Одинокий — страница 9 из 16

Жребий твой – не знать скончанья

не дан больше никому.

Колыбель была сначала,

но концу не выйдет срок;

вечно грязь топча устало,

много сносишь ты сапог.

Ты напрасно ждал Мессию –

время грозно шло вперед!

Ждешь, что минут дни лихие,

час амнистии придет?

Мнишь живым попасть в святые,

заслужив любовь высот?

Прочь стезей глухой и торной!

Брось тепло и брось уют!

Хлеб забит травою сорной.

Гнев властей небесных лют:

дом разрушен, как в Содоме,

нет детей и нет жены,

все сгорело, все в разгроме,

сруб и пашня сплошь черны.

*

Запрыгни в поезд, схватив суму,

но назад не смотри понапрасну.

Он дает и берет – пой хвалу тому,

кто учит бежать соблазна.

Не плачут родные, и друг платком

не машет, напутствуя в день предстоящий.

Что нам до того? Тем легче потом

выпрыгнуть разом в сей мир леденящий.

И дернулся поезд и ринулся тряско –

домов деревянных ползущая связка,

с людьми и скотами жилище-коляска…

Там почта с трактирами и магазинами,

уютные спальни с глухими гардинами.

Как город на быстрых колесах, он мчит,

и нету преград: он проходит сквозь стены,

на гору всползая, змеею шипит,

ржет лошадью, в воду входя дерзновенно;

шагов семимильных стремительна снизка,

и мнится, уж царство желанное близко…

Но суше конец, мы пред морем застыли.

Плыви, Агасфер, с этим краем простясь,

ведь с прежнею жизнью последнюю связь

порвешь и схоронишь в глубокой могиле.

*

Гляди, как тяжелы облака,

валы страшат громадою,

то вверх летя, то падая,

здесь твердой почвы ни островка,

ни мига покоя для бедняка.

Что день, что ночь, что явь, что грезы-мороки;

то вверх, то вниз, то взад, а то вперед;

повсюду скрежет, скрипы, взвизги, шорохи;

болты и скрепы точит, тросы трет.

Мученье тела и души,

плавучее орудье пытки!

Сам над собою суд верши,

внимая воплям волн в избытке!

Ты веришь, что близок спасительный брег?

Не к суше судно стремит свой бег –

капитан ведет нас в море открытое;

руку помощи он отвергает вовек

и клянет островов спокойствие сытое,

ибо море лживо, но суша лживей.

Попутный ветер? В свежем порыве

умей различать его страсть к наживе!…

В путь! В это поле серо-зеленое,

где пашет корабль, где облако сеет,

но в бороздах всходы не зазеленеют,

ничего не родит эта гладь соленая.

Небосвод похож на брезент, что сшит

как укрытье от порчи дождя и града.

А кто-то подумает: он защитит

небесную синь от дыма и чада,

чтоб не стать ей засиженной мухами, пыльной,

оградиться от сглаза злобой всесильной.

*

Агасфер, застынь у штевня,

взор стреми к стальной воде,

сжав кулак в тревоге древней,

скрыв уста в седой браде.

Грез не стало и видений,

пламень памяти угас,

от надежды нет и тени,

явь – лишь сей текущий час,

час, который длит мученье,

в коем смысла не найдут,

смутный, словно наважденье,

мертвый, как без кремня трут.

В черноту глядит пустую

узник палубы в тоске,

но тоскует он впустую,

как утопленник в мешке [10].

V

После несчетных возвратов холода наконец возобладала весна, однажды утром брызнули листьями почки лип на любимой моей широкой улице, и отныне я благоговейно шествую в праздничном зеленом сверкании, которое так приятно для глаз. Недвижен и ласков воздух, ноги ступают по мелкому сухому песку, дарящему ощущение чистоты. Подобно первому снегу по осени, молодая трава скрыла от взора прошлогодние листья, мусор и грязь. Оделись скелеты деревьев, и над берегами залива густой нежной дымкой зазеленел лиственный лес. Прежде подгоняемый холодом, ветром, я теперь прогуливаюсь не спеша, могу даже посидеть на скамейке. Под вязами у моря полным-полно скамеек, и на одной из них сидит в расстегнутом плаще мой неизвестный недруг, тот самый человек с желтым лицом, и читает газету. Сегодня я даже по одному названию этой газеты вижу, что мы с ним и вправду враги. А когда он поднял взгляд от газеты, мне показалось по его глазам, будто он вычитал в ней про меня что-то очень приятное для себя и полагал, что я уже принял этот яд или в скором времени должен буду принять. Но он ошибался, я никогда не беру в руки эту газету.

Майор сильно похудел и, видно, с тревогой ждет лета. Должно быть, ему все равно, куда ехать, да только уехать необходимо, чтобы не очутиться здесь в полном одиночестве и не чувствовать себя пролетарием. Нынче утром он стоял на мысу и считал легкие волны, что-то лепетавшие прибрежным камням, а временами вдруг принимался размахивать палкой, так просто, без всякой цели, чтобы хоть чем-нибудь да заняться.

