освобождение на три дня и ушёл, захватив мой пистолет на лодку.

Она обещала заглянуть вечером.

Весь день я ждал. Я почти выздоровел, потому что болезнь моя перегорала в этом томительном и радостном ожидании. Я переоделся в единственный свой гражданский костюм, повязал галстук - и после старого лодочного кителя, из которого не вылезал почти всю осень, показался себе довольно элегантным. Пока не пришла она и ласково не высмеяла мой наряд, вышедший из моды лет пять назад.

Лю принесла пакет яблок, а я приготовил что-то вроде ужина из баночного кальмара, морской капусты и чая с консервированным лодочным сыром. Королева присела на ободранный казенный стол, накрытый вместо скатерти чистой «разовой» простыней, и комната - моя чудовищная комната со щелями в рамах, с тараканьими тропами за отставшими обоями, с играющими половицами и голой лампочкой на перекрученном шнуре - превратилась в уютнейший дом, из которого никуда не хотелось уходить и в котором можно было бы прожить век, сиди напротив эта женщина с цветочными глазами.

После охоты за её взглядами там, в гостях, на людях, после ловли фраз её, обращенных к тебе, после борьбы за минуты её внимания вдруг становишься обладателем несметного богатства - целых три часа её жизни принадлежат тебе безраздельно. Они твои и её.

Ветры проносились впритирку к оконным стеклам - шумно и мощно, словно локомотивы, глуша на минуту все звуки и сотрясая все вещи.

Она чистила яблоко, разгрызала коричневые семечки - ей нравился их вкус - и рассказывала про родной город, где родилась и выросла, - про Камчатский Питер, Петропавловск, про долину гейзеров, про вулканы с гранеными горлами, про корейцев, торгующих на рынке маньчжурскими орехами, огородной зеленью и жгучей капустой чим-чим. Она рассказывала это не столько для меня, сколько для себя, вспоминала вслух, забыв, где она и с кем она… Я готов был слушать её до утра, ничем не выдавая своего присутствия, и она ушла к себе действительно под утро, за час до того, как горнисты в гавани завели певучую «Повестку».,.

…На другой вечер она снова пришла ко мне, и снова на горячем моем лбу остался ледяной след её пальцев. И я играл ей на гитаре, и стекла в рамах гудели, словно туго натянутые полотнища. Стеклянные бубны и гитарные струны звенели заодно.

Так было и на следующий день, хотя я и вышел на службу, но вечером всеми правдами и неправдами мне удалось к её приходу быть дома. К счастью, подводная лодка не спешила в море, корабль прочно стоял у стенки судоремонтной мастерской, и наши ночные посиделки продолжались по-прежнему: чай, свеча, гитара, ветер…

Я разучился спать, точнее, научился добирать необходимые для мозга часы покоя на скучных совещаниях, в паузах между делами, прикорнув в каюте до первого стука в дверь.

Команда сразу чувствует, что в жизни того или иного офицера появилась женщина. Женщины похищают лейтенантов из стальных плавучих монастырей. Похищенный виден - по туманному взору, по неумеренному щегольству в одежде, по стремлению вырваться на берег при первом же случае. На этот раз похищен я…

Свечи назывались почему-то железнодорожные. Их выдавали на гидрометеопост в пачках из провощенной бумаги на случай, если буря оборвет провода. Одну из пачек Людмила принесла ко мне, и теперь в каждый свой приход зажигала посреди стола белую парафиновую свечу.

Что приводило её ко мне? Скука зимних вечеров? Близость наших дверей, когда так просто пойти в гости: не надо собираться, выходить на улицу, возвращаться в темноте. Спустилась этажом ниже - и вот он, благодарный слушатель твоих воспоминаний, ждет не дождется. Я и вправду любил её слушать; она рассказывала не спеша, чуть запрокинув голову… В такие минуты Королева Северодара, одним лишь словом срезавшая записных сердцеедов, превращалась в доверчивую большеглазую девчонку.

И однажды случилось то, что уже не могло не случиться. Под переливчатый свист пурги я отложил гитару, задул свечу и зарылся лицом в её холодные душистые волосы…

И это уже без меня пел горн и спускали флаги, гремела цепи на колесах грузовиков и взвывали лодочные сирены, маршировал экипажный строй и рассыпали бодрую дробь малые барабаны. Морской ветер, который устал ерошить шерсть гренландских медведей, трепать флаги дозорных фрегатов и крушить ледяные поля Арктики, ломился в наше окно, тужась высадить раму. Шквалы бились с разлета - зло, коротко, сильно, будто выхлестывали из пушечных жерл. Стены вздрагивали, точно дом был не щитовой, а картонный…

6.

Вскакиваю с первым звуком сигнала «Повестка», как с первым криком петуха. Корабельный горнист трубит сигнал за четверть часа до подъёма флага. За эти минуты успеваю побриться, одеться, застегнуть на бегу шинель и встать в строй. Стою на скользком обледенелом корпусе, за рубкой, на правом фланге офицерской шеренги; слева - плечо Симбирцева, справа - Абатурова. Ищу в со звёздиях городских огней её окно. Оно совсем рядом. По прямой нас разделяют каких-нибудь полтораста шагов. Но эта прямая перечеркнута трижды: тросом лодочного леера, кромкой причала и колючей проволокой ограды.

Причальный фронт резко делит мир надвое: на дома и корабли. Дома истекают светом, словно соты медом. Лодки черны и темны. Этажи горят малиновыми, янтарными, зеленоватыми фонарями окон. В колодцах рубочных люков брезжит тусклое электричество. Комнаты - оазисы уюта и неги: мягкая мебель, книги, кофе, шлепанцы, стереомузыка… Отсеки - стальные котлы, узкие лазы, звонки учебных аварийных тревог, торпеды и мины… Отсеки и комнаты - в немыслимом соседстве.

«Все здесь за-мер-ло до ут-ра…» - пропели радиопозывные «Маяка». И тут же на всю гавань грянул мегафонный бас:

- На флаг и гюйс - смирно!

Над огнями и дымами города, меж промерзших скал, заметалась медная скороговорка горна. Горн прокурлыкал бодро и весело, словно пастуший рожок, созывающий стадо. «Стадо» - угрюмое, лобастое, желтоглазое - расползлось по чёрной воде гавани; «стадо» чешет округлые бока о ряжи причалов…

7.

По утрам её будили чайки. Они хохотали так заразительно, что Людмила невольно улыбалась сквозь сон, а потом открывала глаза и видела в окне густое мельтешение белых крыльев. Чайки летели вдоль ручья, петлявшего в сопках. Когда-то по ручью поднималась семга. Теперь же старый охотничий путь выводил чаек на камбузную свалку, и птицы радостно гоготали, предвкушая поживу.

Она высунула из-под одеяла ногу, нащупала ледяной крашеный пол, тихо взвизгнула и на пятках, чтобы не студить ступни, пробежала в ванную. В её доме не было ни ковриков, ни тапочек. Шлепанцы бывшего мужа - зануды и ревнивца - она выбросила год назад вместе с немногими оставшимися от него вещами - бритвенным помазком, джинсовыми подтяжками, коробочкой с флотскими пуговицами и учебником «Девиация компасов». С тех пор она целый год прощалась с городом, собираясь то в Петропавловск к маме, то в Ригу к сестре, то в Симферополь к одному вдовому инженеру, с которым познакомилась в отпуске и который забивал теперь почтовый ящик толстыми письмами с предложениями руки и сердца.

Целый год в её квартире гремели «отвальные», приходили подруги с кавалерами, бывшие друзья бывшего мужа, новоявленные поклонники… Шипело шампанское, надрывался магнитофон, уговоры остаться перемежались с пожеланиями найти счастье на новом месте. А она слушала и не слушала, прижимая к ноющему виску маленькое холодное зеркальце…

Она была безоговорочно красива. Наверное, не было ни одного прохожего, который бы не обернулся ей вслед. Даже самые заскорузлые домохозяйки поднимали на нее глаза, и на мгновение в них вспыхивала безотчетная и беспричинная ревность. Королева принимала всеобщее внимание безрадостно, как докучливую неизбежность, и, если бы в моде были вуали, выходила бы из дома под густой сеткой.

Она ненавидела свою красоту, как ненавидят уродство. Она считала её наказанием, ниспосланным свыше. У нее не было настоящих подруг, потому что рядом с ней самые миловидные женщины обнаруживали вдруг у себя неровные зубы, или слишком топкие губы, или худые ключицы, или полную талию.

Мужчины в её обществе либо одинаково терялись, лезли за словом в карман, вымученно шутили, либо, напротив, как сговорившись, становились отчаянно развязными, хорохорились, нарочито дерзили. И то и другое было в равной степени скучно, плоско, невыносимо. Знакомясь с новым поклонником, она с тоской ждала, что вот-вот начнет он мяться, тушеваться, отвечать невпопад, либо бравировать, рассказывать слишком смелые анекдоты, выспрашивать телефон и назначать двусмысленные свидания.

Красота её обладала особым свойством: она превращала мужчин либо в трусов, либо в фанфаронов. Она ничего не могла поделать с этим, как тот император из восточной сказки, который был наделен самоубийственным даром обращать в серебро все, к чему бы ни прикоснулась рука. Он умер с голоду, так как рис и фрукты, едва он подносил их ко рту, тотчас же становились серебряными.

Она бы, не раздумывая, пошла за человеком, который сумел бы выйти из этого заколдованного круга. Но такого человека все не было и не было…

По утрам она подолгу стояла у окна. Синеву полярного рассвета оторачивала узкая - не выше печных труб - зоревая полоса. Но и в этом скудном свете гористый амфитеатр Северодара, повторяясь в воде гавани, составленный из двух половин - реальной и отраженной, - казался вдвое выше, величественнее. Предерзкий архитектор перенес портики и колоннады с берегов Эллады на гранитные кручи Лапландии. И это поражало больше всего - заснеженные скалы горной тундры в просветах арок и балюстрад.

Жилые башни вперемешку с деревянными домами разбрелись по уступам, плато и вершинам и стояли, не заслоняя друг друга -всяк на юру, на виду, на особинку,- стояли горделиво, будто под каждым был не фундамент, а постамент. И ещё, антенные мачты кораблей накладывались на город. Корабли жались почти к самым домам, так что крылья мостиков - виделось сверху - терлись о балконы.

