А потом пришла мучительная минута, когда все прояснилось, и эта ясность полоснула Крейна, словно острый нож.
Я схожу с ума, подумал он, воспаление перекинулось на мозг. Ни Эвелины, ни Холлмайера, ни неведомой опасности нет. Даже адские духи должны были погибнуть в пламени, охватившем планету. Никого, кроме меня, нет и не может быть. Есть я — в предсмертной агонии. Я умираю. Когда я исчезну, навсегда исчезнет все. Останется только серый мертвый пепел.
А какое-то движение позади Крейна все-таки было…
И вновь заговорил древний как жизнь инстинкт самосохранения. Крейн прижался к земле и притворился мертвым. Из-под полузакрытых век он всматривался в пустыню, хоть и был почти уверен, что это смерть шутит свои шутки. Приближалась новая стена дождя, но Крейн надеялся разглядеть, что там шевелится, прежде, чем все исчезнет за серой пеленой.
Вот оно. По пепельной пустыне медленно передвигалось серо-коричневое пятно. Крейну удалось за шумом отдаленного дождя расслышать шорох чьих-то шагов; удалось рассмотреть, как поднимаются в воздух легкие клубы пепла. Крейн осторожно нащупал в рюкзаке револьвер, одновременно пытаясь осмыслить происходящее.
Тем временем, серо-коричневое пятно приблизилось настолько, что, глянув на него еще раз, он все понял.
Амбер в ужасе бился у него в руках и убежал, стоило им коснуться земли…
— Это же Амбер, — пробормотал Крейн и приподнялся. Собака замерла.
— Ко мне, дружище! — крикнул он охрипшим голосом, — ко мне!
Крейн был вне себя от радости. Только сейчас он ощутил, в каком лютом одиночестве был все это время. Абсолютное одиночество в абсолютной пустыне… И вдруг оказалось, что его жизнь — не единственная на планете, есть еще одна, дружественная жизнь. Она — воплощение любви и преданности. И в нем снова воскресла надежда.
— Ко мне, приятель, — повторил Крейн, — иди, иди…
И осекся. Пес, ощерившись, попятился. Крейн увидел клыки и вывалившийся язык. От собаки остались кожа да кости. В сумеречном освещении глаза светились красноватым огнем. Машинально Крейн позвал Амбера еще раз — пес зарычал. От его рыка поднялось облачко пепла. Да он же просто голоден, подумал Крейн, сунул руку в рюкзак — собака снова зарычала — достал плитку шоколада, аккуратно снял бумажную обертку и фольгу и швырнул шоколад Амберу. Бросок получился неуверенным и слабым, шоколад не долетел до собаки. А она, как дикое животное, сначала застыла в нерешительности, потом осторожно подкралась к пище и жадно заглотила ее. Слизывая прилипшую к пасти пыль, собака продолжала красться к Крейну.
Ему стало страшно. Он чувствовал, что это уже не друг. От любви и преданности не осталось ничего. Любовь и преданность покинули Землю вместе с жизнью. А голод остался…
— Не может быть, — прошептал Крейн, — мы последняя жизнь на Земле, неужели мы сейчас бросимся друг на друга, и один из нас нажрется… Нет, невозможно…
Однако Амбер приближался. Он подбирался боком, обнажив в оскале белые острые зубы. И наконец, не обращая внимания на пристальный взгляд Крейна, с глухим рычаньем прыгнул.
Крейн, защищаясь от клыков, загородился рукой, но сила удара швырнула его назад, и вся тяжесть Амбера пришлась на его изувеченную ногу. Он закричал от боли и свободной правой рукой стал наносить слабые удары, почти не чувствуя, как левую рвут зубы. Потом, ощутив под собой что-то твердое, понял, что лежит на револьвере. Он обронил его, разворачивая шоколад.
Крейн вытащил из-под себя револьвер, моля Бога, чтобы спуск не оказался засоренным. В этот миг пес отпустил руку и попытался вцепиться в горло.
Крейн стрелял и стрелял, пока грохот не превратился в сухие щелчки. Перед Крейном лежал Амбер. По его телу, рассеченному пулями почти пополам, еще пробегала дрожь.
Серый пепел вокруг тела превращался в красную липкую грязь.
Эвелина и Холлмайер печально смотрели на изуродованное тело собаки. Эвелина плакала, а Холлмайер привычным жестом приглаживал волосы.
— Это конец, Стивен, — сказал он, — ты убил часть самого себя. Нет-нет, ты еще будешь жить, только не весь. Это останки твоей души. Похорони их.
— Ничего не получится, ветер все равно сдует пепел, — ответил Крейн.
— Тогда сожги их.
Кажется, они помогли запихнуть тело Амбера в рюкзак, раздеться ему самому и уложить одежду под рюкзак. Ладонями они прикрывали спички от ветра, пока ткань не занялась, потом раздували слабенький огонек, а он никак не разгорался. Крейн долго возился с костром, пока не вспыхнуло пламя. Потом повернулся и снова пополз к морю. Он был голый. У него не было ничего, кроме едва теплящейся жизни.
Теперь он был в отчаянье. Оно сделало его нечувствительным к остервенелому дождю, к острой боли, которая простреливала почерневшую ногу до самого бедра. Он полз. Локти — колено, локти — колено… Полз, безразличный ко всему: к черному глухому небу, к безнадежно-серой пепельной равнине. И даже к тускло заблестевшей впереди воде.
