Более того, анализ Эдера подчеркнул логику критики Жаботинским пассивности, царящей в сионистском руководстве. Эдер, тем не менее, никаких выводов не сделал и не обещал изменений в политике Вейцмана.
Но его следует рассматривать в его истинном свете. Он представлял собой человека, разрываемого на части стремлением к лояльности. Когда — как он обнародовал позже — он выступал свидетелем в комиссии по расследованию действий администрации за закрытыми дверями, он, не колеблясь, подтверждал, что Жаботинский возглавил Хагану от имени Сионистской комиссии.
Однако из верности Вейцману он продолжал придерживаться официальной линии, что дело Жаботинского не касается Сионистской комиссии, а его заключение не отражается в политических соображениях. Его затруднения, тем не менее, не оправдывают его реакцию на критику Жаботинского, обоснованную, как видно, личным раздражением. В тексте того же отчета Вейцману он пишет, что Жаботинский "опасен. Он находится в патологическом состоянии, и я поистине опасаюсь за его умственное состояние. Он чрезвычайно возбужден и доводит себя до постоянно нарастающего возбуждения"[769].
Это было особенно безответственным заявлением, учитывая, что Эдер был одним из первых психиатров.
Ничто, содержащееся даже в его собственном донесении, не носило характера более, чем нормальной реакции на события и поведение окружающих. Но его замечание, тем не менее, зажило собственной жизнью. Оно, как видно, стало в кругу Вейцмана предметом сплетен.
Сам Вейцман пишет Белле Берлин:
"Я убежден, что Жаботинский ненормален. Я глубоко это сожалею, но видит Бог, я сделал все возможное чтобы сохранить с ним добрые отношения и возвратить его к созидательной деятельности; что-то его гложет постоянно и он становится невозможным. Между прочим, я убежден, что если это продолжится, от него отвернутся все его товарищи"[770].
Несмотря на теплые отношения Вейцмана с Беллой, он по-видимому счел излишним признаться ей в том, что Жаботинский сидел в тюрьме за выполнение национальной миссии, возложенной на него самим Вейцманом и его коллегами. Более того, ему было прекрасно известно из событий в Палестине, что смехотворно полагать, будто кто-нибудь отвернется от Жаботинского.
В Сионистской организации обвинение Эдера было в скором времени опровергнуто официально. Секретарь организации Сэмюэл Ланцман, отправленный срочно в Палестину, долго беседовал с Жаботинским 22 июля и впоследствии доложил:
"Я нашел его в состоянии величайшего раздражения на Сионистскую комиссию, которая, по его словам, обошлась с ним чрезвычайно дурно. Его просили организовать Еврейскую самооборону, и он считал, что подача в отставку членов комиссии в знак протеста против его несправедливого приговора, было их безоговорочным долгом. Он говорит с особенной горечью о М. Усышкине и, в меньшей степени, о докторе Вейцмане, чья умеренная и многотерпеливая политика в период военной администрации представляет, в глазах Жаботинского, огромную политическую ошибку.
Все его сотоварищи-арестанты, за одним исключением (И.Н. Эпштейн) разделяют его мнение. Из разговоров в Иерусалиме у меня сложилось впечатление, что состояние психики Жаботинского граничит с мегаломанией. Нахожу это весьма преувеличенным. Учитывая нелегкие обстоятельства и его убеждение, что его заключение необоснованно, его умственное состояние совершенно нормально"[771].
Тем не менее сплетники не сдерживались даже в беседах с друзьями-англичанами. Слухи дошли до полковника Уиндама Дидса, проявившего симпатию и сочувствие еврейскому делу во время его службы в Палестине и бывшего с Жаботинским на дружеской ноге. Судя по корреспонденции Вейцмана, он, находясь теперь в Лондоне, поддерживал регулярный контакт с Вейцманом.
"Информацию" о Жаботинском он передал в Иностранный отдел. И таким образом, получив известие, что генерал Алленби отказал в апелляции приговора Жаботинскому, старший чиновник, сэр Джон Тилли, записывает теперь уже приукрашенную версию: "Полковник Дидс утверждает, что Жаботинский настоящий безумец и должен находиться под медицинским наблюдением. Выпущенный на свободу в Палестине, он наверняка причинит беспокойство".
К чести Иностранного отдела, его начальник лорд Хардинг, развенчал эту историю. Он прямо записал: "Этим заявлениям я мало верю". И все же Тилли пишет Сэмюэлу, бывшему уже в пути в Палестину, предостерегая его о Жаботинском: "Дидс придерживается мнения, что Жаботинского ни в коем случае нельзя освобождать и что он не отвечает за свои действия". Однако он добавляет: "Мы за точность этого мнения не отвечаем". Хардинг позволил отправить это письмо с таким добавлением, проинструктировав Тилли не рассылать копии[772].
