Все это как невероятное дежавю, только уполномоченному передают обвинение в совершении другого преступления, а рядом, скрестив руки, стоит другой полицейский. Чиновник читает обвинение, и на этот раз по его виду я понимаю, что он удивлен.
Покушение на убийство — серьезное преступление, — говорит он. — Это ваш второй арест за последние несколько дней. А это уже начинает меня беспокоить, мистер Уоррен. Я назначаю залог в пятьдесят тысяч долларов.
Что? — Джо вскакивает с места. — Это астрономическая цифра!
Обсудите это в понедельник с судьей, — заявляет уполномоченный.
Джо оборачивается к полицейскому:
Я могу минутку поговорить со своим клиентом?
Чиновник и полицейский заканчивают с формальностями и оставляют нас в допросной одних. Джо качает головой. Уверен, он жалеет, что женился на женщине, в придачу к которой идет сынок, к которому, похоже, так и липнут неприятности.
Не волнуйся, — успокаивает он. — Когда в окружном суде тебе будут предъявлять обвинение, судья не назначит такой залог.
Но что делать до суда?
Нам необходимо пятьдесят тысяч долларов, чтобы внести залог, — объясняет Джо, опуская глаза. — Эдвард, у меня просто нет таких денег.
Не понимаю...
Это значит, — говорит он, — что выходные ты проведешь в тюрьме.
Если бы еще неделю назад мне сказали, что я буду сидеть в окружной тюрьме Нью-Гэмпшира, я бы ответил, что собеседник сошел с ума. На самом деле я верил, что отец пойдет на поправку, а я на самолете буду возвращаться к своим ученикам в Чанг Мэй.
Однако жизнь найдет способ дать тебе по зубам.
Сотрудник тюрьмы, печатая одним пальцем, вводит мои данные. Кажется, если это его работа, он уже должен был бы научиться печатать. Или хотя бы записаться на курсы быстрого набора на клавиатуре. Он делает это так медленно, что я начинаю думать, что вообще не попаду в камеру и мне придется сидеть здесь все время, пока меня не отведут в суд, где предъявят обвинение.
Выворачивай карманы, — велит он мне.
Я достаю бумажник, в котором тридцать три американских доллара и несколько таиландских батов, ключи от отцовского дома и арендованного автомобиля.
Мне вернут вещи? — спрашиваю я.
Если отпустят, — отвечает офицер. — В противном случае деньги положат на счет, пока ты будешь ожидать суда.
Я даже думать себе об этом не разрешаю. Это всего лишь недоразумение! В понедельник Джо убедит в этом судью.
Нов голове, как тени на аллее, продолжают роиться сомнения. Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем назначать такой огромный залог? Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем окружному прокурору лично звонить Джо, чтобы сообщить, что мне предъявлено обвинение? Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем отвозить меня в окружную тюрьму на заднем сиденье автомобиля шерифа?
Я, разумеется, не силен в юриспруденции. Но в достаточной мере знаком с основами, чтобы понять: пока больница подавала иск, в котором обвинила меня в нападении, штат выдвинул против меня обвинение в убийстве.
Как окружной прокурор вообще так быстро узнал о том, что произошло?
Кто-то ему сказал.
Это не врачи, которые — давайте посмотрим правде в глаза! — совершенно определенно высказались о безрадостных перспективах отца. Это не могла сделать юрист больницы, которая, если бы все пошло по намеченному плану, только обрадовалась бы освободившейся койке для больного, которому они на самом деле смогли бы помочь. Это не могла сделать представитель банка донорских органов, потому что подобное не совпадает с устремлениями ее организации.
Остается одна из медсестер. Я видел нескольких, входящих и выходящих из палаты отца. Одни были смешными, вторые — добрыми, третьи приносили мне поесть, четвертые — пели церковные гимны. Вероятно, консервативно настроенный человек, который верит, что жизнь неприкосновенна ни при каких обстоятельствах, мог бы пойти работать медсестрой, чтобы сохранить этот божий дар. А отключение аппарата поддержания жизнедеятельности могло огорчить ее, хотя это и часть ее работы. Прибавьте сюда истерику Кары и...
Внезапно я спотыкаюсь о собственную мысль. Кара!
Черт побери, это она меня сдала! В конце концов, кто назначит официальным опекуном человека, которого арестовали за попытку убийства?
Я поймал себя на том, что меня бьет дрожь, хотя в кабинете стоит жара, как в восьмом круге ада. Я скрещиваю руки на груди в надежде скрыть тремор.
Ты оглох? — орет офицер, нависая надо мной.
Я понимаю, что не слышал ничего из того, что он говорил
Нет. Простите.
Иди сюда!
Он ведет меня в крохотный душный кабинет.
Раздевайся!
Мне нет нужды рассказывать об отношении к геям в тюрьмах. Но когда он произносит эти слова, я не могу больше делать вид, что все происходит не по-настоящему. На меня, хотя я ни когда даже книгу из библиотеки не задержал, как на преступника, заведено досье. Сейчас меня обыщут. А потом засунут в камеру с человеком, который в действительности заслужил быть за решеткой.
Вы имеете в виду, прямо перед вами?
