Челюсть матери выглядит так, словно сделана из стекла. Будто, даже слегка повернув голову, она может разбиться вдребезги.
– Тогда почему ты уехал?
– Он умолял ничего тебе не говорить. Он сказал, что это был единичный случай, ошибка. – Я утыкаюсь взглядом в свои колени. – Я не хотел, чтобы ты или Кара страдали. Ведь ты ждала его два года, как Пенелопа Одиссея. А Кара… Ну, она всегда видела в нем героя, и я не хотел срывать с нее розовые очки. Но я знал, что не смогу лгать ради него. В конце концов я проговорюсь, и мое признание разрушит нашу семью. – Я прячу лицо в ладонях. – Поэтому я ушел, чтобы не рисковать.
– Я знала, – шепчет мать.
У меня перехватывает дыхание.
– Что?
– Я бы не смогла точно назвать девушку, с которой у него были отношения, но я догадывалась. – Она сжимает мою руку. – После того как твой отец вернулся из Канады, наши отношения испортились. Он, считай, съехал из дому, оставался ночевать в трейлере или с волками. А потом он начал нанимать этих молодых девушек, аспиранток зоологического факультета. Они смотрели на него как на Христа. Твой отец не говорил ничего определенного, но в этом и не было необходимости. Через некоторое время эти девушки перестали смотреть мне в глаза, если я случайно заезжала в Редмонд. Я могла сидеть в трейлере и ждать Люка, и вдруг на глаза попадалась чужая зубная щетка. Розовая толстовка. – Мама переводит взгляд на меня. – Если бы я знала, что ты уехал из-за этого, то сама бы отправилась за тобой в Таиланд, – признается она. – Это я должна была защищать тебя, Эдвард. А не наоборот. Прости.
Раздается тихий стук в дверь, и входит Джо. Мать бросается к нему в объятия.
– Все хорошо, детка, – говорит он, поглаживая ее по спине и волосам.
– Все это не важно, – отвечает она ему в плечо. – Это случилось вечность назад.
Она не плачет, но думаю, что это только вопрос времени. Шрамы – всего лишь карта сокровищ боли, которые похоронили слишком глубоко, чтобы помнить.
Мать и Джо сдержанны в жестах – они используют особую стенографию влюбленных, которая появляется, когда люди достаточно близки, чтобы говорить на одном языке. Мне интересно, существовало ли что-то похожее между ней и отцом, или мать всю совместную жизнь пыталась расшифровать его послания?
– Он не заслуживал тебя, – говорю я матери. – Он вообще не заслуживал никого из нас.
Она поворачивается ко мне, все еще держа за руку Джо.
– Ты хочешь дать ему умереть, Эдвард, или ты хочешь, чтобы он умер? – спрашивает она.
И я вдруг понимаю, в чем разница. Я могу убеждать себя, что стал примерным блудным сыном. Я могу до посинения доказывать, что добиваюсь исполнения желаний отца. Но если назвать лошадь уткой, у нее не вырастут перья и клюв. Можно говорить себе, что твоя семья – воплощение счастья, но правда в том, что одиночество и недовольство далеко не всегда видны на фотографиях.
Оказывается, существует очень тонкая грань между милосердием и местью.
Настолько тонкая, что, возможно, я упустил ее из виду.
Люк
Якорь, который связывал меня с человеческим миром, – моя семья – изменился. Моя маленькая девочка, которая все еще боялась темноты, когда я уходил, теперь носила брекеты, обнимала меня за шею и демонстрировала свою золотую рыбку, любимую книжку, фотографии с купания. Она вела себя так, словно после моего ухода прошло две минуты, а не два года. Жена встретила более сдержанно. Она ходила за мной по пятам, уверенная, что я исчезну, стоит ей выпустить меня из виду. Я знал, что ее губы всегда плотно сжаты, чтобы случайно не высказать все, что она хотела сказать. После первой встречи в полицейском участке в Канаде Джорджи боялась подходить ко мне слишком близко в физическом смысле. Поэтому она осыпала меня всевозможными удобствами: мягчайшие спортивные штаны на пару размеров меньше, чем раньше; простая домашняя еда, к которой моему желудку пришлось заново привыкать; пуховое одеяло, чтобы не мерзнуть ночами. Я шагу не мог ступить, чтобы не столкнуться с попытками Джорджи сделать мне что-нибудь приятное.
Мой сын, с другой стороны, внешне не выказывал радости по поводу моего возвращения. Он поприветствовал меня рукопожатием и парой слов, и порой я замечал, как он настороженно наблюдает за мной из дверного проема или окна. Он вел себя осторожно, недоверчиво и не спешил принимать с распростертыми объятиями.
Судя по всему, он вырос и стал очень похож на меня.
Можно было бы подумать, что блага цивилизации заставят меня с головой погрузиться в человеческий мир, но все оказалось не так просто. Ночами я бодрствовал и бродил дозором по дому. Каждый шум становился угрозой. Когда я в первый раз услышал, как плюется кофеварка в конце заваривания, то сбежал по лестнице в одних трусах и влетел в кухню, оскалив зубы и выгнув спину в защитной стойке. Я предпочитал сидеть в темноте, а не под искусственным светом. Матрас оказался слишком мягким, и мне пришлось спать на полу рядом с кроватью. Однажды Джорджи заметила, что я дрожу во сне, и попыталась укрыть меня. Я взлетел ракетой еще до того, как она успела накинуть на меня одеяло, обхватил ее запястья, повалил и прижал к полу, чтобы получить преимущество.
