риветствиями. На меня набросился майор Смолли, бывший заместителем Марголина в 39-м батальоне:
— Мы выделили отдельное купе для вас и вашей жены, — сказал он, — Я проведу вас попрощаться с вашей мамой — надеюсь, ненадолго!
Пожалуй, не припомню другого такого комфортабельного и приятного путешествия. Полдничали мы в вагоне-ресторане со Смолли и капитаном Д., одним из офицеров британского полка, теперь охраняющего Иерусалим. Охранниками они были не очень надежными, как мы убедились во время разгула, но капитан был пристойным парнем, полным "уважения"; Смолли тоже вел себя как знакомый, проводящий час отдыха в нашей компании. Моя жена дважды навестила моих товарищей, вернулась и сказала:
— Они едят и поют, шлют тебе привет.
В Артюфе (Хар-Туве) и Сореке (станциях) нас приветствовали еврейские группы; в Лоде собралась толпа, встретившая нас размахивая шапками и платками.
— Сюда пришла четверть Тель-Авива, — сказал один из моих друзей без преувеличения: население Тель-Авива не было очень большим.
По приближении к Лоду я размышлял, не помешает ли военная полиция прибыть сюда остатку 40-го батальона, расквартированного поблизости в Сарафанде; но все они были там, во главе с их командующим, полковником Марголиным.
К вечеру мы прибыли в Кантару. Моя жена проследовала в Каир, в компании Смолли. Капитан Д. доставил нас, опять же церемониальным маршем, в наше место ночлега — и опять с приставленными к нам насильниками.
Я сразу же узнал дорогу, по которой мы маршировали. Как часто, всего полгода назад, я ездил по ней в обоих направлениях, когда "бунтовщики" из легиона были в военной тюрьме и я защищал их перед судом из трех судей.
Мы прибыли в тюрьму. Я узнал дежурного сержанта, а он меня. Капитан Д. прошептал что-то ему на ухо, затем подошел попрощаться и добавил тихо:
— Я сказал ему проявить к вам особое внимание.
Пока я говорил, что в этом нет нужды, он пожал мою руку и торопливо ушел. Боюсь, что сержант его не понял. Хоть он и обращался ко мне по правилам военного почтения, стоя навытяжку с руками по швам, поскольку помнил давешние лейтенантские нашивки, "особое внимание" он принял за особо суровые условия. С величайшей вежливостью он провел меня в самую узкую и темную камеру в здании, не обставленную и без окон, с одним только смотровым в двери. Он провел меня туда, огляделся, чтоб удостовериться, что никто не слышит, и тихо сказал:
— Вот что получают за борьбу за родину — я ирландец, сэр.
Он отсалютовал, запер дверь двумя оборотами ключа и вышел.
Опустилась ночь; ни проблеска, я один; могу дотронуться до стены слева и справа, не передвигаясь; подстилка на цементном полу без подушки и одеяла; и суток еще не прошло, как я спал на такой в Московии. Я пощупал подбородок: неужели действительно брился? И в самом ли деле провел день на обитом панбархатом сиденье в вагоне-ресторане, ел мясо с грибами серебряной вилкой с фарфоровой тарелки?…
Из внутреннего двора доносились голоса моих товарищей. Они были заняты беседой. В конце концов, сержанту, так уважающему борцов за свободу, не было велено оказать им "особое внимание". Больше часа они веселились во дворе и в темноте выкрикивали мне приветствия. Потом они разошлись по своим нарам, и наступила ночная тишина и покой. Сержант подошел к моей двери и спросил через окошечко:
— Желаете погулять, сэр?
Я вышел и прошелся с ним кругом по террасе; и он поведал мне, что оказал и двум арабским насильникам "особое внимание". Правда, без приказа свыше: он взял их за уши, столкнул головами и запер в раздельных камерах. Где — не сказал. В конце нашей прогулки он остановился, огляделся по сторонам и прошептал мне на ухо:
— Сэр, здесь снаружи, у колючей проволоки, стоит группа ребят, хотят перекинуться с вами парой слов. Хотите к ним подойти? Только, пожалуйста, беседуйте тихо.
Я подошел один к забору. Сержант остался на террасе. В темноте я увидел темные тени, четыре-пять, сидевших на земле. Когда я подошел, они поднялись на ноги, и я спросил на иврите:
— Кто?
Они были из "бунтовщиков", которых мне не удалось спасти от приговора военного суда. Их отправили в тюрьму в Египте, одного на год, других на четыре и семь лет, но теперь все получили помилование. Большинство уехало в Америку, некоторые вернулись в Палестину.
Они узнали, что я в Кантаре, там же, где навещал их дважды в день во время суда, и теперь по секрету пришли сказать мне — сказать — и не могли найти слов"[738].
Объяснения, почему было решено отправить Жаботинского и его товарищей в Египет, получено никогда не было. В палестинских тюрьмах, в конце концов, хватало места.