Право, в мире не было другого такого города - на красных скалах у зеленой воды, под голубым небом - в полярный день, под радужными всполохами - в арктическую ночь. Она любила Северодар и ненавидела подводные лодки. То было не просто женское неприятие оружия. Она ненавидела подводные лодки, как ненавидят могущественных соперниц. Жутковато красивые машинные существа взяли над здешними мужчинами власть всецелую, деспотичную, неделимую. Они владели их телами и, как казалось ей, душами.

И все же ей не хотелось уезжать из Северодара ни в уютную Ригу, ни в курортный Симферополь, ни в родной Петропавловск…

На этом скалистом клочке земли бушевала некая таинственная аномалия. Она взвихряла человеческие жизни так, что одних било влет, ломало, выбрасывало на материк, других возвышало, осыпало почестями, орденами, адмиральскими звездами. И все это происходило очень быстро, ибо темп здешней жизни задавали шквальные ветры. И так же шквально, скоропалительно, бешено вспыхивала и отгорала здесь любовь. А может, так было по всему Полярному кругу - ристалищу судеб? И аномалия эта, бравшая людей в оборот, на излом, на пробу, называлась просто - Север.

8.

Жена мичмана Марфина Ирина приехала без детей, оставив их на попечение матери, но зато со всеми нехитрыми пожитками. Малое новоселье справляли вчетвером: Костя с Ириной и Степан Трофимович Лесных с супругой - веселой хохлушкой, не помнящей лет.

После полуночи подвалили заведующий складом автономного пайка мичман Юра с женой Наташей.

О времени в Северодаре понятие особое. Здесь не знают слова «поздно», и сон здесь не в чести. Можно в глухую заполночь заявиться в гости, и никто не сочтет это дурным тоном. «Человек уходит в море!», «Человек вернулся с моря!»- только это определяет рамки времени, а не жалкая цифирь суток. Сегодня друг на берегу, сегодня друг дома, значит, у друга праздник, и ты идешь Делить его с ним, не глядя на часы… Так живет плавсостав, и так живет весь город.

Север Ирине понравился: «Жаль, что смородина не растет. А так - жить можно…»

На другой день Костя купил мечту жизни - телевизор на ножках. Аппарат в военторговском магазине выбирал мичман Голицын. Уж он в этих делах дока - институт кончал. Телевизор и впрямь хороший попался. Жена теперь не заскучает. Хоть на весь год в моря уходи.

С плавказармы Марфин перетащил чемодан с новыми, флотскими пожитками. На дне его лежал шерстяной аварийный свитер - Ирина распустит, кофточки детишкам навяжет; в плотную штурманскую кальку была завернута регенерационная пластина, вещёство которой лучше всякого мыла отъедало посудную грязь; ещё там были упрятаны две банки пайковой воблы, сломанная параллельная линейка из грушевого дерева, пара шарикоподшипников - сыну на самокат, сигнальный патрон трех звёздного огня и лишний кокский колпак из натурального хлопка. Колпак хорошо после бани на мокрые волосы надевать. Голова не простудится. Север всё-таки…

Глава четвертая

1.

Море… В жизнь тех, кто грезит о нём с детства, кто сам идет ему навстречу, оно врывается, как бурный прилив в распахнутую бухту. Но порой таинственными протоками проникает оно в сухопутные города и зовет, уводит с собой людей самых земных, отнюдь не помышлявших ни о кораблях, ни о дальних странах…

Море с берега - это фон. Берег с моря - декорация. Настоящее там, где живет человек.

После унылых серых сопок, битый час качавшихся в окнах автобуса, море в заснеженных берегах открылось неожиданно и торжественно, будто в нудной тишине грянул первый аккорд величественного гимна.

Старшина команды гидроакустиков Голицын возвращался в Северодар из первого мичманского отпуска - очередного, долгожданного…

У проходной морвокзала, куда подкатил рейсовый автобус, увидел лейтенанта Феодориди, начальника радиотехнической службы. Феодориди тоже заметил своего мичмана и радостно замахал рукой:

- Греби сюда!

Лейтенант и двое молодых матросов хлопотали у раскрытого багажника боцманских «Жигулей» - впихивали железный короб лодочного приемника.

- Молодец, что приехал! - обрадовался Феодориди.- А я уж замену искал… Опять в море выходим. Садись!

Голицын втиснулся на заднее сиденье. Белохатко нажал на стартер, и жизнь понеслась в бешеном северодарском темпе.

- С бала на корабль! - расплывался в белозубой улыбке Феодориди. - На флоте бабочек не ловят! В два часа выход.

Белохатко вел машину по неровному Северодарскому шоссе осторожно, щадя амортизаторы. Краем глаза он поглядывал на зеркальце заднего вида, в котором отражалась розовощекая голицынская физиономия.

Если бы мичмана Белохатко спросили, что он думает о старшине команды акустиков, боцман ответил бы так: «Какой из него моряк? Пианист. Пальчики тоненькие, беленькие, даром что без маникюра… Должность у него спокойненькая: шумы моря слушать. Послушал бы он их зимой на мостике! Одно звание, что мичман, да и то вроде как стыдится, к офицерам льнет… Кино с ними смотрит. Отрезанный ломоть. Подписка кончится - в столицу слиняет. Барышням семь бочек реостатов нарасскажет про то, как раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул. Такие нужны флоту, как паровозу якорь!»

Если бы мичмана Голицына спросили, какого мнения он о Белохатко, то и он бы не стал кривить душой: «Всегда представлял себе боцманов кряжистыми, просоленными, широкогрудыми… А наш щупленький, остроносенький, бритенький. Бухгалтер из райпо, а не боцман. Знает, перед кем прогнуться, а перед кем выгнуться. Командиру машину моет. Была бы у Абатурова собачка - собачку бы выгуливал… На одной простыне по месяцу спит, на дачу копит… В конспектах по политподготовке цитаты в красные рамочки обводит. И не от руки - по линейке. Значок техникума носит, а путает аборигенов с аллигаторами, стриптиз со спиритизмом, континент с контингентом. А уж заговорит - так сплошные перлы: «Шинеля на дизеля не дожить!», «Корпус красить от рубки до обеда»… Любимое занятие после перетягивания каната - домино. И лупит при этом по столу так, что в гидрофонах слышно: «Тетя Дуся, я дуплюся!» И такой «сапог» имеет право на ношение морского кортика?! И такому антропоиду присвоено некогда блестящее звание «мичман»?! За флот обидно!»

Отношения Голицына и боцмана начали портиться едва ли не на второй месяц их совместной службы. А началось, пожалуй, с пустяка - с белых манжет… Рукава у флотского кителя - что трубы. Когда руки на столе, сразу видно, что под кителем надето. Не очень-то это красиво: сидят мичманы в кают-компании, сверкают звёздочками на погонах, а из обшлагов у кого что проглядывает - то полосатый тельник, то голубая исподняя рубаха, то рукава рыжего - аварийного - свитера высовываются… Вот и решил Голицын слегка облагородить свой внешний вид. Завел себе белые манжеты с серебряными запонками. немудреная вещь - манжеты: обернул вокруг запястий отутюженные белые полоски, скрепил запонками, и китель сразу же приобретает эдакий староофицерский лоск, будто и впрямь под суровым корабельным платьем накрахмаленная сорочка. Конечно, в лодочной тесноте белоснежное белье - роскошь немыслимая, но манжеты простирать лишний раз ничего не стоит. Была бы охота.

Первым элегантную деталь в голицынской одежде приметил штурманский электрик Фролов.

- Ну ты даешь, Петрович! - засмеялся он за обедом.-Вылитый аристократ! У тебя, случаем, дедушка не того?… Не в князьях состоял? Фамилия-то - известно какая…

Пустяшное это событие - белые манжеты - оживило каютный мирок, и пошли споры-разговоры, и только боцман, Андрей Белохатко, неодобрительно хмыкнул и процедил сквозь золотые зубы:

- Лодка чистеньких не любит…

- Боцман чистеньких не любит! - парировал Голицын. С того злополучного обеда за мичманом Голицыным утвердилось прозвище - Князь.

А на другой день в отсеках развернулась субботняя приборка, и боцман выставил из-под диванного рундука ящички с гидроакустическим ЗИПом.

- Твое хозяйство? - спросил он Голицына. - Вот и храни в своей рубке.

Конечно же, то было несомненное зловредство. Кому неизвестно, что в рубке акустиков и без того не повернуться. На лодке каждый кубический дециметр свободного пространства в цене. И торпедисты, и мотористы, и электрики, и радисты стараются захватить в дальний поход как можно больше запчастей к своим аппаратам и механизмам. А тут ещё коки с макаронными коробками и консервными банками. А тут ещё баталер претендует на любой уголок, на любую «шхеру», куда бы можно было засунуть лишнюю кипу «разовых» простыней, рубах, тропических тапочек… Отсеки не резиновые. Вот и идут старшины команд на поклон к боцману, хозяину всевозможных выгородок, рундуков, камер, сухих цистерн. А у боцмана свои проблемы, свое имущество - шхиперское, рулевое, сигнальное, штурманское…

Штатная койка Голицына - в аккумуляторном отсеке нижняя по левому борту, изголовьем к носовой переборке, за которой пост радиотелеграфистов. Проще говоря, диванчик в углу мичманской кают-компании. Под ним-то и разместил Дмитрий вместо личных вещёй ящички, пеналы, сменные блоки к станциям. Теперь же боцман выставил их на том основании, что все равно-де Голицын в кают-компании не живет, перебрался в офицерский отсек, поближе к гидроакустической рубке, вот пусть и хранит свое хозяйство «по месту жительства».

Мичман мичману не начальство, за рундук можно было бы и повоевать - шутка ли отыскать теперь свободный кубометр объема! Но с Белохатко особо не поспоришь; во-первых, по Корабельному уставу боцман в мичманской кают-компании - старшее лицо. Недаром он восседает во главе стола - там же, где командир в кают-компании офицеров. Во-вторых, боцман - единственный из мичманов, кто несет верхнюю вахту, то есть стоит в надводном положении на мостике. Дело это сволочное и потому почетное. Тут у Белохатко как бы моральное право поглядывать на всю мичманскую братию свысока. Даром, что ли, передние зубы вставные- в шторм приложило волной к колпаку пеленгатора. В-третьих, боцман - лицо особо приближенное к командиру. Под водой в центральном посту они сидят рядышком: Абатуров в железном креслице, а в ногах у него, словно первый визирь у султанского трона, сутулится на разножке Белохатко, сжимая в кулаках манипуляторы рулей глубины. Впрочем, сжимают их новички-горизонтальщики. Боцман лишь прикасается к чёрным ручкам, поигрывает ими виртуозно: чуть-чуть вправо, чуть-чуть влево, носовые - чуть на всплытие, кормовые - чуть на погружение. Дифферент - «нолик в нолик». Лодка держит глубину как по ниточке.

Голицын, сидя в своей рубке, всегда знает, кто в центральном на вахте - боцман или кто-то из молодых. Белохатко зря рулями не «машет», перекладывает их редко и с толком. Оттого и гидравлика в трубах реже шипит. Насос реже работает - шуму меньше. Плохого горизонтальщика за версту слышно: «чик-чик, чик-чик…»

Абатуров на боцмана надышаться не может: «Андрей Иваныч, подвсплыви на полметра», «Андрей Иваныч, нырни ещё на полета», «Андрей Иваныч, сдержи», «Андрей Иваныч, замри».

Был командир с Белохатко на короткой ноге не только по службе. Оба в прошлом году купили «Жигули» одной марки. Боцман менял машину уже третий раз-начинал ещё с «Запорожцев», да и до флота баранку крутил, и Абатуров-любитель благоговел перед познаниями профессионала. В отпуск на юг ездили вместе автокараваном.

Взяв все эти обстоятельства в толк, Голицын не стал препираться с боцманом; вызвал своих «глухарей», велел рассовать ЗИП по «шхерам». Потом сходил на камбуз, попросил у Марфина немного картофельной муки - и за ужином вызывающе выпростал из рукавов кителя ослепительно белые, жесткие от крахмала манжеты.

2.

Неотступный страх, что из стальной бочки отсека - случись беда, - никуда не выберешься, не прыгнешь за борт, оставлял Костю только на камбузе. Здесь, в отличие от многосложной и непонятной машинерии подводного корабля, каждая вещь радовала своим привычным назначением. Кран - для того, чтобы течь воде в мойку, черненькие пакетники - чтобы включать плиту, электромясорубка - чтобы готовить фарш. Правда, и тут были свои необычности. Кастрюли, например, назывались лагунами и закрывались специальными крышками с винтами, дабы содержимое не расплескивалось в качку; мусорное ведро именовалось кандейкой, а мусоровыбрасывательный бункер ещё смешнее - ДУК (дистанциионное удаление контейнеров); пользоваться им можно было лишь с разрешения вахтенного офицера, да и то только в присутствии инженера-механика. ДУК походил на маленький торпедный аппарат и сообщался с забортным пространством, что внушало Косте почтительную робость при одном только взгляде на опасный агрегат.

Время на камбузе летело быстро: стряпня, разделка мяса, перебранка с ленивым камбузным нарядом, закваска теста - дни рождения у членов экипажа шли почти подряд, так что духовка, куда ставились именинные пироги, почти не остывала.

По учебно-боевым тревогам мичман Марфин выключал плиту и бежал в центральный пост, где по короткому трапику спускался в лаз «подпола», как называл он трюм центрального поста. Там, под стальными листами настила, в клубке водоотливных труб и насосов, тоже жили люди, а в дальнем закутке - за перископной выгородкой - таилась дверца провизионной цистерны. Провизионка состояла из двух камер. В одной из них находился кингстон балластной цистерны, который тоже входил в заведование кока. Здесь-то, наблюдая, как велела инструкция, «за герметичностью прочного корпуса в районе провизионной цистерны», Марфин отходил душой в тишине и прохладе укромного места после камбузного пекла и подначек в старшинской.

- Марфинские котлеты можно без хлеба есть, - намекал злоязычный электрик Фролов на то, что они де мясные лишь наполовину.

Гнусный наговор! Марфин чужого не берет! И в котел все по норме закладывает. Пусть любой народный контроль проверяет. Тут на лодке при такой безнадзорности за продуктами иной бы барыга ох как руки погрел! Вон мотористы откопали где-то ящик с докторскими витаминами, Горстями драже ели, красными пятнами пошли, а весь ящик выели - за три дня годовой запас прибрали. У Кости же в сухой провизионке центнер казенного печенья. Закройся и лопай сколько влезет. Никто не спросит. А спросит, так ответов много: покрошили при погрузке, или подмокло- выбросил, или соляром провоняло. Он же ни штучки не съел. То, что шоколад в коробку складывает, так это его, собственный - пайковый. С каждого чая по плиточке набегает. Из автономки вернется, детишкам на стол высыплет - а там штук триста шоколадинок! То-то радости будет!

Ну ещё простыни… Раз в десять суток баталер мичман Стратилатов выдаёт всем по комплекту «разового» белья. Испачкалось - на лодке стирать негде - на ветошь! А простыни-то хорошие - льняные, по четыре семьдесят штука. Выбрасывать - рука не поднимается. Тут за поход все семейство можно на три года бельем обеспечить. Ну, складывает Костя свои комплекты под тюфяк. Так свои же! Хочу сплю, хочу спрячу. Степан Трофимыч увидел. «Что, Костя, сундучишь?» -говорит. Не то в шутку, не то в укор…

Тяжёлый всё-таки парод собрался в старшинской. Марфина туда на аркане не затянешь. Только спать приходит. Да ещё когда баталер Стратилатов гитару свою берет. Хорошо поет, «скобарь пскопской», складно и весело:

Если вы утопните

И ко дну прилипните,

День лежите, два лежите,

А потом привыкнете!

3.

Должность мою сокращенно обозначают тремя буквами - ЗПЧ: заместитель по политической части. Симбирцев расшифровывает буквы так - «заместитель по человеческой части». О эта «человеческая часть»!

Если у тебя - для ровного счета - сто подчиненных и за каждым из них по-человечески признать право на нервы, ошибки, срывы - хотя бы по одному проступку в месяц при самой добросовестной службе в остальные двадцать девять дней, - то и тогда набегает по три чрезвычайных происшествия в сутки,

Три стихии - взаимоналоженные и смазывающие картину уставного порядка - противостоят тебе: стихия людей, стихия машин и стихия моря вкупе с коварной погодой Заполярья.

Стихия машин. На лодке их столько, что ежедневно - просто по естественному износу - может что-то выходить из строя, ломаться, ежедневно надо что-то менять, чинить, проводить регламентные работы. Обилие приборов породило термин, который до сих пор применялся только к живым организмам - несовместимость; электронная несовместимость приборов. Количество собранных в прочном корпусе механизмов перешло в некое надмашинное качество, аналогичное психике. А психика, как известно, не программируется…

Стихия океана путает наши карты даже тогда, когда экипаж пребывает на берегу. Их давно уже перестали клясть, эти бессчетные «ветры-раз» и «ветры-два», по объявлению которых надо бросать все дела и спешить на подводную лодку. И вот все, что ты намечал на сегодня - «Беседа гарнизонного прокурора с личным составом», тематический вечер «Край, в котором ты служишь» или встреча с подводниками-ветеранами, - все это безнадежно переносится на завтра, безнадежно потому, что завтра у прокурора будут свои дела, ветеран-подводник уезжает домой, да и кто вообще знает, какая погода и какие вводные будут завтра.

Наконец, стихия собственной души и её страстей. В таких условиях ты не имеешь права на капризы, хандру, забывчивость, несправедливость… А это, как известно, труднейшая из задач - одолеть самого себя…

Мир хаоса, порожденного игрой всех этих стихий, открывается перед замом-новичком - с одной стороны; с другой - он предстает четко разлинованным миром инструкций, директив, приказов, наставлений, положений, уставов, извлечений, рекомендаций…

Перебирая вороха бумаг, понимаешь, что не ты первый, кто содрогнулся от бесформенности мира случайности и вероятности, что и до тебя ломали головы тысячи мудрых и не очень мудрых людей, которые соткали всю эту сеть из параграфов и граф, чтобы обуздать вселенский хаос, придать ему подобие порядка, симметрии, логики. Поколениями флотских умов придумана довольно надежная защита корабельной жизни от помех внешних и внутренних. Она изложена в «Книге корабельных расписаний», в которой вот уже сколько веков подряд меняются только названия механизмов да связанных с ними работ. Да ещё орфография.

О если бы не подтачивали военно-морской порядок людские страсти, пороки, амбиции, эмоции!… Но это все равно что мечтать: о если бы не было в мире трения, тогда бы построили вечный двигатель!

И всё-таки, я думаю, инженеру-механику труднее. Его просчеты в технике обнаруживаются быстро. Задиры на шейках коленвала сразу дают о себе знать. А сколько невидимых глазу «задиров» оставили мы с командиром в матросских душах?

Это не оправдание, что взрослого человека за каких-нибудь два-три года не перевоспитаешь. Перевоспитать, перестроить, перевернуть можно за минуту. Поступком. Деянием. Подвигом.

Но для этого надо быть не ЗПЧ, не замполитом, а к о м и с с а р о м.

Комиссар - это человек, чья нервная система напрямую, без понижающего трансформатора включена в жизнь экипажа со всеми перепадами её высокого напряжения, со всеми её короткими замыканиями.

Комиссар, замполит, как и доктор, нужен, в конечном счете, для одного-единственного, самого трудного, решающего для корабля часа, когда он должен найти такие слова и высказать их в таком заклинании, чтобы победа упала к ногам, как падает заговоренная жар-птица…

Глава пятая

1.

Мы снова в море. Прелюдия перед большим походом. Не было ещё дня, чтобы я не спросил себя - выдержу ли? Столько месяцев в прочном корпусе, где каждые сутки длятся л в самом деле больше века.