Внезапно с другой стороны залива послышался звук трубы. Майор встрепенулся, из-за холма вынырнули каски всадников, Он мчался по нему, будто в атаку, так что дрожала земля, и широким строем под громкие крики, грохот и звон оружия уносился все дальше. Майор ожил, по его кривым ногам я увидел, что он служил в кавалерии, может, это проскакал его полк, от которого нынче он был отстранен, – так сказать, отлучен от дела, выброшен из игры. Что ж, такова жизнь!

Моя колдунья обычно не меняется от зимы к лету, а все же она заметно сдала за эту зиму, так что теперь ходит с палкой, кстати, возникает она лишь раз в месяц, не больше, но притом все так же принадлежит к кругу моих безмолвных знакомств, как и Владычица Мира с ее собачками.

Однако с приходом солнца и весны новые прохожие вторглись в наш круг, и для меня они все равно что незваные гости. Настолько разрослось собственническое мое чувство, что я и эту утреннюю прогулку в здешних местах начал считать своей собственностью. Я и вправду стал косо посматривать на новых прохожих, а впрочем, я почти и не смотрю на них, я настолько нынче углублен в себя, что не хочу вступать в контакт с людьми – даже переглянуться с кем-то из них и то неохота. Но люди почему-то требуют хоть такого сближения, неблагосклонно отзываясь о тех, кто «никого не замечает вокруг». Почему-то они считают, что им дано право заглянуть в душу каждого встречного, а я вот никак не пойму, кто мог дать им такое право. Я же воспринимаю такой взгляд как вторжение, как своего рода насилие надо мной, по меньшей мере как назойливость, и в юности я замечал,, что люди различаются по тому, глядят они на тебя или же нет. Теперь мне сдается, что переглянуться на улице с незнакомым прохожим – все равно что сказать: будем друзьями, – и все тут! Но у некоторых такой вызывающий вид, что я не могу заставить себя заключить с ними этот безмолвный дружеский союз – уж лучше равнодушие, на худой конец – даже вражда, потому что друг всегда приобретает влияние на меня, а мне этого не надо.

Нашествие новых прохожих, к счастью, всегда случается лишь весной – летом все посторонние уезжают за город, и дороги пустеют, становятся такими же безлюдными, как зимой.

И вот наконец пришло долгожданное лето. Оно просто наличествует, как некий свершившийся факт, и уж никак меня не волнует, оттого что я живу только моей работой, в общении с самим собой, то заглядывая вперед, в близкое будущее, то мысленно возвращаясь в прошлое, к моим воспоминаниям, и с ними я поступаю как с кубиками в игрушечном строительном наборе. Многое можно сотворить из них: одно и то же воспоминание по-разному используется в каждом создании моей фантазии, поворачивается разными гранями, окрашенными в разные цвета, и коль скоро число этих сочетаний бесконечно, я, увлеченный своими играми, постигаю ощущение бесконечности.

Никакого зова природы я не чувствую, лишь изредка что-то начинает мучить меня, словно я уклоняюсь от какого-то долга, непременная прерогатива класса, к которому причисляют меня другие, тогда как, на мой собственный взгляд, я стою вне общества. Да и пустынно как-то вокруг и уныло, знаю ведь я, что все мои друзья покинули город. Разумеется, я не искал их общества, когда они были здесь, но я знал, что они рядом, и мог думать о них и мысленно устремляться к ним на улицу такую-то и такую-то, но нынче я потерял их след.

Я сижу за письменным столом и смотрю на залив, один из заливов Балтийского моря, который синеет в просвете между гардинами; по ту сторону воды виден берег, покрытый темно-серыми, почти черными скалами, до круглоты обкатанными волной; внизу, у самой воды, сверкает белая линия пляжа, а над скалами высится темный еловый лес. Временами меня неудержимо тянет туда. Но тут я просто беру в руки бинокль и, не сдвинувшись с места, переношусь в этот пейзаж. Я бреду по прибрежной гальке, там, где под ольхами, под выскобленными до блеска досками забора, среди тростника и иссохших трав, растут желтые цветы лихниса и красные – дербенника иволистного. На горном склоне, в просвете между выжженным и свежим лишайником, папоротник, будто плющ, заглушает горечавку; по краям – несколько кустов можжевельника, и глубоко-глубоко можно заглянуть в ельник, особенно вечерами, когда солнце стоит уже низко. И вижу светло-зеленые своды в том ельнике, палаты, мягкие мхи и редкий подлесок из осин и берез.

Иногда там, вдали, проявляется жизнь, да только нечасто. Вот прогуливается ворона, поклевывая то тут, то там, а может, только притворяется, будто поклевывает, потому что в ее повадке чувствуется нарочитость, – все же, как я замечаю, она не догадывается, что за ней следит человек. А жеманится она для кого-то из своих, из вороньего племени, это яснее ясного.