Одинокий волк — страница 7 из 67

По крайней мере, мой крик привлекает внимание. В палату спешит женщина с больничным пропуском – но не медсестра в белом.

– Кара, тебе нужно успокоиться…

Она маленькая и хрупкая, с черными кудряшками, которые подпрыгивают при каждом движении.

– Вы кто?

– Меня зовут Трина. Я социальный работник, которого назначают в случаях, подобных этому. Я понимаю, что возникают вопросы…

– Да, например, такой: я обмотана бинтами, как Тутанхамон, у меня на голове швы, как у Франкенштейна, а мой отец, возможно, лежит в морге. Как я могу успокоиться?

Мама и Трина переглядываются, и это знак, который в ту же секунду дает мне понять, что, пока я лежала без сознания, они постоянно разговаривали обо мне. Мне понятно одно: если они не хотят отвести меня к отцу, я пойду туда сама. Если придется, доберусь ползком.

– У твоего отца тяжелая черепно-мозговая травма, – произносит Трина таким тоном, каким обычно говорят: «Похоже, зимой будет очень холодно» или «Мне кажется, нужно отогнать машину в мастерскую, чтобы сменить резину». Она говорит это так, как будто черепно-мозговая травма – это обычная заусеница.

– Я не понимаю, что это означает.

– Ему сделали операцию, чтобы удалить опухоль. Он не может самостоятельно дышать. Он сейчас без сознания.

– Пять минут назад я тоже была без сознания, – отвечаю я, но все время думаю только об одном: «Это я виновата».

– Я отвезу тебя к отцу, Кара, – обещает Трина, – но ты должна понять, что, когда ты его увидишь, у тебя может случиться шок.

Почему? Потому что он лежит на больничной койке? Потому что у него швы, как у меня, и изо рта торчит трубка? Мой отец тот человек, который никогда не спит и редко сидит дома. Если увижу его спящим в кресле – это уже шок.

Она вызывает медсестру и санитара, чтобы усадить меня в инвалидную коляску, а для этого нужно отсоединить капельницу. Я стискиваю зубы, когда меня поднимают с кровати. В коридоре пахнет, как в химчистке, и этот синтетический больничный запах всегда меня пугал.

Последний раз я была в больнице год назад. Мы с отцом ездили с Зази, одним из волков, которых мы иногда привозили в начальную школу, чтобы рассказать, что этих животных необходимо охранять. Отец всегда проводит мини-тренировку, чтобы научить детей правильно вести себя рядом с диким животным: не протягивать руку, не подходить слишком быстро, позволить животному обнюхать себя. В тот день дети вели себя превосходно, как и сам Зази. Но какой-то идиот, малолетний хулиган, в другой части здания нажал, шутки ради, сигнал пожарной тревоги. Громкий звук напугал волка. Животное попыталось сбежать, а ближайшим выходом оказалось зеркальное окно. Отец обхватил Зази, чтобы защитить его, поэтому в окне оказался он сам, а не волк. Естественно, когда я сажала Зази назад в клетку, на нем не было ни царапины. А отец так сильно рассек руку, что стала видна кость.

Стоит ли говорить, что отец отказался ехать в больницу, пока Зази не вернулся в свой загон? К тому времени полотенце, которое он использовал как самодельный бинт, пропиталось кровью, и обезумевший директор школы, который повез нас назад в парк, настоял на том, чтобы отец поехал в травмопункт. Там – здесь! – ему пришлось наложить пятнадцать швов. Но не успели мы вернуться, как отец отправился в загон, где жили Нодах, Кина и Кита – три волка, которых мы взяли щенками и выкормили, стая, где мой отец играл роль волка-диффузора.

Я стояла у цепного забора, наблюдая, как Нодах кувыркается с моим отцом. Он тут же содрал зубами бинт. Потом Кина начала вылизывать рану. Я знала, что она сорвет швы, и была совершенно уверена, что именно на это отец и надеется. Он рассказывал мне о том времени, когда жил в дикой природе, как иногда во время охоты получал раны, потому что его кожа не имела той защитной шерсти, которой покрыты его братья и сестры волки. Когда это таки случалось, волки вылизывали рану, пока она вновь не открывалась. Отец уверовал в то, что какой-то компонент в их слюне лечебный. Несмотря на то что спал он в грязи, об антибиотиках даже мечтать не приходилось, за два года, проведенных в лесу, раны ни разу не воспалились, а наоборот – заживали в два раза быстрее. Когда Кина лизнула рану глубже, отец несколько раз поморщился, но порез наконец перестал кровоточить, и отец вышел из загона. Мы стали взбираться на холм, к своему трейлеру. «До чертиков ненавижу больницы», – объяснил он в свое оправдание.

Сейчас Трина везла меня в инвалидном кресле по коридору – мама следовала за нами по пятам – мимо больных в гипсе или медленно передвигающихся на костылях либо в ходунках. Я лежу в ортопедическом отделении, но отец где-то в другом месте. Нам приходится спуститься на лифте на третий этаж.

Мы въезжаем в двери, на которых написано: «Реанимационное отделение».

В отделении больные не ходят – одни доктора.

Трина перестает толкать кресло и опускается рядом со мной на корточки.

– Как чувствуешь, готова?