Эти короткие, полунедельные выходы в полигоны многое дали и мне, и экипажу: слегка сплавались, слегка притерлись, слегка присмотрелись друг к другу. Но это в прибрежных полигонах. А в океане? Там ведь и мера всему - океанская…

И куда меня понесло? Давным-давно бы уже жил в Москве, бродил бы по городу куда глаза глядят, не посматривая на часы, дышал бы сухим осенним воздухом вволю, слушал бы музыку, читал бы мудрые книги - сколько их, непрочитанных! - спал бы до восьми часов, как раз бы до подъёма флага. И никто бы не стучал в мою дверь посреди ночи, и не трезвонили бы колокола громкого боя над ухом, и не рявкали бы ревуны. А главное - никто бы с меня ни за кого не спросил. Отвечал бы только за самого себя. Ведь было же такое время… Неужели было?

С рассветом все подводные лодки - наши и не наши, все, кого нужда выгнала на поверхность, кто всю ночь заряжал аккумуляторную батарею или менял прогоревшую резину герметичных захлопок, заваривал прохудившееся железо или всплывал «взять звёзду», провентилировать смрадные отсеки, выбросить мусор, кого не спугнули локаторы патрульных самолётов, - возвращаются в родную стихию, в темень глубин.

Я просыпаюсь от возгласа вахтенного офицера: «Задраен верхний рубочный люк!» Крикливый динамик висит над самой головой, и во сне в память мою, как на сеансах гипнопедии, навечно впечатываются ночные команды и перекличка акустиков: «Глубина… метров. Горизонт чист…» Свищет в цистерны вода. Беспечное покачивание сменяется целеустремленным движением вниз, вниз, вниз - вглубь, вглубь, вглубь… Тело даже несколько легчает, как при провале самолёта в воздушную яму, голова сползает с подушки, а ноги все сильнее и сильнее упираются в носовую переборку, будто та стремится стать полом, будто весь каютный мирок вот-вот опрокинется и перевернется… И круговерть вопросов: какая глубина? почему так долго не отходит дифферент? от кого погружаемся?…

Нет ничего тоскливее, чем уходить под воду с такой крутизной - одному - в темноте и гробовой тишине. Родная каюта кажется склепом.

Все вещи замерли, точно оцепенели от гипноза глубины: дверца шкафчика не бьется, посуда в буфете кают-компании не гремит. Отсек наливается тишиной, глухой до жути, после клохтанья дизелей и плеска волн.

На столе у меня - китайский богдыханчик с качающейся головой. Его поклоны и наклоны отмечают крены и дифференты корабля. Должно быть, сейчас голова божка запрокинулась за спину. Не иначе на рулях глубины молодой горизонтальщик. А в такие минуты превращаешься в очень чуткие живые весы: ощущаешь десятые доли любого дифферента. Будто ртуть переливается то в ноги, то в голову, пока наконец лодка не выравнивается и не наступают обманчивые твердь и покой.

Нервы, нервы… А ведь на каком-то месяце автономного плавания неизбежно дадут о себе знать. К черту загробные мысли! Лучший способ от них избавиться - пройти по отсекам, «выйти на люди».

Я натягиваю китель, нахлобучиваю пилотку…

Пригнувшись, вытискиваюсь из каютного проемчика в низенький тамбур, который отделяет каюту старпома, отодвигаю дверцу с зеркалом и выбираюсь в средний проход.

Изнутри подводная лодка похожа на низенький туннель, чьи стенки в несколько слоев оплетены кабельными трассами, обросли приборными коробками и вовсе бесформенной машинерией. Механизмы мешают распространяться свету плафонов, и оттого интерьер испещрен рваными тенями и пятнистыми бликами. У носовой переборки в полумраке тлеет алая сигнальная лампочка станции ЛОХ.

На первых русских подводных лодках в центральном посту вот так же алела пальчиковая лампочка перед иконой Николая чудотворца - покровителя рыбаков и моряков. Но у подводников есть свой святой - праведник Иона, совершивший подводное путешествие во чреве китовом.

Красная лампочка посвечивает другому Ионе - Ионе Тодору, вахтенному электрику второго отсека. Завидев меня, он приподнимается из укромного местечка между командирской каютой и водонепроницаемой переборкой носового торпедного отсека.

- Тарып кап-нант, вахтенный электрик матрос Тодор!

- Есть, Тодор. Как плотность?

С легким молдаванским акцентом Тодор сообщает плотность электролита в аккумуляторных баках. Я щелкаю выключателем аварийного фонаря - горит. На этом официальную часть встречи можно прервать. Я - замполит, и от меня кроме вопросов по службе всегда ждут чего-то ещё. Старпом называет такие мои вылазки: «Поговорить с матросом на сон грядущий о любимой корове, больной ящуром». Тодор - бывший виноградарь, и когда-то мы действительно говорили с ним о страшной болезни лозы - филлоксере. Это было давным-давно, ещё в самом начале похода. С того времени мы успели с ним вот так - мимоходом, накоротке - переговорить об Ионе Друцэ и Марии Биешу, о Кишиневе, о мамалыге, о Котовском, о Маринеско, о том, что молдавское «ла реведере» очень похоже на итальянское «арри ведерля», о битве при Фокшанах, о цыганах, что «шумною толпой по Бессарабии кочуют»…

Он один молдаванин в экипаже. Сам я в Молдавии никогда не был. Мне рассказывала о ней мама: она начинала там врачом-эпидемиологом… И без того скромные мои знания о «солнечной Молдове» давно иссякли. Тодор ждет. Ну что я ещё скажу? Не повторять же снова об этой проклятой филлоксере? Тодор приходит на помощь:

- Товарищ капитан-лейтенант, не слышали в «Последних известиях», какая там погода у нас?

Ну как ему скажешь, что не слышал?

- Слышал. Сухо. Безоблачно. Температура - около тридцати.

Тодор светлеет.

- Как всегда! У нас всегда так!

Я заметил, с каким вниманием слушают в отсеках сводку погоды в «Последних известиях». И в самом деле, услышишь, что в Москве оттепель, ветер слабый, до умеренного, гололед - и будто весточку из дому получил. Трудно ли представить себе московский гололед?

2.

«С огнестрельным оружием и зажигательными приборами вход в отсек категорически запрещён!» Медная табличка приклепана к круглой литой двери лаза в носовой торпедный отсек. Оставь огниво, всяк, сюда входящий. «Всяк» сюда не войдет. В рамочке на переборке - список должностных лиц, которым разрешен вход в первый отсек при наличии в нём боезапаса. Список открывает фамилия старпома, за ней моя.

Первый отсек самый большой - он протянулся во всю длину торпед, и, оттого что передняя его стенка скрыта в зарослях трубопроводов и механизмов, замкнутое пространство стальной капсулы не рождает ощущения безысходности. Ему не может здесь быть места хотя бы ещё и потому, что отсек задуман как убежище: над головой - торпедопогрузочный люк, через который, если лодка не сможет всплыть, выходят на поверхность, как и через трубы носовых торпедных аппаратов. Это - двери наружу, врата спасения.

На настиле между стеллажными торпедами меня встречает вахтенный отсека старшина 1-й статьи Ионас Белозарас. Опять Иона!… Белозарас отличник боевой и политической подготовки, отличник Военно-Морского Флота, специалист 1-го класса, командир отделения торпедистов, групкомсорг, помощник руководителя политзанятий, кавалер нагрудного знака «Воин-спортсмен». Мне нравится этот старшина не за его многочисленные титулы - тихий неразговорчивый литовец, он человек слова и дела, на него всегда можно положиться… Ионас постарше многих своих однокашников по экипажу - пришёл на флот после техникума и ещё какой-то отсрочки. Рядом с девятнадцатилетним Тодором - вполне взрослый мужчина, дипломированный агроном. Я даже прощаю ему учебник «Агрохимии», корешок которого торчит из-под папки отсечной документации. Вахта торпедиста - это не вахта у действующего механизма, но дело даже не в том. Белозарас поймал мой взгляд, и можно быть уверенным, что теперь до конца смены к книге он не притронется. Нотации об особой бдительности к концу похода лишь все испортят.

Чтобы соблюсти статус проверяющего начальника, я спрашиваю его о газовом составе воздуха. Вопрос непраздный. «Элексир жизни» в соприкосновении с маслом взрывоопасен, недаром торпеды и все инструменты подвергают здесь обезжириванию.

Вахтенный торпедист через каждые два часа обязан включать газоанализатор и сообщать показания в центральный пост. Все в норме. Кислорода - 22%, углекислоты - 0,4 %. Я не спешу уходить. Любой отсек - сосуд для дыхания. Все его пространство, изборожденное, разорванное, пронизанное механизмами, - это пространство наших легких, под водой оно как бы присоединяется к твоей плевре. Воздух в первом отсеке всегда кажется свежее, чем в других помещёниях. Видимо, потому что он прохладнее; его не нагревают ни моторы, ни электронная аппаратура, не говоря уже о камбузной плите или водородосжигательных печках. Я делаю несколько глубоких очистительных вдохов…

Чтобы пройти в кормовые отсеки, надо вернуться в жилой, офицерский. Он похож на купированный вагон, грубовато отделанный тем дешевым деревом, которое идет на изготовление ружейных прикладов и прочих деталей военной техники, не вытесненных ещё пластмассой.

Здесь же, под сводом левого борта, протянулась выгородка кают-компании. В одном её конце едва умещается холодильник «ЗИЛ», прозванный за могучий рык «четвертым дизелем»; в противоположном - панель с аптечными шкафчиками. Раскладной стол сделан по ширине человеческого тела и предназначен, таким образом, не только для того, чтобы за ним сидели, но и для того, чтобы на нём лежали. Лежали на нём трижды - три аппендикса вырезал под водой в дальних походах доктор. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что столовый мельхиор под операционными светильниками сверкает на белой скатерти зловещёй хирургической сталью, за стол кают-компании всегда садишься с легким душевным трепетом.

В положенный час кают-компания превращается в конференц-зал, в лекторий, в чертежную мастерскую, канцелярию, киноклуб, библиотеку и просто в салон для бесед.

Под настилом палубы отсека - трюм. В этом легко убедиться, если отдраить в среднем проходе люк и заглянуть в лаз аккумуляторной ямы: в два яруса стоят там огромные чёрные баки элементов. В них заключена подводная сила корабля, его ходовая энергия, тепло, свет…

Но в этом же подполье обитает и гремучий дух-разрушитель - водород. Всего лишь четыре процента его в воздухе рождают взрывоопасную газовую смесь. Батареи постоянно выделяют водород, и следить за периодической вентиляцией их, как заведено ещё со времен первой мировой войны, - недреманная обязанность вахтенного офицера - в море, дежурного по кораблю - в базе. И уж, конечно, вахтенного механика.