Это было долгожданное море — остатки старого или уже зарождающееся новое. Когда-нибудь оно заплещется в безжизненных берегах. И само навсегда останется безжизненным. Мертвым морем в мертвых берегах. На Земле будут царить скалы, камни и пески, вода, снега и льды. Жизни больше не будет. Что может изменить он один — Адам, у которого нет Евы?
С берега ему радостно помахала рукой Эвелина. Она стояла у белого коттеджа, и ветер играл ее платьем, подчеркивая чистые линии тела. Когда Крейн подполз ближе, она бросилась навстречу и подхватила его под плечи. Она ничего не говорила, а только помогла преодолеть тяжесть раздираемого болью тела.
Крейн все-таки дополз до моря.
Это был не бред: и после того, как Эвелина и дом исчезли, Крейн продолжал ощущать, как в лицо ему плещет прохладная вода. Тихо-тихо. Почти беззвучно… Ласково…
Я добрался до моря, подумал Крейн. Адам без надежды. Одинокий Адам.
Он сполз в воду поглубже, и вода омыла его измученное тело — ласково, как мать, купающая дитя.
Крейн лежал навзничь и смотрел в высокое грозное небо. Им снова овладевали отчаяние и обида.
— Это несправедливо, — шептал он, — нельзя, чтобы жизнь погибла, она прекрасна, нельзя, чтобы она исчезла из-за одного безумца.
А море нежно качало его, и даже чудовищная боль, подбиравшаяся уже к сердцу, стала нежной, как рука любимой женщины. Вдруг, впервые за все эти месяцы, небо очистилось от туч, и Крейн стал смотреть на звезды.
И он понял все. Нет, это не конец жизни. У жизни не может быть конца. В его теле, которое теперь качала вода, в распадающихся тканях, заключен источник миллионов и миллиардов жизней. Клетки его организма, бактерии, вирусы… Когда он умрет, их примет море. Они растворятся и будут жить.
Они будут питаться минеральными солями, которые принесут в новое море новые реки, очи будут поедать друг друга. Они приспособятся. Они будут эволюционировать. И снова жизнь завоюет сушу. Снова повторится цикл, который — кто знает? — в незапамятные времена начинался с останков единственного уцелевшего участника неведомого межзвездного перелета.
Теперь он понимал, что вело его к морю. Одинокому Адаму нужно море, великая матерь жизни. Она позвала его, чтобы жизнь зародилась еще раз. И тогда Крейна охватило умиротворение.
Его бережно покачивала вода. Мать ласково баюкала свое последнее дитя, рожденное в старом цикле, чтобы оно стало началом нового. Угасающие глаза Стивена Крейна улыбались звездам, усыпавшим чистое небо. Звездам, среди которых не было знакомых нам созвездий. И не будет еще долгие миллионы лет.
Клиффорд СаймакМир, которого не может быть
Следы поднимались по одной грядке, спускались по следующей, и все побеги вуа на этих грядках были срезаны на дюйм-два над поверхностью. Вор работал методично, он не бродил бесцельно по плантации, а собрал урожай с десяти первых гряд на западной стороне поля. Затем, насытившись, он свернул к лесу. Это случилось недавно, — комья земли все еще осыпались в глубокие ямы, оставленные в мягкой почве громадными лапами.
Где-то жужжала птица-пильщик, просверливая бревно, а из поросшего колючками оврага доносилась пронзительная утренняя песнь болтунов. День обещал быть жарким. С земли поднимался запах пересушенной пыли, и лучи только что вставшего солнца плясали на ярких листьях деревьев хула, так что казалось — лес был полон миллионами блестящих зеркал.
Гэвин Дункан вытащил из кармана красный платок и вытер пот с лица.
— Нет, господин, — умолял Зиккара, старший рабочий на ферме — Этого нельзя делать. Вы не должны охотиться на Циту.
— Черта с два, — ответил Дункан, но по-английски, а не на местном языке.
Он смотрел на заросли хула, на широкие проплешины, выжженные солнцем, на колючки, рощи деревьев, разрезанные предательскими оврагами, в которых таились водоемы.
Соваться туда — самоубийство, подумал он, но я скоро вернусь. Зверь, очевидно, заляжет, чтобы переварить пищу, и его можно настигнуть через час-другой. Но если зверь не заляжет, придется идти за ним дальше.
— Очень опасно, — настаивал Зиккара. — Никто не охотится на Циту.
— А я буду охотиться, — ответил Дункан на местном языке. — Я буду охотиться на любую тварь, которая жрет мой урожай. Еще несколько таких ночей — и у меня на поле ничего не останется.
Он засунул платок обратно в карман и надвинул шляпу пониже на лоб, чтобы защитить глаза от солнца.
— Ее трудно найти, господин. Сейчас сезон скуна. Если вы попадете…
— Послушай, — оборвал его Дункан. — До того, как я пришел, вы один день пировали, а потом много дней подряд постились. Теперь вы едите каждый день. И вам нравится, чтобы вас лечили. Раньше, стоило вам заболеть, вы умирали. Теперь, когда вы больны, я вылечиваю вас и вы остаетесь живыми. Вам больше нравится жить на одном месте, а не бродить по лесу.
— Да, господин, нам все это нравится, — сказал Зиккара — Но мы не охотимся на Циту.
— Если мы не будем охотиться на Циту, мы все это потеряем, — ответил Дункан. — Если не будет урожая, я разорен. Мне придется убираться отсюда. Что тогда будет с вами?