В еврейской общине считалось, что их переведут из Египта дальше, в Судан (управляемый тоже британцами), и там, вдали от всякой еврейской общины и независимого внимания общественности, в абсолютной власти их имперских и арабских тюремщиков, их подвергнут обычным условиям "принудительного труда", которому подвергали "туземное" население. Даже четыре-пять лет было бы достаточно, чтобы преподать урок этому дерзкому еврею, осмелившемуся дать отпор имперским хозяевам, и молодым людям, оказавшимся достаточно глупыми, чтоб его поддержать. Никакого объяснения о неожиданном новом решении не посылать их в Египет и вернуть в Палестину они не получили. Но причина прояснилась скоро: приговоры были торопливо "пересмотрены".
Наутро после ночевки в Кантаре Жаботинского и двадцать его попутчиков отвезли на железнодорожную станцию — на поезд в северном направлении. Он снова получил купе в первом классе, теперь уже без сопровождения британских военных. Новость о пересмотре уже облетела страну; на платформе в Лоде их снова поджидала толпа. Кордон полицейских и солдат не дал никому подойти ближе. В Хайфе перрон был пуст, но на улице людская масса приветствовала, пела и кричала "Да здравствует Жаботинский", "Да здравствует Хагана" — и двинулась к ним, но солдатский кордон сдержал напор. Толпа замаршировала вслед уводимым пленникам, распевая песню "Техезакна":
Пусть ваши руки будут сильны, братья,
Любящие пыль родины, где бы ни были.
Не падайте духом, идите, плечом к плечу,
Радостно и с торжеством, на помощь своему народу
В этом сопровождении они прибыли в хайфскую тюрьму, где провели ночь перед отправкой в Акрскую крепость.
Жаботинского поместили в отдельную камеру, и вскоре его навестила делегация ведущих членов хайфской общины: Зелиг Вайкман (шурин Вейцмана), Натан Кайзерман, управляющий Англо-Палестинским банком, и Барух Бина, представлявший Сионистскую комиссию.
Они пришли с новостями: приговоры изменены. 15 лет Жаботинскому — на один год, и три года девятнадцати — на шесть месяцев.
Когда иностранный отдел в Лондоне получил сообщение об этом из Каира, один из высших чинов заметил:
"Это чрезвычайное понижение и, если сообщение правдиво, создается впечатление, что суд, вынесший первоначальный приговор, был необоснованно расположен против евреев"[739].
Снижение сроков заключения по приказам главнокомандующего египетским экспедиционным корпусом произошло не случайно.
Репортаж о свирепых приговорах, появившийся в лондонских газетах 20 апреля, потряс всех. Один из уважаемых государственных деятелей сказал Паттерсону: "Военное начальство в Палестине, должно быть, с ума посходило". Над головами правительства стала собираться гроза. Лондонская пресса, а следом и провинциальные газеты сообщали новости с неприкрытой симпатией к Жаботинскому. Все они напомнили своим читателям о его роли в организации легиона и мобилизации поддержки Антанты еврейством России и Америки. Они добавляли, что его влияние на мировое еврейство сохранилось и приговор ужаснет евреев[740]. Читателям сообщали, что в Жаботинском евреи видят своего Гарибальди.
По поводу процесса появились статьи в редакционных колонках ведущих газет. Из них явствовало, что официальная версия прессу отнюдь не убедила, так что газеты не выбирали выражений.
Особенно язвительной была "Таймс". Приговор явно послужил мстительным наказанием, писала она. Жаботинский, который "пользуется хорошей и уважительной известностью в этой стране, позволил себе журналистские атаки на британскую администрацию в Палестине — преступление, показавшееся объектам его критики достойным длительного срока заключения”[741].
"Джуиш кроникл" тоже не скупилась на испепеляющие эпитеты: "Господин Жаботинский стал жертвой отвратительного примера свирепого озлобления, равный которому никогда еще не пятнал страницы военной истории"[742].
Члены парламента тоже прореагировали возмущенно. Не успела новость появиться в печати, как правительству стало известно о массе запросов, ожидавшихся на повестке дня в Палате представителей. Вежливые формулировки парламентского наведения справок едва скрывали закипавшую ярость. Нигде не фигурировал и намек на доверие к палестинской администрации. Правительство само, изумленное и поставленное известиями в неловкое положение, не стало дожидаться назревавшей атаки в Палате представителей. Было решено вмешаться немедленно, и на заседании 26 апреля было принято постановление:
"До сведения правительства дошли запросы, поднятые в парламенте по поводу решения наказать господина Жаботинского и других за их участие в недавних беспорядках в Иерусалиме. Господин Жаботинский был приговорен к пятнадцати годам принудительных работ, а другие — к трем годам заключения за владение оружием и за принятие мер по созданию еврейской организации самообороны, что будоражило город. Лорд Алленби приговор поддержал и подтвердил. Кабинету напомнили, что господин Жаботинский был ревностным сторонником нашей страны в течение всей войны и его высоко ценили в военном министерстве и министерстве по колониям.