Центральный пост… Тронное место в центральном посту занимает железное креслице, приваренное к настилу у носовой переборки так, что командир в нём всегда сидит спиной к носу корабля. Оно похоже на подставку для старинного глобуса. Под креслом размещён штурманский агрегат. Если уместиться в тесной чаше сиденья, то в лопатки упрутся, словно стетоскопы, ревунные раструбы машинных телеграфов. Прямо у коленей окажется разножка боцмана перед манипуляторами рулей глубины и многоярусным «иконостасом» из круглых шкал глубиномеров, аксиометров, дифферентометров.

За спиной боцмана - конторка вахтенного офицера с пультом громкой межотсечной связи. У ног «вахтерцера» сидит обычно на «сейфе живучести»[3] вахтенный механик. Эти четыре человека- «мозжечок» субмарины - размещёны купно, как экипаж танка.

Сейчас здесь напряженно: подвсплытие в приповерхностный слой. Слегка покачивает. Из выносного гидроакустического динамика слышно журчание, с каким перископ режет поверхность. Это журчание да бесплотная мягкая сила, налегающая то на спину, то на грудь, - вот, пожалуй, и все, чем планета Земля даёт знать о себе. Под водой же обрываются и эти связи с внешним миром. Единственное, что напоминает о береговой, сухопутной жизни, - сила тяжести. За оболочкой прочного корпуса могли бы проноситься звёздные миры и проплывать затонувшие города, бушевать смерчи или протуберанцы, но в отсеках все так же ровно светили бы плафоны и так же мерно жужжал репитер гирокомпаса. Но мы-то знаем - что за этой тишиной и бездвижностью. Мы погружены в мир сверхвысоких давлений- такой же опасный, как космический вакуум. Мысль эта неотступна, как и давление океана. Она напрягает душу, чувства, разум так же, как обжатие глубины - прочный корпус.

Быть в центральном посту и не заглянуть в штурманскую рубку очень трудно. Это единственное место на подлодке, где ощущается движение корабля, где своими глазами видишь, как пожирается пространство: в окошечках штурманского прибора переползают цифры миль, градусы и секунды пройденных меридианов, параллелей…

Мне нравится бывать здесь ещё и потому, что деревянная каморка в железных джунглях центрального поста - с полками, заставленными томами лоций, крохотными шкафчиками, выдвижной лампой и самым широким на лодке столом (чуть больше кухонного для малометражных квартир) - напоминает об уюте оставленного дома. К тому же это самая что ни на есть моряцкая рубка на подводной лодке: карты, секстанты, хронометры, звёздный глобус… Тонко отточенные карандаши, резинки, мокнущие в спирте, параллельная линейка из грушевого дерева, острый блеск прокладочных инструментов…

За прокладочным столом сегодня младший штурман лейтенант Васильчиков. Широкий, круглолицый, с красными губами. Смотришь на него и почему-то сразу представляешь его мать: дородную, добрую, чадолюбивую. Мне всегда становится неловко, когда с губ Васильчикова срывается порой крепкое словцо. Как будто его мать где-то рядом и краем уха все слышит. Ругаться ему органически не идет: он добродушен и начитан. Единственный офицер в кают-компании, у кого ни с кем никаких конфликтов. Тип универсальной психологической совместимости.

«Тип» только что бросался ластиком, привязанным к леске, в лопасти вентиляторов - здорово отскакивает! Вахта выпала скучная - карта пустая, ни островов, ни банок, серая цифирь глубинных отметок. До точки поворота ещё ой как не скоро!…

Заметив меня, Васильчиков смущается и поспешно разворачивает свиток ватмана.

- Вот, Алексей Сергеевич, все готово!

На листе каллиграфически вычерчена схема нашего похода. Схему повесим на самом бойком месте - в коридоре четвертого отсека, - и штурман ежедневно будет отмечать на ней положение корабля.

Я беру в руки изящную коробочку из лакированного дерева - футляр из-под давно утопленных палубных часов. Шкатулочка обшита изнутри зеленым бархатом и снабжена медными крючочками - идеальное вместилище для моего богдыханчика. Васильчиков хранит в ней предохранители, и давний наш торг - три пачки дефицитнейшей в мире цветной фотопленки - никак не состоится. Я выразительно вздыхаю, и Васильчиков не менее выразительно поднимает брови: дело хозяйское…

- Две, - предлагаю я.

- Побойтесь бога, Алексей Сергеевич! Ручная работа.

Работа-то ручная… Но вещь остается вещью: фотопленка - продолжение памяти. А в памяти хочется удержать так много…

Следующий отсек - жилой, мичманский. Устроен он почти так же, как и второй, - те же аккумуляторные ямы под настилом, тот же коридор купированного вагона. Тут расположены рубка радистов, каюты механика и помощника, сухая провизионка, мичманская кают-компания, она же - восьмиместный кубрик…

По сравнению с первым отсеком, где в тропиках самый благодатный прохладный климат, атмосфера здесь пахучая и жаркая даже в Арктике. Причиной тому - электрокамбуз, приткнувшийся к кормовой переборке. Напротив, чуть в стороне от двери, разверзся в полу люк мрачно знаменитой среди молодых матросов боцманской выгородки. Сюда спускаются провинившиеся, чтобы вершить на дне её тесного трюма сизифов труд по наведению чистоты и сухости.

В дверях камбуза замечаю Симбирцева. Что-то жует.

- Не спится, Сергеич?

- Бессонница.

- Это от голода, - авторитетно заявляет старпом. - Море любит сильных, а сильные любят поесть.

Если это так, то море непременно любит Симбирцева - волгаря с бурлацким разворотом плеч.

Камбуз - сплошной перегонный куб: пары конденсируются на холодном подволоке, и крупный дождь срывается сверху. Догадливые коки сделали себе навес из распоротого полиэтиленового мешка. Мичман Марфин печет оладьи. Наверху шторм, глубина небольшая - качает. Масло стекает то туда, то сюда и все время подгорает. Оладьи наезжают одна на другую - спекаются в пласт. Марфин кромсает его ножом.

- Ну так что, «Марфа - зеленые щи»,- продолжает старпом прерванный разговор, - загубил пролетарское дело на корню. В провизионке зверинец развел.

Вчера в трюме центрального поста под дверью рефрижераторной камеры старшина 2-й статьи Пяткин поймал мышь.

- Дак один только мышь, товарищ капитан-лейтенант. Дуриком завелся. Ни одного больше не будет.

- Мышь, говоришь, одна? - усмехается Симбирцев. - Смотри. Попадется зверь - ящик коньяка поставишь.

Марфин радостно улыбается:

- О, дак за ящик подпустить можно!

- Фу, как плохо ты думаешь о своём старпоме! Симбирцев оставляет камбуз с напускной обидой. Дело сделано: психологическое напряжение снято. Марфину уже не так тягостно. Мышь под водой живет, а уже он, Марфин, и подавно выживет.

Там, где побывал старпом, - делать нечего: порядок наведен, люди взбодрены. Иду в корму по инерции.

Получить представление о здешнем интерьере можно, лишь вообразив такую картину: в небольшом гроте под сенью нависших зарослей вытянулись рядком три длинные плиты - что-то вроде доисторических надгробий. Так вот: заросли - это трубопроводы и магистрали. Плиты - верхние крышки дизелей. В надводных переходах на них обычно отогреваются промокшие на мостике вахтенные офицеры и сигнальщики.

Над средним дизелем подвешен чайник, и отсек стал похож на цыганскую кибитку.

Вахтенный отсека - старший матрос Еремеев. С мотористами вообще трудно найти общий язык, а с Еремеевым у нас отношения и вовсе не сложились.

У Еремеева открытое, располагающее лицо рабочего паренька. Наряди такого в косоворотку, сбей ему картуз набекрень, и любой режиссер охотно пригласит его на роль питерского мастерового. При веем своём обаянии он один из тех людей, которые четко знают свои права и чужие обязанности. Механик на него не надышится - Еремеев лучший моторист на лодке, золотые руки, умеет много больше того, что требуется от матроса срочной службы. Еремеев давно набил себе цену и ведет себя с тем вызовом, с каким водопроводчик торгуется с хозяином квартиры, где то и дело подтекают краны, барахлит унитаз. И все же есть в нём что-то подкупающее, особенно когда смотришь, как лихо и уверенно управляется он со своими вентилями, кнопками, рычагами на запуске дизеля. К тому же держится Еремеев даже в самых невыгодных для себя ситуациях с таким достоинством и степенством, что ни один мичман и ни один офицер, по-моему, ни разу не повысили на него голоса.

С погружением под воду рабочая страда мотористов перемещается к электрикам. После стального клекота дизелей глухой гуд гребных электродвигателей льется в уши целебным бальзамом. Палуба по понятным причинам сплошь устлана резиновыми ковриками. От них ли, от озона ли, который выделяют работающие электромеханизмы, здесь стоит тонкий крапивный запах.

Во всю высоту - от настила под подволоки - высятся параллелепипеды ходовых станций. Между ними-койки в два яруса. Точнее, в три, потому что самый нижний расположен под настилом - в трюме, - только уже в промежутках между главными электромоторами. Спят на этих самых нижних койках мидчелисты - матросы, обслуживающие гребные валы и опорные подшипники размером с добрую бочку. Из квадратного лаза в настиле торчит голова моего земляка и тезки - матроса Данилова. Я спускаюсь к нему с тем облегчением, с каким сворачивают путники после долгой и трудной дороги на постоялый двор. После «войны нервов» в дизельном в уютную «шхеру» мидчелистов забираешься именно с таким чувством. Здесь наклеена на крышку контакторной коробки схема московского метро. Глядя на нее, сразу же переносишься в подземный вагон. Так и ждешь - из динамика боевой трансляции вот-вот раздастся женский голос: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция - «Преображенская площадь».

