Остроту критики Жаботинского подчеркнула короткая перепалка между ним и Вейцманом во время ответного слова Вейцмана в дебатах. Вейцман заявил, что и он "не удовлетворен всем, что предпринял Сэмюэл, но если он держит ворота открытыми, я готов на самую высокую цену. Кампанию против Сэмюэла я не позволю". Он затем выразил сожаление, что "один член исполнительного комитета видит своим долгом подрыв этой политики. Кто это?" — спросил он. На это Жаботинский выкрикнул: "Я!"
Несмотря на происходящее, он продолжал защищать свою позицию. Он согласился, что "самое неприятное на свете ощущение — состоять в команде, где тебя не хотят. Самым удобным для меня было бы подать в отставку… но моя совесть твердит мне: тебя выбрали представлять твою позицию. Должен ли я уйти?" Хор голосов заявил: "Непременно".
Все еще сражаясь, он заявил, что не уйдет, а продолжит борьбу за свои взгляды. Тем же вечером (17 января) Жаботинский присутствовал на заседании Экзекутивы и принимал участие в обсуждении бюджета, как свидетельствует протокол заседания. После заседания, около полуночи его видели прохаживающимся по Курфюрстендам и оживленно беседующим с коллегой Соловейчиком. Их сопровождал Гепштейн, но он в дискуссии не участвовал. Жаботинский и Соловейчик обсуждали отставку, и, как позднее вспоминает Гепштейн, Соловейчик советовал воздержаться от "крайних шагов". Когда они разошлись в три часа ночи, Соловейчик считал, пишет Гепштейн, что убедил Жаботинского. Но тот, один в своем отеле, горько раздумывал об острой политической и финансовой ситуации в движении, о росте серьезных расхождений между ним и Вейцманом, о горьких разочарованиях и необходимости подавлять свой здравый смысл, чего требовала солидарность с Вейцманом. Он пришел к заключению, что нет альтернативы уходу в отставку и развязыванию таким образом себе рук.
Спустя несколько часов, утром, председатель комитета по мероприятиям получил от Жаботинского письмо, заявлявшее, что своими постановлениями комитет "санкционировал без изменений ту тактику, которая грозит привести движение к упадку и еврейскую работу в Палестине к банкротству.
Характерно для этой тактики лежащее в ее основе представление, будто сторона, не располагающая принудительными средствами, не может отстоять пред британским правительством даже конституционное свое право.
Я заявляю, что это представление ложно. У английского народа и правительства тот, кто упрямо и неотступно стоит за полное осуществление своего права, встретит только одобрение, уважение и — хотя бы и после долгой борьбы — справедливое признание. Наоборот, именно тактика малодушия есть то, что грозит деморализовать власть и на западе и на востоке. <…>
Поэтому настоящим заявляю о своем выходе из Экзекутивы; и так как я, понятно, не признаю отныне авторитета этой Экзекутивы, я считаю себя выбывшим из сионистской организации".
В длинном интервью в "Рассвете" он проницательно определил свою позицию во взаимоотношениях с Англией:
"Положение, обрисованное в письме Ваад Леуми, я считаю вполне поддающимся коренному исправлению. Все разговоры о том, будто его нельзя исправить, не объявляя "войны" Англии, представляют собою пустые слова. Нет никаких причин изображать культурное правительство в виде какого-то разбойника с большой дороги, с которым нельзя столковаться без оружия в руках. В мандате сказано, что Англия обязывается "поставить страну в такие административные условия, которые споспешествовали бы развитию национального очага для еврейского народа", и что Англия обязывается по мере возможности "облегчать уплотненное поселение евреев на земле, включая и земли государственные". Эти пункты мандата есть почва, на которой вполне можно добиваться наших прав, не объявляя никакой "войны". Но для этого нужна тактика твердой и неотступной настойчивости. Когда отстаиваешь свое право — даже перед самым культурным партнером, — то иногда приходится ставить и такие требования, которые этому партнеру неудобны или неприятны. Их, тем не менее, надо ставить и отстаивать, сколь бы они ему ни были неприятны, — и если они вытекают из нашего явного права, британский партнер в конце концов всегда их признает. Но наша теперешняя тактика заключается в том, чтобы никогда не отстаивать тех требований, при предъявлении которых партнер поморщился бы. К чему это вас привело, видите сами. Нынешняя наша тактика напоминает фехтование рапирой. Если рапира встретит мягкое место, она вонзится глубоко; но если она наткнется на костяную пуговицу или на портсигар, то сгибается, и дело кончено. Этой хореографии нам не нужно. Что нам нужно, — это напилок, работающий неотступно и неотвязно. Это единственная политическая тактика, которую англичане уважают"[1066].
В интервью, взятом берлинским корреспондентом идишистского нью-йоркского "Морген Джорнал", он объясняет еще одно значение своей отставки. "Я должен был стать повстанцем, поскольку компромисс между его взглядами и руководством движения не был возможен, сказал он. — Я не подчинюсь ни одному сионистскому авторитету, даже конгрессу"[1067].
Чувство, что он доведен до "восстания", владело им долго. Двумя неделями раньше Хаим Нахман Бялик праздновал свое пятидесятилетие, и Жаботинский присоединился к Соколову и Соловейчику в приветственном послании Он испытывал особое чувство родства с поэтом с тех самых пор, когда в 1903 г. он читал грозные инвективы протеста Бялика против погрома в Кишиневе и испепеляющего презрения к трусости его жертв. Это и было его вдохновением на распространение призыва к сопротивлению среди еврейской молодежи России. Больше всего теперь в мыслях он возвращался к болезненному уроку Бялика после Кишинева; даже молчание, которым поэт связал себя на многие годы, объявив себя не более, чем "дровосеком", нашло отзвук в его душе. В тот день Жаботинский написал ему второе письмо:
"Многому научили меня Ваши слова и еще больше, может быть, период Вашего молчания… Вы восстали, если я не ошибаюсь, при виде негодяев, зазубривших бездумно преподанные Вами молитвы и оставшихся все теми же негодяями, какими были. Я надеюсь, Вы не относите меня к ним. Иудейское восстание, которому учили меня Ваши стихи, я пытался воплотить на практике. Успеха я не достиг; но я продолжу пытаться. Простите меня, что пишу в такой день о себе, а не о Вас; но я знаю, что нет более приятного приношения Учителю, чем встреча с учеником, верящим в преподанные им уроки. И еще — Ваше молчание преподало мне, что даже сам первосвященник должен сам рубить дрова во времена, когда не хватает дровосеков, — даже если это стоит ему первосвященства".
Еврейская пресса особого сочувствия по поводу его отставки не высказывала, хотя ему, наверное, принесло удовлетворение, что не нашлось обоснованного отвода оснований для его оппозиции политике Вейцмана, а в основном обошлись эпитетами вроде "экстремист" и "горячая голова".
Двумя крупными изданиями, поддержавшими его, были "Рассвет", с которым он давно расстался, но который редактировался (теперь из Берлина) Гепштейном, и лондонская "Джуиш кроникл". Даже "Рассвет", выражая безусловную поддержку его политической позиции, тем не менее назвал его уход ошибкой. "Джуиш кроникл", следившая за политикой Вейцмана по отношению к Англии с 1919 г. с опаской и немалой критикой, откровенно аплодировала решению Жаботинского.
Письмо Жаботинского, объяснявшее его уход, здесь прокомментировали так: "Экстремизм г-на Жаботинского и его огонь выразились всего лишь в желании следовать принципам… В том, что г-н Жаботинский отказался подвергнуться моральному умерщвлению ради того, чтобы выглядеть покладистым, и заключена надежда для движения".