Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже — страница 20 из 58

ах, проходивших мимо того угла.

Опираясь на ту сигарную лавку со множеством телефонных будок на углу Сорок второй улицы и Седьмой, откуда совершаешь прекрасные телефонные звонки, глядя изнутри на улицу, а там становится очень уютненько, если снаружи льет, а тебе нравится длить разговор, кого находишь? Баскетбольные команды? Баскетбольных тренеров? Туда ходят все эти парни с роликового катка? Снова кошаки из Бронкса, им лишь бы поприключаться, любовной романтики себе ищут? Странные дуэты девушек, выходящие из грязных киношек? Вы их вообще видали? Или попутавшие пьяные предприниматели, у которых шляпы наперекосяк на седеющих бошках, кататонически пялятся вверх на знаки, проплывающие на здании «Таймс», мимо катят огромные фразы про Хрущева, народности Азии перечисляются вспыхивающими лампочками, всегда пятьсот точек после каждого предложения. Вдруг на углу возникает психопатически встревоженный полисмен и говорит, чтобы все уходили. Таков центр величайшего города, что когда-либо ведал свет, и вот что здесь делают битники. «Стоять на уличном углу и никого не ждать — вот власть», — речет поэт Грегори Корсо.

Вместо того чтоб ходить в ночные клубы — если вы в положении нощноклубно тусоваться (большинство битников гремит пустыми карманами, минуя «Птицляндию») — как странно стоять на тротуаре и просто глядеть, как мимо канает этот эксцентричный жутик со Второй авеню, похожий на Наполеона, щупая крошки печенек у себя в карманах; или 15-летний пацан с личиком маленького мерзавца, или же кто-то вдруг проносится мимо в бейсболке (потому что видишь только ее), и наконец старая дама, одетая в семь шляп и длинную потасканную шубу посреди июльской ночи, тащит громадный русский шерстяной ридикюль, набитый исписанными клочками бумаги, гласящими: «Корпорация Фестивальный Фонд, 70 000 микробов», а из рукавов ее разлетается моль — она подскакивает и досаждает Храмовникам. И вещмешковые солдаты без войны — дудцы в гармоники с товарняков. Разумеется, есть и нормальные ньюйоркцы, выглядят они до нелепости неуместно и так же странно, как их собственная опрятная странность, тащат пиццы и «Дейли ньюс», и направляются к бурым полуподвалам или пенсильванским поездам. Можно увидеть, как сам У. Х. Оден теребится мимо под дождем — Пол Боулз, щеголь в дакроновом костюме, проездом из Марокко, призрак самого Германа Мелвилла, преследуемый Бартлби, Писцом с Уолл-стрит, и Пьером, неоднозначным хипстером 1848 года на прогулке — посмотреть, что творится во вспышках новостей «Таймс» — вернемся же к газетному киоску на углу. РЫВОК В КОСМОС… ПАПА РИМСКИЙ ОМЫВАЕТ НОГИ БЕДНЯКАМ…

Перейдем через дорогу к «Гранту», нашему любимому обеденному месту. За 65 центов получаешь огромную тарелку жареных моллюсков, массу французского жареного картофеля, маленькую порцию капустного салата, немного татарского соуса, плошечку красного соуса к рыбе, ломтик лимона, два ломтя свежего ржаного хлеба, плюху масла, а еще за десять центов — стакан редкого березового пива. Что за праздник там есть! Миграции испанцев, жующих «горячие собаки», стоя, опираясь на большие горшки горчицы. Десять разных прилавков с разными фирменными блюдами. Десятицентовые сандвичи с сыром, два бара с пойлом для Апокалипсиса, о да, и великими равнодушными барменами. И легавые стоят позади, наедаются за так — пьяные саксофонисты в откидоне, — одинокие горделивые тряпичники с Гудзон-стрит ужинают супом, никому не говоря ни слова, с черными пальцами, горе. Двадцать тысяч клиентов в день — пятьдесят тысяч в дождливый день — сто тысяч в снежный день. Работает двадцать четыре часа в ночь. Уединенность — великолепна под палящим красным светом, полным разговоров. Тулуз-Лотрек, с его уродством и тростью, рисует в углу наброски. Там можно побыть пять минут и заглотить еду либо же зависнуть на много часов, ведя безумные философические беседы с друганом и размышляя о людях. «Давай слопаем по “горячей собаке” перед тем, как идти в кино!», и так там улетаешь, что до кино и не доходишь, потому что тут лучше, чем представление про Дорис Дэй в отпуске на Карибах.

«А что мы сегодня вечером будем делать?» «Марти хотел пойти в кино, а нам надо срастить дряни. Пошли в “Автомат”».

«Минуточку, мне ботинки надо почистить на пожарном гидранте».

«Хочешь посмотреть на себя в зеркале смеха?»

«Хочешь снять четыре снимка за четвертачок? Потому что на вечной сцене. Можно посмотреть на картинку и вспомнить ее, когда мы мудрые старые седовласые Торо в хижинах».

«Ах, смешных зеркал больше нет, у них тут раньше была комната смеха».

«Как насчет “Смех-Кина”?»

«Тоже уже нет».

«Есть блошиный цирк».

«У них еще есть танциндефки?»

«Бурлеск исчез еще много миллионов лет назад».

«Зайдем тогда в “Автомат” и будем смотреть, как старухи фасоль едят, или на глухонемых, которые там стоят перед окном, а ты на них смотришь и пытаешься вычислить невидимый язык, пока он скачет от лица к лицу через окно и с пальца на палец?.. Почему на Таймс-сквер себя чувствуешь, как в большой комнате?»