Данилов знает мою особую к нему приязнь, но всякий раз встречает меня официальным докладом с перечислением температуры каждого работающего подшипника. Лицо у него при этом озабоченно-внимательное - так ординатор сообщает профессору после обхода температуру больных. Подшипники, слава богу, здоровы все, но подплавить их - зазевайся мидчелист - ничего не стоит. Это одна из самых тяжёлых и легко случающихся аварий на походе, и я выслушиваю доклад с интересом отнюдь не напускным.

Данилов - из той волны безотцовщины, что разлилась уже после войны. Мать - он всегда называет её «мама» - дала ему «девичье» воспитание: Данилов робок, застенчив, нелюдим. Он штудирует том высшей математики - готовится в институт. Частенько стучится ко мне в каюту: «Товарищ капитан-лейтенант, разрешите послушать мамину пленку». Перед походом я собрал звуковые письма-напутствия родителей многих матросов, и Данилову пришла самая большая кассета. Я оставляю его наедине с магнитофоном и ухожу обычно в центральный пост или в кают-компанию. Он возвращается к себе с повлажневшими глазами…

- Подшипники не подплавим?

- Как можно, товарищ капитан-лейтенант! Напоследок я задаю ему почти ритуальный вопрос:

- Гражданин, вы не скажете, как лучше всего проехать…- придумываю маршрут позаковыристей,- со «Ждановской» на «Электрозаводскую»?

Данилов расплывается в улыбке и, не глядя на метро-схему, называет станции пересадок.

3.

Жилой торпедный отсек вполне оправдывает свое парадоксальное название. Здесь живут люди и торпеды. Леса трехъярусных коек начинаются почти сразу же у задних аппаратных крышек и продолжаются по обе стороны среднего прохода до прочной переборки. Стальная «теплушка» с нарами. Дыхание спящих возвращается к ним капелью отпотевшего конденсата. Неровный храп перекрывает свиристенье гребных винтов. Они вращаются рядом - за стенами прочного корпуса, огромные, как пропеллеры самолёта.

Площадка перед задними крышками кормовых аппаратов своего рода форум. Здесь собирается свободный от вахты подводный люд, чтобы «потравить за жизнь», узнать отсечные новости, о которых не сообщают по громкой трансляции. Здесь же чистят картошку, если она ещё сохранилась. Здесь же собирается президиум торжественного собрания; вывешивается киноэкран - прямо на задние крышки. Сюда же, как на просцениум, выбираются из-за торпедных труб самодеятельные певцы и артисты.

Матрос Жамбалов, присев в уголке на красный барабан буй-вьюшки, старательно выводит в тетради затейливые бурятские письмена.

Я беру у него тетрадь. Полистав и убедившись, что письмо он пишет не в конспекте для политзанятий, возвращаю ему его письмена.

По отсекам нельзя ходить просто так. Если ты носишь офицерские погоны, умей подмечать любой непорядок. Матрос не обидится на дельное замечание, но он не простит тебе, если ты с важным начальническим видом пройдешь мимо незадраенной переборки или распломбированного аварийного бачка… Он быстро поймет, что ты стоишь как подводник. И никакие нашивки не спасут твой авторитет. Поначалу я выбирался только с Симбирцевым, мотая на ус его старпомовские распоряжения и указания. Глаз у него острый, язык ещё острее. Теперь отваживаюсь проходить по лодке из носа в корму без провожатых.

Смена дня и ночи под водой незаметна, но, чтобы не ломать подводникам «биологические часы», уклад жизни построен так, что на ночные часы приходится как можно больше отдыхающих. В это время сокращается обычно освещёние в отсеках, команды передаются не по трансляции, а по телефону.

Устроить себе ложе на подводной лодке- дело смекалки и житейского опыта. Хорошо на атомоходах - там простора в отсеках не занимать: матросы спят в малонаселенных кубриках. На дизельных субмаринах о такой роскоши приходится только мечтать. И хотя у каждого есть на что приклонить голову, человек ищет, где лучше.

Вон электрики расположились в аккумуляторных ямах. Там тихо, никто не ходит, не толкает, а главное, ничто не мешает вытянуться в проходе между аккумуляторными баками в полный рост.

Торпедный электрик изогнулся зигзагом в извилистой «шхере» между расчетным стрельбовым аппаратом и выгородкой радиометристов.

Мерно гудят под пойолами настила гребные электродвигатели. Там, между правым и средним мотором, спит мидчелист Данилов. В изголовье у него смотровое окно на коллектор с токоведущими щетками. Щетки немного искрят, и окно мигает голубыми вспышками, будто выходит в сад, полыхающий грозой. Что снится ему сейчас в электромагнитных полях под свиристенье вращающихся по бокам гребных валов?

Яркий свет горит в штурманской рубке, до дыр истыкана карта иглами измерителя, лейтенант Васильчиков высчитывает мили до поворотной точки.

Берется с дремотой командир, подстраховывающий в центральном посту новоиспеченного вахтенного офицера. Сидит он не в кресле, а в круглом проеме переборочного лаза на холодном железе, чтобы легче было гнать сон. Время от времени он вскидывает голову, запрашивает курс, скорость, содержание углекислоты, и снова клонится на грудь голова, налитая лютой бессонницей.

Боцман у горизонтальных рулей неусыпно одерживает лодку на глубине.

И конечно же, бодрствует гидроакустик, единственный человек, который знает, что происходит над лодкой и вокруг нее. Слышит он и как журчит обтекающая корпус вода, и как постукивает по металлу в пятом отсеке моторист Еремеев, ремонтирующий помпу, и как кто-то неосторожно звякнул переборочной дверью в седьмом. Стальной корпус разносит эти звуки под водой, словно резонатор гитары.

Подводная лодка спит вполглаза тем осторожным сном, каким испокон веку коротали ночи и на стрелецких засеках в виду татарских отрядов, и в кордегардиях петровских фортеций, и у лафетов на бородинских редутах, и на площадках красноармейских бронепоездов, и в дотах Брестского укрепрайона…

Подводная застава России…

- Горизонт чист! - Акустик.

…Сегодня после обеда члены поста народного контроля- доктор, помощник, боцман и я - проверяли наличие и содержание стрелкового оружия. Вскрыли в жилом офицерском отсеке железную пирамиду, выкрашенную в безмятежно-голубой цвет, извлекли автоматы со складными прикладами. Я взвесил на ладони свой пистолет.

О, ярая мечта детства - обзавестись собственным оружием! Это она, неотступная, властная, толкала нас, мальчуганов послевоенной поры, на «археологические» раскопки в старых траншеях и дотах - земля белорусская изобилует ими - в надежде отыскать настоящий пистолет или автомат. Увы, как часто гремели взрывы, унося юные жизни слишком любопытных и неосторожных!… Не найдя ничего стоящего, мы насыщали страсть к оружию самодельными арбалетами, всевозможными стрелометами и самопалами чудовищных конструкций… И вот теперь пальцы мои ощупывают вороненый металл личного пистолета. Радостно ли мне? Хоть бы одну искорку того мальчишеского вожделения! Да и что мне пистолет, если сама подводная лодка - гигантское оружие-торпедомет и я живу в нём, в его механизме.

Тяжесть ответственности. Ни в чем она не ощущается так весомо, как в тяжести оружейного, корабельного металла. И вместе с тем под спудом этого бремени живет и крепнет чувство мужской гордости: вся эта грозная мощь доверена нам, мне…

Чтобы такая сложная конструкция из металла, электроники и человеческих отношений, как военный корабль, действовала безукоризненно и эффективно, необходимо, чтобы каждый одушевленный её элемент на какое-то время - не на всю жизнь, на время службы или хотя бы на время дальнего похода - сознательно согласился быть винтиком, шестеренкой в общем механизме, забыв или, точнее, припрятав человеческую гордыню; сознательно согласился бы делать быстро и четко только то, что от него требует координирующая центральная система - ГКП - главный командный пост. Быть винтиком, не превращаясь в него, ибо жизнь может потребовать мгновенного превращения винтика в ведущее звено. Так случалось не раз, и, когда в бою на «Щ-402» погибли командир, штурман и большая часть офицеров, лодку привел на базу матрос - штурманский электрик Александров, который, будучи «штифтиком», отвечающим лишь за исправность электронавигационных приборов, фактически был мастером, знающим не толику, а все дело разом. В истории морских войн известен случай, когда командование подводной лодкой принял доктор.

На корабле каждый должен уметь заменить другого - и рядом, и выше, и ниже. Просто винтику это не под силу. Такое умение должно питать уважение к самому, себе, компенсировать моральный ущерб от выполнения куцых обязанностей функционера.

Бывают такие простые истины о всеобщем благе, постижение которых происходит не умом, а озарением сердца. Так было и со мной, когда я нутром прочувствовал, что только сознательное, а значит, добровольное исполнение своих обязанностей каждым из нас поможет легко и без издержек решить главную задачу, которая стоит в мирное время перед любым кораблем, - высокую боевую готовность.

Чтобы внушить эту важнейшую истину хотя бы малому кругу лиц - членам своего экипажа, у замполита есть немало возможностей и целый набор «инструментов», отточить которые он обязан сам: партийное бюро корабля, комитет комсомола, советы, посты, группы, кружки… «Схема расстановки коммунистов в отсеках и по боевым сменам» так и останется схемой, если ты сам не подберешь людей, не объяснишь им новыми, незатертыми словами, как важно то, что они делают; если их не зажжешь. И здесь мало гореть самому, тут надо быть и психологом, и командиром, дипломатом и воином, прокурором и исповедником. И Человеком. На должности замполитов нужно подбирать людей по самому строгому конкурсу, как на замещёние профессорских вакансий. Тем более что профессор лишь учит, в лучшем случае ещё и воспитывает, тогда как комиссар учит, судит, ведет за собой на самые тяжкие испытания, на смерть.

Глава шестая

1.

Там, в Москве, я и представить себе не мог, что когда-нибудь буду жить такой странной жизнью: без выходных, без личного времени, в судорожной спешке - успеть, успеть, все успеть до выхода в большие моря… Время мое принадлежало кораблю и экипажу безраздельно. И только тогда, когда в казарме зажигались синие плафоны-ночники, и в спину мне козырял дежурный по команде, я сбегал по бетонным ступенькам, чувствуя, как с каждым шагом в сторону города слабеет силовое поле подплава, отпуская нервы и сердце.