Спустя сорок пять лет после рассекречивания этих документов все трое оставшихся в живых товарищей Жаботинского по заключению, которым была предоставлена возможность прокомментировать, презрительно отмели мнение Эдера. Они разошлись во мнении только о мотивах Эдера. Арье Алкалай посчитал, что Эдер намеренно заискивал перед недругами Жаботинского. Элиягу Хагилади видел в Эдере человека, неспособного понять гнев пророка[773]. Элиас Гильнер представил вдумчивый и аналитический ответ: "В течение трех с лишним месяцев (апрель, май и июнь 1920 г.) в Московии и форте Акра у меня была возможность наблюдать, слышать и беседовать с Зеевом Жаботинским в разное время дня и ночи; позволю себе категорически заявить, что ни в одном случае он не был "чрезвычайно возбужден" и не доводил себя до "постоянно нарастающего возбуждения". Короче, не было ни одного случая, чтобы он проявил признаки, подходящие под описание "патологическое состояние". Наоборот, принимая во внимание характер событий, в которых он участвовал, и причиненные ему унижения и разочарования, он вел себя с необычайным спокойствием и самодисциплиной и самоконтролем, руководя заключенными, части которых требовалась отеческая опека. Чтобы рассеять случавшееся плохое настроение некоторых из заключенных, Жаботинский был способен на шутку и рассказы. На более высоком уровне он проявлял необычайные аналитические способности, рассматривая текущие события, и — ретроспективно — политическую зоркость. Его самообладание и ясное мышление видно и по тому, как, несмотря на неблагоприятную атмосферу и обстановку в форте, Жаботинский был способен сосредоточиться и сконцентрироваться на творческой работе, а именно — переводить произведения Данте Алигьери с итальянского на иврит. Если в этой ситуации и присутствовал патологический элемент, это было прислужническое и ненормальное отношение Эдера и его коллег в сионистском исполнительном комитете к преступным действиям палестинской администрации — подстрекательству к погрому и аресту бойцов самообороны.
Замалчивание информации о преступных действиях антисионистской клики предвосхищало тупую и катастрофическую сионистскую политику и вызывало негодование Жаботинского. Это-то негодование и было воспринято близоруким Эдером как "патологическое"[774].
С точки зрения физической положение заключенных было сносным. Гильнер живо описал их жилищные условия:
"Вход был через большую комнату охранников с окнами во двор форта. Зарешеченная дверь между ней и нашим отсеком позволяла охранникам нас видеть; все они были британскими солдатами под командой офицера. Нашей центральной комнатой был большой, темный и сырой зал с высоким кафедральным потолком и неровным коричневым полом из камня. Мебель состояла из длинного деревянного стола, длинных скамеек и маленькой керосиновой лампы. На стене висел список правил и распоряжений. Одно из этих правил требовало от наших охранников по отношению к нам вежливости, но, в случае беспорядков, стрелять по нашим "конечностям". Шесть бездверных проемов открывались в шесть комнат, в пяти из которых были зарешеченные проемы окон, без рам. Шестая комната, как и центральный зал, была без окна. Высоко над нами виднелись остатки совиных гнезд и гнезд летучих мышей; не было недостатка и в насекомых и ползучей твари. Но по сравнению с московским подземельем форт был "дворцом".
Три комнаты выходили на Средиземное море. Самая маленькая из них была отдана Жаботинскому. Две комнаты чуть большего размера использовались как кухня и ванная. Некоторое время двух держали в центральном зале.
Зелиг Вайкман организовал маленький комитет по заботе о нуждах пленников. Они получали еду три раза в день; у них были полотенца, тазы для мытья, мыло, тарелки, стаканы, посудные полотенца и несколько больших чанов с водой. "Затем мы распределили обязанности. Жаботинский был главным; я — его заместителем. Каждый из нас, без исключения, по очереди обслуживал столы, мыл посуду и пол. Эту работу каждый день выполняли двое; было предложено добровольное напарничество. Жаботинский и я составили знатную пару посудомоек. Мы не разбили ни одной тарелки"[775].
Госпожа Жаботинская получила разрешение на получасовые визиты к мужу два раза в неделю. Но вскоре она переехала из Иерусалима в Хайфу, поселилась в отеле "Герцлия" и приезжала в Акру каждый день, а иногда и дважды в день. Так ей удавалось уделить материнское внимание самым молодым из заключенных, и ее можно было, как правило, застать с иголкой в руках, зашивающей где рубашку, где свитер одного из ребят или выполняющей мелкие покупки по просьбе одного из них.
Эри вначале представлял затруднение. Точнее, его тетка Тамар, — которую он описывает как семейного педагога, — опасаясь, что заключение отца его расстроит, убедила его мать не извещать его, а сказать, что отец уехал в Тель-Авив. Эри вспоминает, что его даже забрали из школы и отправили жить с друзьями, семьей Этингер. Он утверждает, что и здесь, несмотря на то что героизм Хаганы был популярной темой для детей, от него скрывали, что возглавлял организацию его отец. Лишь однажды мать увела его в сторону и сказала, что должна рассказать о чем-то очень серьезном. Тогда Эри узнал чудесную, жуткую правду.