– П-прости, – запинаясь, пробормотала она.
Но во мне бушевал инстинкт, и я не смог найти слов, чтобы сказать: «Это ты прости».
В мире волков все честно, и это освобождает. Там нет ни дипломатии, ни приличий. Вы говорите врагу, что ненавидите его; вы показываете свое восхищение, говоря правду. Но прямота не работает с людьми, ведь они мастера уловок. «Это платье меня полнит?», «Ты действительно меня любишь?», «Ты скучал по мне?». Когда женщина задает такие вопросы, она не хочет знать правду. Она хочет, чтобы ей солгали. После двух лет жизни с волками я совсем забыл, сколько лжи требуется для поддержания отношений. Я думал о большом бета-волке в Квебеке. Я знал, что он будет сражаться до последней капли крови, чтобы защитить меня. Я безоговорочно доверял ему, потому что он доверял мне. Но здесь, среди людей, существовало так много полуправды и лжи во благо… Мне становилось трудно запомнить, что реально, а что нет. Мне казалось, что каждый раз в ответ на правду у Джорджи наворачивались слезы. Я уже не знал, что ей сказать, и перестал разговаривать.
Я не мог находиться в доме, потому что чувствовал себя запертым в клетке. От телевизора болели глаза; разговоры за обеденным столом велись на чужом для меня языке. Даже в ванной у меня так кружилась голова от смеси запахов шампуня, мыла и дезодоранта, что приходилось прислоняться к стене. До возвращения я жил в мире, где выделялось четыре или пять основных запахов. Я достиг такого уровня сенсорного восприятия, что знал, когда альфа-самка шевелится в своем логове в тридцати ярдах от меня, потому что от ее потягиваний через узкий вход в логово выбрасывалось крохотное облачко глинистой земли. Этот запах действовал на меня, как красная тряпка на фоне других запахов: мочи, сосен, снега, волков.
Я не мог пойти прогуляться, потому что на улице меня облаивали из домов собаки, а если они гуляли во дворе, то бежали наперехват. Помню, я как-то проходил мимо ехавшей верхом женщины, и лошадь шарахнулась и заржала при виде меня. Несмотря на то что я чисто выбрился и смыл с кожи двухлетнюю грязь, от меня все еще исходило что-то грубое, естественное и хищное. По сей день мне приходится обходить лошадей за двадцать пять ярдов, иначе они отказываются идти мимо меня.
Можно вытащить человека из глуши, но избавить его от дикости не получится.
Поэтому вполне логично, что единственным местом, где я действительно чувствовал себя как дома, стали волчьи вольеры в Редмонде. Я попросил Джорджи отвезти меня туда, поскольку все еще не чувствовал в себе готовности сесть за руль. Тамошние смотрители животных относились ко мне так, словно я был вторым пришествием, но я приехал не к ним. С каким же облегчением, близким к истерике, я вошел в загон к Вазоли, Сиквле и Кладену.
Кладен, бета, приблизился ко мне первым. Я инстинктивно пригнулся и повернулся чуть в сторону, признавая его главенство, и он принялся приветствовать меня, облизывая лицо. Внезапно я осознал, как легко мне дается этот разговор без слов – гораздо легче, чем натянутая беседа с Джорджи по дороге сюда, когда она пыталась расспросить меня, что я думаю о будущем и что собираюсь делать дальше. Я также понял, насколько свободно заговорил на волчьем языке. Если когда-то мне приходилось обдумывать поведение, находясь в вольерах с волками, то сейчас я отзывался естественным образом. Когда Сиквла, волк-сигнальщик, прикусил меня, из моего горла вырвалось гортанное рычание. Когда ко мне наконец приблизилась настороженная Вазоли, альфа-самка стаи, я лег и перекатился на спину, чтобы предложить ей свое горло и доверие. Но лучше всего, что после валяния в грязи я снова начал пахнуть собой, а не шампунем «Хэд энд шолдерс» и мылом «Дав». Мой галстук потерялся во время игры, а подстриженные до плеч волосы веером рассыпались по спине и слиплись от грязи.
Эти волки были мягче моих братьев и сестер из Квебека. Они оставались дикими животными, и у них преобладали животные инстинкты, но просто по определению в жизни обитающего в неволе волка меньше жестокости, чем у свободных собратьев. Мне снова требовалось откорректировать свое поведение, поскольку я помнил, что здесь я не просто член стаи, а учитель: мне нужно предложить этим волкам богатую программу, чтобы дать им ту жизнь, которой они лишены за проволочной оградой.
И теперь, когда я сам попробовал ее, кто лучше меня справится с задачей?
Я попросил смотрителя принести со скотобойни половину туши теленка – праздничное угощение. Он так и сделал и даже не сильно удивился, увидев, как я присел между Кладеном и Вазоли. Я хотел поесть с ними, потому что это была еда стаи и она должна напомнить волкам, что я тоже принадлежу к их семье. Как только тушу затащили в вольер и смотритель ушел, волки спустились с холма вниз. Вазоли принялась за внутренние органы, Кладен – за мышечное мясо, а Сиквле досталось содержимое желудка и позвоночник. Я вклинился между Кладеном и Сиквлой, оскалил зубы и изогнул язык, защищая еду, которая по праву принадлежала мне. Склонившись над тушей, я принялся отрывать куски сырой плоти, пачкая лицо и волосы кровью и огрызаясь на Сиквлу, когда тот придвигался слишком близко к моей порции.