Ночь и снег. Снег и ночь. Белизна и темень. Чистота и тайна. Я иду к ней… Наш нечаянный роман обречен. Она собирается уезжать из Северодара. Навсегда. На другой край земли - домой, на Камчатку, к маме. А я ухожу в море. Надолго. На ощутимую часть жизни. Когда вернусь, подрастут деревья и дети, построят новые дома, изменится мода, отпечатают новые календари… Нас разносит в разные полушария земли - её в восточное, меня - в западное. Мы невольно будем антиподами. Даже наши письма не смогут найти нас. И почтальоны, это уж точно, «сойдут с ума, разыскивая нас».

Будь нам по семнадцать лет, мы бы отдались прекрасной игре в разлуку и верность. Но нам не семнадцать. И мы дожигаем наши железнодорожные свечи - сколько ещё их осталось там в пачке? - с мудрым спокойствием.

Ее комната не уютнее гостиничного номера. Временное пристанище: криво висящая книжная полка, протоптанная до древесины дорожка на грубо крашенном полу, случайная казенная мебель. И только ровные ряды красных кухонных жестянок с эстонскими надписями да керамический сервиз, который она расставляла на столе завораживающе красиво, говорили о том, что Королева Северодара знавала иную жизнь. И ещё свеча - квадратная, фиолетовая, полуоплывшая от былых возжиганий - Немо свидетельствовала о более счастливых временах.

Из окна её, обклеенного по щелям полосками, старых метеокарт, сразу и далеко открывается горная тундра, такая же дикая, первозданная, как и миллионы лет назад. Один каменный холм, гладкобокий, кругловерхий, вползал, натекал или стекал с точно такого же другого лысого холма, облепленного осенью лишайниками, зимой снежными застругами, весной перьями линяющих чаек.

Другое её окно выходило на гавань. Пейзаж здесь прост: корабельная сталь на фоне гранита. Оскалы носовых излучателей отливают хищным блеском лезвий и взрывателей. Смотря в это окно, я всегда ловил «взгляд» нашей подлодки - пристальный, немигающий взор анаконды: «Возвращайся скорее! Твое место - в моем чреве».

Лю не спрашивала, когда я приду в следующий раз. Знала, что мне это неизвестно так же, как и ей. Кто бы мог сказать, куда и насколько, мы уйдем в ближайшие два часа? И когда вернемся в гавань? И когда отпустят дела - в полночь или под утро?

Ей ничего не надо было объяснять. Она знала, какой жизнью живет подплав. Хотя порой и она не догадывалась, чего мне стоило переступить её порог, какой шлейф невероятных случайностей - серьезных и курьезных, роковых и нелепых - тянулся за моей спиной от ворот подплава.

И всякий раз это было вожделенным чудом, когда посреди погоняющих друг друга. служебных дел, сцепленных без разрывов, как звенья якорь-цепи, - из построений, проворачиваний механизмов, погрузок, перешвартовок, совещаний, дифферентовок, политинформаций, тренировок, - вдруг возникали её стены, её лицо, её глаза… Оно не долго длилось, это призрачное счастье, - считанные часы, а то и минуты - до стука посыльного в дверь, до тревожного воя сирены, до отрезвляющего пения «Повестки»… И снова грохотала нескончаемая якорь-цепь: ремонты, зачеты, собрания, медосмотры, учения, дежурства, наряды, караулы, выходы в полигоны… Мы сверяли свое время по разным стрелкам: она - по часам, я - по секундомеру.

Мы могли видеться только по ночам, и потому встречи наши, украденные у сна, казались потом снами… Днем же спать хотелось, как зелёному первогодку. Сон подкарауливал меня в любом тёплом и покойном месте, чаще всего на общих подплавовских собраниях и совещаниях…

Получалось так, что мы вообще не имели права встречаться, ибо любой мой час принадлежал службе, кораблю, экипажу. Даже будь я существом абсолютно бессонным, и то бы не успевал делать того, что требовали от меня директивные письма, приказы, наставления, уставы, инструкции… В те считанные часы, которые мы проводили вместе, я бы - суди меня суровое начальство - мог сделать как раз то, что должен был исполнить месяц назад, - составить «план реализации замечаний» или заполнить «журнал учета чрезвычайных происшествий»… Разумеется, никто не заставлял меня корпеть по ночам над карточками учета взысканий и поощрений или сводками о наличии… Но в подсознании все же тлела вина перед кораблем, перед службой, она тайно жгла, и оттого наши встречи были ещё желанней.

2.

К весне Екатерининской гавани становится тесно.

Из дальних морей и из ближних фиордов сползаются к родным причалам подводные лодки, сбиваются в стаю, словно утки, готовясь к долгому переходу в теплые моря. Вопли чаек. Взвизги сирен. Мерный дробот матросских сапог. Строй в бушлатах, в шинелях, в замызганных пилотках марширует по доскам причала. Лейтенант-строеводец налегке, в темно-синем кительке и в обмятой, грибом, беловерхой фуражке шагает сбоку, ежась на свежем морском ветру. На чумазых скулах матросов, на мальчишеском лице офицера ярые блики марта. Непривычное солнце - ох и долга ты, полярная ночь! - пляшет на горных снегах Екатерининского острова, на красных глыбах гранита, пересверкивает на зеленой ряби воды, греет чёрные лбы рубок и слепяще вспыхивает на блескучем титане округлых носов. Лодки, черно-красные, как паровозы, сипят и попыхивают зимогрейным паром.

У! - У!! - У-У-У!!! - басит чей-то тифон. И что-то перронное, щемяще дорожное закрадывается в душу: в путь, в путь, в путь… Туда, за синий поворот залива, за боновые ворота, за крутой бок острова, - откуда приносят норд-весты бодрящий холодок ледяных полей студеного океана и где под закатной багровой дугой тяжело перекатывается мертвая зыбь туманной Атлантики.

Ночь…

На причале - клубок моторных ревов. Наша лодка заряжает аккумуляторные батареи. Выхлопы дизелей туги и гулки, как быстрые удары в турецкие барабаны. Рядом ревет КРАЗ-автокран. Сверху - с неба, из-под граненых полярных звёзд, - истошный вой ночного ракетоносца. Торопливые сполохи сварки. Синие молнии, словно театральные мигалки, выхватывают из темноты разрозненные фазы движений; и оттого все вокруг лихорадочно скачет, пляшет, дергается: матросы, бегущие по причалу, торпеда, скользящая по лотку, огни, летящие над морем.

В грохоте, вое, вспышках вдруг остро ощущаешь: и там, по ту сторону океана, спешат точно так же. Мы должны успеть выйти на тот средьокеанский рубеж, где, как в старину на засечной черте, съезжались и разъезжались дозоры супротивных войск.

Пусть видят: к дуэльному барьеру мы не опоздаем… Мы готовы. Все как в песне, которую я пел когда-то у студенческих костров, не подозревая, как точно отзовется она теперь:

Выверен старый компас,

Получены карты и сроки,

Выштопан на штормовке

Лавины предательский след…

И я повторяю старые слова: «Счастлив тот, кому знакомо щемящее чувство дороги. Ветер рвет горизонты и раздувает рассвет…» И я пою их вечером, подбирая на гитаре забытые аккорды. И Лю понимает: мы сидим «на дорожку»…

…Утром она согрела мне чай и достала белый шарфик. Она связала его сама. Черное казенное кашне так и осталось у нее на вешалке, а белый шарфик она повязала мне под шинель, словно нить Ариадны.

По счастью, не было никаких прощальных слов - ни заверений, ни обещаний. Был только этот шарфик. И ещё из-за чьей-то двери на площадку выплыла тихая песня, точно её нарочно нам подыграли. А может, мы сами её услышали - безо всяких приемников, прямо из эфира: «Благославляю вас, благославляю вас, благославляю вас на все четыре стороны…»

Улица, ведущая к воротам гавани, светла и пустынна. Утренние сумерки белой весенней ночи. Свежо и безлюдно, и тревожная радость начала новой жизни. Все как тогда, когда после выпускного школьного вечера шагал я по предутренней Москве.

Дорога спускается вниз, вниз, вниз, к бревенчатым причалам, и там, за урезом воды, за кромкой прибоя, переходит в подводный рельеф бухты, в абрис глубины…

Погружение уже началось.

Город спит, но гавань проснулась. Синеробые орды матросов бухают по деревянным настилам сапожищами. Они бегут из казарм по всему причальному фронту на зарядку.

Музыка кино - о эти тревожные аккорды в роковых местах! - приучила нас и в жизни искать подобное сопровождение. Должны же поворотные точки судьбы выделяться особо - раскатами грома, боем часов, солнечным затмением! И чем не переломный момент уход в океанское плавание? Но вместо грома небесного - грохот подводницких сапог, мерный дых бегущей толпы, пряный дух горячего пота… Ну что ж, это только мы знаем, что для нас рассветающий день - этапная веха. Б мире, в стране, в городе и даже на подплаве нынче обычный день. И начинается он утренним бегом и закончится спуском флага, ужином, отбоем - только без нас.

Лет двадцать назад выход в океан был здесь событием. Теперь - будни. Но каждый, кто уходит в такой поход, пометит эту дату в своём календаре на всю жизнь…

3.

Солнечной полярной ночью в оконный переплет постучал матрос-оповеститель. Сердце у Марфина догадливо екнуло: «В автономку зовут!»

То, чего он опасался всю зиму и даже втайне надеялся: «А вдруг отменят?» - надвинулось неотвратимо.

Костя выбрался из-под жаркого Ирининого бока, оделся и, щурясь на чумное незакатное солнце, побежал к складу спецпитания получать продукты.

Провизию принимали долго и хлопотно. У Кости вся душа изболелась: легко ли смотреть, как матросы-грузчики запускают руки в расковырянную коробку с сухофруктами, как заедают они изюм колбасой, неизвестно кем пущенной по кругу, как исчезают в бездонных карманах матросских брюк банки со сгущенкой. Оно понятно: погрузка продовольствия во все времена была «праздником живота», а всё-таки жаль - добро-то какое изводится! Таких продуктов в его селе и в глаза не видали: севрюга в собственном соку, колбаса сырокопченая, языки в желе…

Вино, шоколад, дрожжи и воблу складывали помощнику в каюту под надежный запор. Банки с консервированными картошкой и капустой рассыпали в трюме за торпедными аппаратами. Этот харч никто раскурочивать не будет. Коробки с проспиртованным для сохранности хлебом опускали, не внимая протестам Мартопляса, в аккумуляторные ямы. А куда ещё? На подводной лодке - теснота теснот.