Через дорогу «Бикфордс», прям посреди квартала под козырьком «Театра Аполлон» и совсем рядом с книжной лавочкой, что специализируется на Хэвлоке Эллисе и Рабле с тыщами половых маньяков, что там роются в ларях. «Бикфордс» есть величайшее тусовалово на Таймс-сквер — многие отвисали там годами, и муж, и мальчик искали лишь бог весть чего, может, какого-то ангела Таймс-сквер, что превратил бы всю эту большую комнату в дом родной, в старую усадьбу — цивилизации это нужно. Что за дело вообще у Таймс-сквер? Можно тогда и кайф от нее получить. Величайший город, что только свет видывал. А на Марсе есть Таймс-сквер? Что бы Капля на Таймс-сквер делала? Или святой Франциск?

У терминала Портового управления из автобуса выходит девушка и идет в «Бикфордс», китаянка, красные туфли, садится с кофе, папика ищет.

По Таймс-сквер плавает целая популяция, для которой в «Бикфордс» всегда была штаб-квартира, день и ночь. В старину при битом поколении некоторые поэты, бывало, ходили туда повстречаться со знаменитым субъектом Ханки, который обычно заходил сюда и выходил отсюда в черном дождевике не по размеру и с мундштуком, ища, кому всучить ломбардную расписку — пишмашинка «Ремингтон», портативный радиоприемник, черный дождевик — белками разжиться (получить сколько-то денег), чтоб можно было поехать в северные районы и там нарваться на неприятности с легавыми либо кем угодно из его мальчонок. А также обычно рассекали тучи глупых гангстеров с Восьмой авеню — может, и до сих пор — те, что были в старину, теперь в тюрьме или умерли. Ну, а поэты туда просто ходят и выкуривают трубку мира, ища тень Ханки или его мальчиков, и грезят над блекнущими чашками чаю.

Битники подчеркивают, что, если б ходил туда каждую ночь и оставался там, мог бы единолично начать сезон Достоевского на Таймс-сквер и познакомиться с полуночными торговцами газет и путаницами их, и семьями, и горестями — религиозными фанатиками, что станут провожать тебя домой и читать долгие проповеди за кухонным столом о «новом апокалипсисе» и тому подобных идеях: «Мой священник-баптист еще в Уинстон-Салеме рассказал мне, зачем Господь изобрел телевидение, это чтоб когда Христос на землю опять вернется, они его распнут прямо на улицах тутошнего Вавилона, а телевизионные камеры у них будут смотреть точно на это место, и по улицам кровь будет течь, и всякий глаз это увидит».

Еще голодный, выходишь до «Ориентального кафетерия» — тоже «излюбленного обеденного места» — какая-то ночная жизнь — дешево, — в полуподвале через дорогу от монолита автостанции Портового управления на Сороковой улице, и ешь там большие масляные бараньи головы с греческим рисом за 90¢. — Ориентальные мелодии зигзагами на музыкальном автомате.

Теперь уже все зависит, насколько высоко ты улетел, подразумевая, что срастил себе на каком-нибудь перекрестке, скажем, Сорок второй улицы и Восьмой авеню, возле здоровенной аптеки Уэлана, вот еще одно одинокое намазанное место, где можно встречаться с людьми — негритянскими блядьми, дамами, ковыляющими в бензедриновом психозе. Через дорогу оттуда можно видеть руины Нью-Йорка уже начатые — там сносят отель «Глобус», пустая дыра на месте зуба прямо на Сорок четвертой улице — и в небе лыбится зеленое здание «Макгро-Хилл», такое высокое, что не верится — одинокое само по себе дальше ближе к реке Гудзон, где под дождем своего монтевидеоского известняка ждут сухогрузы.

Можно и домой пойти. Стареет. Либо: «Упромыслим Виллидж или сходим на Нижний Ист-Сайд, сыгранем Симфонического Сида по радио или покрутим наши индийские пластинки и съедим большие мертвые пуэрто-риканские стейки, или рагу из легких — поглядим, не покромсал ли Бруно еще крыш на машинах в Бруклине, хотя Бруно теперь помягчел, может, новое стихотворение написал».

Или глядь в телевидение. Ночная жизнь — Оскар Левант болтает о своей меланхолии в программе Джека Паара.

В «Пяти точках» на Пятой улице и Бауэри иногда на фортепиано играет Телониус Монк, и ты идешь туда. Если знако́м с владельцем, садишься за столик бесплатно с пивом, но, если его не знаешь, можно пробраться внутрь и встать у вентилятора, и послушать. По выходным всегда толпа. Монк размышляет со смертоносной абстрактностью, плонк, и делает заявление, огромная нога нежно отбивает по полу, голова склонена набок, слушая, входя в пианино.

Там играл Лестер Янг незадолго до смерти и, бывало, сиживал между отделениями в задней кухне. Мой приятель, поэт Аллен Гинзберг, зашел туда и встал на колени, и спросил, что он будет делать, если на Нью-Йорк упадет атомная бомба. Лестер ответил, что разобьет витрину в «Тиффани» и все равно сопрет какие-нибудь драгоценности. А кроме того, спросил: «Ты чего это делаешь на коленях?», не сознавая, что он великий герой битого поколения и ныне преклоняем. «Пять точек» освещены темно, там жутенькие официанты, всегда хорошая музыка, иногда по всему заведению из своей большой тенор-дудки ливнем разливает свои грубые ноты Джон «Трен» Колтрейн. По выходным все место под завязку набито компаниями прилично одетых жителей северных районов, трещащих без умолку — никто не возражает.