Я киваю.

Трина спиной вкатывает меня в папину палату, а потом разворачивает лицом к кровати.

Папа похож на изваяние. На одну их тех мраморных статуй, которые находятся в музее в зале древней Греции – сильную, крепкую и с абсолютно безучастным лицом. Я одним пальцем касаюсь его руки. Он не шевелится. Только по одному признаку я понимаю, что отец жив, – аппараты, к которым он подключен, издают тихое, монотонное жужжание.

Это я виновата.

Я кусаю губу, потому что понимаю, что сейчас расплачусь, а я не хочу, чтобы Трина с мамой видели мои слезы.

– С ним все будет в порядке? – шепчу я.

Мама кладет руку мне на плечо.

– Врачи не знают. – Ее голос ломается.

По моим щекам струятся слезы.

– Папочка! Это я, Кара. Проснись! Ты должен очнуться!

Я вспоминаю истории, которые часто можно услышать в новостях, об удивительных исцелениях, когда люди, которых считали навсегда прикованными к постели, вставали и даже бегали. Когда слепые неожиданно прозревали.

Когда отцы с черепно-мозговыми травмами внезапно открывали глаза, улыбались и прощали своих дочерей.

Я слышу шум воды. Открывается дверь, ведущая в ванную комнату. Входит молодая копия моего отца, которая привиделась мне вчера. Продолжая вытирать руки о спортивные штаны, он смотрит на маму, потом на меня.

– Кара! Ого! – изумляется он. – Ты очнулась?

В это мгновение я понимаю, что он не плод моего воображения. Знакомый голос сейчас живет в другом, взрослом теле.

– Что он здесь делает? – спрашиваю я шепотом.

– Я его позвала, – отвечает мама. – Кара, просто…

Я качаю головой.

– Я ошиблась. Я не готова.

Трина тут же разворачивает инвалидную коляску к двери.

– Все в порядке, – успокаивает она, совершенно не осуждая меня. – Тяжело видеть любимого человека в таком состоянии. Вернешься, когда немного окрепнешь.

Я делаю вид, что соглашаюсь с ней. Но не встреча с отцом, лежащим без сознания на больничной койке, выбила у меня землю из-под ног.

А встреча с братом, который уже шесть лет как умер для меня.


Не могу сказать, что мы с Эдвардом были очень близки. В детстве семь лет – огромная разница. Что может быть общего у старшеклассника с младшей сестрой, которая до сих пор играет со своей игрушечной кухонькой? Но я идеализировала старшего брата. Я иногда брала книги, которые он оставлял на столе, и делала вид, что понимаю написанное; тайком пробиралась в его комнату и слушала его плеер – он бы убил меня, если бы узнал.

Начальная школа и старшая размещались в разных зданиях, а это означало, что Эдварду приходилось по утрам отвозить меня в школу. Таким был договор – родители выплатили половину из восьмисот долларов за старый потрепанный автомобиль, чтобы у брата были собственные «колеса». В ответ мама настаивала, чтобы брат лично заводил меня на крыльцо моей школы, прежде чем отправиться на занятия.

Эдвард воспринял ее требование буквально.

Мне было одиннадцать – вполне взрослая девочка, чтобы самостоятельно перейти дорогу по сигналу светофора. Но брат никогда не отпускал меня одну. Каждый день он парковал машину и ждал, пока загорится зеленый свет. Когда свет загорался, он хватал мою руку и не отпускал, пока мы не оказывались на противоположной стороне. Это настолько вошло в привычку, что я абсолютно уверена: он даже не осознавал, что ведет меня за руку.

Я могла бы вырвать руку или сказать ему, чтобы отпустил, но я молчала.

В первый же день после его отъезда, в первый же день, когда мне пришлось самой добираться в школу и переходить улицу, я была совершенно уверена, что дорога стала в два раза шире.

Умом я понимала, что это не Эдвард виноват в том, что мои родители после его отъезда развелись. Но когда тебе одиннадцать – плевать на логику. Просто тебе так не хватает руки старшего брата.


– Мне пришлось ему позвонить, – оправдывается мама. – Он все равно сын твоего отца. А врачам необходим был человек, способный принимать решения касательно здоровья Люка.

Мало того что отец впал в кому, так еще, как оказывается, единственный, кто знает все о его состоянии, – это, вопреки здравому смыслу, мой давным-давно пропавший брат. Меня бесила мысль, что именно он сидит у постели отца и ждет, когда тот откроет глаза.

– А почему ты не можешь принимать эти решения?

– Потому что я больше ему не жена.

– Тогда почему меня не спросить?

Мама присела на край постели.

– Когда тебе привезли в больницу, ты не могла принимать никаких решений. И даже если бы могла – ты несовершеннолетняя. Врачам необходим человек старше восемнадцати лет.

– Он уехал, – констатирую я очевидное. – Он не имеет права быть здесь.

– Кара, – отвечает мама, потирая лоб, – нельзя винить во всем Эдварда.

Она намеренно использует эту фразу, чтобы не обвинить во всем отца: в том, что распался их брак, в том, что сбежал Эдвард. Она знает, что лучше не жаловаться мне на отца, потому что отчасти именно поэтому я четыре года назад и уехала из ее дома.