Мичман Голицын, как и подобает холостяку, последнюю береговую ночь провел весело - в дискотеке ресторана «Ягодка». Заведующая дискотекой милая девчушка с несуразным именем, Аэлита Жабинская, пригласила его наладить цветомузыкальную аппаратуру. А когда на экране заполыхали в ритм музыке алые, синие, зеленые протуберанцы, тезка прекрасной марсианки потянула Дмитрия танцевать. И они танцевали - отплясывали вместе с курсантами мореходки, закончившими практику, и студентками из ихтиологической экспедиции. А потом, когда «Ягодку» закрыли, пошли бродить в сопки, благо солнце лежало на каменных грядах и каждый камешек, каждая лишаинка отбрасывали предлинные тени. Но это же солнце мешало быть смелым. Там, в полутемном зале, под властный ритм громкогласной музыки Голицыну казалось, что в такую ночь ему позволено все. И эта рыжая Аэлита, приехавшая из Львова в Северодар не иначе как в поисках женихов, вовсе неспроста заглядывает ему в глаза и так легко соглашается на прогулку в сопки. Жаль, что она живет в общежитии… Но при ярком солнечном свете - даром, третий час ночи - Дмитрий так и не посмел обнять её, хотя в безлюдном лабиринте из валунов и скал они были совершенно одни. Под ногами мягко пружинил сухой мох; метелки диковинной- ну чем не марсианской?! - сиренево-фиолетовой травы… Голицын слушал и не слушал торопливые речи Аэлиты обо всем и ни о чем, отвечал ей, а сам дразнил себя мыслью, что завтра, изнывая от качки в тесной рубке второго отсека, будет вспоминать эту прогулку и есть себя поедом за нерешительность, за робость…

В розовых ушках Аэлиты поблескивали клипсы в виде золотых крылышек… Смешная девчонка. Пересыпает свою речь - для солидности, что ли? - нелепыми словами: «разумеется, несомненно», «со всей определенной вероятностью», «категорически положительно»… Интересно, где она их набралась!

Взобравшись на плоскую прибрежную сопку, они увидели вдруг оранжевую альпинистскую палатку, разбитую под боком одутловатого валуна. Полог был откинут. Подойдя поближе, Голицын с изумлением разглядел в капюшоне мешка лицо спящего командира. Абатуров спал здоровым, крепким сном. «Будто пшеницу продал!» - говаривала в таких случаях бабушка Дмитрия.

Похохатывали, радуясь добыче, чайки, похлопывал палаточным пологом верховой ветер, солнце подбиралось к щеке спящего…

Голицын понял; это тоже прощание с берегом- палатка над морем и последние сладкие земные сны; это тоже будет грезиться под водой…

Стараясь не шуметь, он увел Аэлиту подальше. Она проводила его до ворот гавани и даже вызвалась писать письма. Пришлось попросить у дежурного по контрольно-пропускному пункту клочок бумажки и ручку, нацарапать застывшим «шариком» адрес.

4.

Жизнь - плохой церемониймейстер. Убеждался в этом много раз. И сегодня тоже. Где оно, элегическое прощание с берегом, с Родиной, с возлюбленной? Где возвышенные раздумья и тонкие переживания? Идет погрузка продуктов - коробки, ящики, пакеты, банки, мешки… Поберегись!

Квитанции, накладные, ярлыки, этикетки…

Взмыленный помощник сам взывает о помощи:

- Алексей Сергеич, где же ваш народный контроль?! Расставляем «народных контролеров» и комсомольских «прожектористов» так, чтобы каждое звено живого конвейера - пирс - борт - ограждение рубки - центральный пост - трюм центрального поста - провизионка - находилось под строгим хозяйским оком. Я спускаюсь в центральный пост, пролезаю в кормовую часть отсека и вдруг вижу, как Еремеев за спиной штурмана перебрасывает в переборочный лаз банку со сгущенкой. В смежном отсеке её бесшумно ловят чьи-то руки.

Еремеев заметил мой взгляд, улыбнулся и спокойно перекинул очередную банку через плечо. Я никогда не видел, как люди воруют, и всегда думал, что застигнутые на месте преступления, они дрожат и теряются… Меня взбесили и эта улыбка, и эта уверенность в своей безнаказанности.

- Еремеев! Снимаю вас с погрузки! Марш в свой отсек!

Он не сразу, все так же улыбаясь, перелез через комингс, и я сам захлопнул за ним переборочную дверь. Сгоряча не рассчитал усилия, и тяжёлый литой кругляк громко звякнул. Через секунду опущенный мной рычаг кремальеры приподнялся, дверь отворилась, и в проем лаза просунулась еремеевская голова.

- Товарищ капитан-лейтенант, у нас, на подводном флоте, переборками так не хлопают.

Это дерзкое, хотя и справедливое, выступление явно было рассчитано на новый взрыв. Шутка ли - старшина публично делает замечание офицеру. Все притихли - что-то сейчас будет! Но ничего не было. Не знаю, насколько ледяным получилось у меня «спокойствие», но я ответил как можно сдержаннее:

- Хорошо, Еремеев, я это учту.

Переборочная дверь бесшумно закрылась.

5.

Вначале было слово. И слово было «корабль».

- Корабль к бою и походу приготовить!

Лодка медленно оживала, отходила от стояночной спячки. Включены гирокомпасы, прогреты дизели, провернуты гребные валы. Боцман измерил осадку кормы и носа. Уже невмоготу ждать последнего сигнала…

Серая теплая пасмурь. У зарядовой станции пестрая стайка притихших жен. Они просочились в гавань самовольно и потому держатся поодаль от чёрных «Волг» провожающего начальства. Жен приглашают лишь на встречу корабля, видимо памятуя «долгие проводы, лишние слезы». Женщины, разбившись на группки, высматривают на рубке и корпусе родные лица: видит ли, что пришла? помашет ли рукой?

Адмирал разрешил офицерам и мичманам подойти к женам.

Ирина Марфина пришла на пирс с покрасневшими глазами, подавленная и предстоящей разлукой, и жутковатым видом рыбоящерного корабля, в утробе которого должен жить теперь муж.

- Принесла? - спросил Костя после первых объятий. Вместо ответа она сунула ему пару мичманских погон.

В одном из них была зашита сотенная бумажка.

- Я тебе «королевского мохеру» привезу, - пообещал Костя, морщась от неблагозвучного иностранного словца.- А ещё у них там, говорят, золото больно дешевое…

Марфин достал из-за пазухи бумажку со схемой, как пройти к самым дешевым лавкам в том заморском городе, где могла побывать лодка.

- За морем телушка - полушка… - грустно усмехнулась Ирина. - Сам-то хоть вернись, добытчик…

Они поспешно расцеловались, потому что за спиной стоял старпом и уже в третий раз грозно повторял:

- Команде - строиться!

Построились на торпедном пирсе вдоль корпуса лодки. Адмирал наскоро обошел фронт, пожимая руки. Короткое напутствие:

- Товарищи подводники! Сегодня вы уходите в океан для охраны безопасности нашей Родины! Помните об этом всегда. Ждем вас со щитом. Семь футов вам под киль!

- Команде вниз!

…Последние объятия. Прощальный шепот, быстрый и страстный, как нечаянная молитва. Руки, вскинутые па погоны…

- Окончить прощание! - командует старпом нарочито ледяным голосом. Лед смиряет боль. - Всем вниз!

Юная жена лейтенанта Симакова припала к мужу, и поцелуй их никак не прерывается.

Старпом молча стоит рядом - ждет.

Жена Мартопляса стоит в одиночестве - мужа отозвал флагманский механик. Башилов подошел к ней и хотел сказать что-нибудь бодрое, веселое, но осекся. На него смотрели невидящие глаза, а лицо - как гипсовая маска, на которой застыло только одно - боль разлуки…

Подводники, подталкивая друг друга, ринулись с пирса на трап, с трапа - на корпус, с корпуса - в овальную дверь рубки, в круглый зев входной шахты… Офицеры спускаются последними. Перед тем как скрыться за стальной дверцей, Костя Марфин оглянулся, чтобы получше запомнить статную фигурку Ирины поодаль от стайки офицерских жен, запомнить город, нависший над гаванью, белые языки не сползшего со скал снега…

Я стоял на мостике и старался не глядеть в сторону горы Вестник. Я знал, что оттуда на меня сейчас смотрят, ощущал на себе её взгляд из оконца рубленого домика.

Гидрометеопост обещал хорошую погоду на выходе из залива.

Отданы швартовы. Забурлила зелёная вода под правым винтом. Между бревнами пирса и чёрным бортом ширится промежуток.

Причальный фронт, причальный фронт… Досками ля выстланы здешние причалы? Черта с два! Они устланы нашими разлуками, тревогами, встречами, они пропитаны живой памятью, которая сбережет их от тлена лучше, чем креозот.

Вскинули руки к козырькам все, кто остается на берегу, - адмирал, штабные офицеры.

Уходит подводная лодка.

Боцман рванул рычаг тифона. Хриплый рев прощального гудка оглашает гавань и долго гуляет по извивам фиорда.

На мостике не протолкнуться. Бросить прощальный взгляд на город вылезли и Федя-пом, и доктор… Штурман целится пеленгатором меж наших спин, локтей, голов.

В заливе штиль. Взморщенная лодкой гладь не теряет своей зеркальности. В округлых складках, что разбегаются от наших бортов, отражаются красноватые скалы бухты, рыхлые облака, мачты рейдовых постов, родные чумазые чайки…

Сигнальщик стучит щитком фонаря-ратьера - отбивает позывные. Ожерелье из ржавых поплавков размыкается, ж мы выходим из ворот гавани. Командир нажимает клавишу переговорного устройства:

- Внизу! Записать в журнале: «Вышли за боновое oграждение. Корабль начал автономное плавание…»

Дома створились за кормой медленно и плавно. Горы сдвинулись и скрыли город.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. БОЛЬШИЕ МОРЯ