Господи! — восклицает офицер, в притворном ужасе округляя глаза. — Прошу меня простить! Я должен был забронировать приватную кабинку с видом на море. К сожалению, эта услуга на данный момент недоступна. — Он складывает руки на груди. — Однако я могу предложить альтернативу: или ты сам раздеваешься, или я тебя раздену.
Мои руки тут же тянутся к поясу на штанах. Я вожусь со змейкой, повернувшись спиной к полицейскому. Расстегиваю «молнию» на отцовской куртке, потом пуговицы на рубашке. Полицейский осматривает каждый предмет одежды.
Повернись ко мне и подними руки! — велит он.
Я повинуюсь, закрыв глаза. Я чувствую на себе его взгляд. Он натягивает пару латексных перчаток и поднимает мои яички.
Повернись спиной и нагнись, — приказывает он.
Я делаю это и чувствую, как он раздвигает мне ягодицы и исследует анальное отверстие.
В одном из баров Бангкока я познакомился с тюремным надзирателем. Мы умирали со смеху от его историй о том, как заключенные мажут себя собственными фекалиями, что надзиратели называли автозагаром. Он рассказал об одном парне, который спрыгнул с верхней койки в туалет, как в бассейн, о «трофеях», которые они находили во время осмотра анальных отверстий: заточки, баночки с содовой, отвертки, карандаши, ключи, пакетики с героином, а однажды даже живого воробья.
Но пристальнее всего нужно следить за женщинами-заключенными, — сказал он. — Уж они-то могут пронести целый тостер.
Тогда мне казалось это смешным.
Сейчас — нет.
Полицейский снимает перчатки и швыряет их в мусорную корзину. Потом протягивает мне мешок для белья. В нем синий комбинезон, какие-то футболки, белье, тапки для душа, полотенце.
Это подарок-комплимент от дежурного, — говорит он. — Если появятся вопросы, можешь позвонить портье. — Он заливается смехом, как будто сказал что-то смешное.
Меня ведут к медсестре, где измеряют давление, осматривают глаза, уши, засовывают термометр в рот. Когда она наклоняется, чтобы прослушать легкие стетоскопом, я шепчу ей на ухо:
Это ошибка.
Прошу прощения?
Я осматриваюсь, чтобы удостовериться, что дверь закрыта и мы одни.
Мое место не здесь.
Медсестра поглаживает меня по руке.
Да, милый, мое тоже.
Она отводит меня к другому полицейскому, который ведет меня в недра тюрьмы. Через каждые несколько шагов мы про ходим двойные двери, по обе стороны которых на контрольно-пропускных пунктах стоят охранники, которые поочередно открывают и закрывают двери. Когда мы проходим через очередную дверь, конвоир лезет в корзину и протягивает мне еще один мешок.
Простыни, одеяла и наволочка, — говорит он. — Смена белья каждые две недели.
Я здесь всего лишь на выходные, — объясняю я.
Он даже не смотрит на меня.
Как скажешь.
Мы идем по лестнице, и каждый раз, когда я ставлю ногу на ступеньку, раздается металлический лязг. Камеры по одну сторону прохода. В каждой двухъярусная койка, раковина, унитаз, телевизор с пластмассовой обшивкой, чтобы видны были детали. Почти все заключенные в камерах, которые мы проходим, спят. Те же, кто не спит, завидев меня, свистят или окликают.
Свежее мясо, — долетает до меня. — Ого, к нам малышка пожаловала.
Я ловлю себя на том, что вспоминаю слова отца, когда я впервые приблизился к вольеру с волками: «Они узнают, если у тебя участится сердцебиение, поэтому не показывай им, что боишься». Я смотрю прямо перед собой. Часы у меня конфисковали, но уже явно наступил вечер — через несколько часов я отсюда выйду.
И опять я слышу голос отца. «Мне сложно описать чувство, которое охватило меня, когда я впервые заперся в вольере. Вначале все, что я ощущал, — полнейшая паника».
Верн, — говорит конвоир, останавливаясь перед камерой, где находится только один заключенный, — принимай соседа. Это Эдвард.
Он отпирает дверь и спокойно ждет, пока я войду.
Интересно, кто-нибудь когда-нибудь отказывался сюда заходить? Упирался, цеплялся за прутья решетки, за перила лестницы?
Дверь за мной закрывается, и я смотрю на мужчину, сидящего иа нижней койке. У него спутанные рыжие волосы и борода с застрявшими в ней крошками. Один его глаз дергается и косит влево, как будто живет отдельно от головы. Тело его покрыто татуировками, включая лицо, а кулаки напоминают рождественские окорока.
Б... — ругается он, — подсадили мне гомика!
Я замираю, прижимая к себе мешок с простынями и полотенцем. Другого подтверждения ему и не требуется.
Попробуешь среди ночи отсосать у меня, клянусь, отрежу тебе яйца, — угрожает он.
Никаких проблем.
Я отодвигаюсь от него как можно дальше — нелегкая задача и помещении два на два с половиной метра — и забираюсь на верхнюю койку. Даже постель не расстилаю. Ложусь и таращусь в потолок.
За что тебя? — спрашивает Берн через минуту.
Мне хочется сказать, что я жду предъявления обвинения в убийстве. Может быть, от этого я буду казаться круче, человеком, которого лучше не трогать? Но вместо этого говорю: