халуциют).
В перечислении деталей прогресса нужды нет: "шаг вперед, два шага назад" в русском правительстве, когда сначала была объявлена конституция и разрешены выборы в Думу в 1906 году, затем ее распустили и впоследствии дали разрешение на созыв 2-й Думы.
Эта Дума тоже просуществовала недолго, с января по июнь 1907 года. Затем, после проведения закона о выборах, выгодного режиму, была избрана 3-я Дума. Поскольку большинство ее членов являлись реакционерами, она просуществовала все пять лет. Четвертую (и последнюю) Думу избрали в 1912 году.
Сионисты в духе Гельсингфорсской резолюции решили принять участие отдельным списком в выборах во вторую Думу, по примеру других организаций. Жаботинский был кандидатом во 2, 3 и 4-ю Думы. Уверовав вместе с прочими в важность выражения гордой и достойной еврейской позиции, он предложил серьезную аргументацию в ходе предвыборной кампании. Евреи как меньшинство могли надеяться получить голоса только в коалиции с другими партиями. Но именно из-за разногласия по вопросу о национальных правах в их рядах не было единения; ассимиляторы и социалисты вели особенно ядовитую пропаганду против сионистов. Их излюбленной мишенью был Жаботинский. Он провалился на выборах во 2 и 3-ю Думы. На выборах в 4-ю Думу его соратники-сионисты, желая предотвратить раскол в еврейских голосах и надеясь предотвратить выборы реакционера, архиепископа Анатолия, убедили Жаботинского отвести свою кандидатуру. Это не помогло: Анатолий был избран.
Интересной чертой выборов во 2-ю Думу была поддержка еврейской общиной кандидата-христианина. Им оказался украинец Михаил Славинский, друг еврейского народа, последовательно и откровенно проводивший свою позицию. 14 лет спустя, вдали от России, ему довелось сыграть роль в бурном эпизоде в жизни Жаботинского.
* * *
Двенадцать лет прошло с момента завоевания им в пятнадцатилетием возрасте десятилетней Ани до того, как она стала его женой.
Отрывочные сведения о его итальянском периоде предполагают ряд свободных связей, и в его поэзии тех лет содержится намек по меньшей мере на один опыт неразделенной любви. Однако рассказывая о своей женитьбе в автобиографии, он вспоминает, что семью годами раньше (когда Ане было 15, а он вернулся в отпуск из Италии), на вечеринке в ее доме, где обычно собирались их друзья, он в шутку вынул из кармана золотую монету, подал ей и произнес ритуальную формулу, скрепляющую, по еврейской традиции, женитьбу. Строго ортодоксальный отец его друга Миши Гинсберга был очень огорчен этим жестом и торжественно предупредил Аню, что если она обретет когда-либо более надежную кандидатуру для брака, ей придется получить от Жаботинского формальный развод[88].
Друзья, по всей видимости, не отнеслись к этому инциденту серьезно. В период его служения "коммивояжером" сионизма, в период восходящей популярности он воспринимался как кандидат в женихи многими еврейскими мамами. Он был известен как весьма общительный молодой человек, любивший женское общество и отнюдь не посвящавший свой досуг во время путешествий занятиям философией. Его имя постоянно склонялось в связи с той или иной молодой женщиной, появлявшейся с ним в театре, на концерте или в парке.
До "Рассвета" то и дело докатывались слухи об очередной победе его над дочерью очередной еврейской общины. Спустя многие годы Жаботинский вспоминал, как однажды во время его путешествий в 1904 году, его коллеги действительно поверили слухам. Тем не менее, вскоре они отметили, что в его частной жизни Аня занимает значительное место. В 1905 году он организовал для нее визит в Санкт-Петербург для работы в "Рассвете", в офисе правления. Она сопровождала его во время поездки в Варшаву, где его друг Ицхак Грюнбаум и его жена, обратив внимание на Анино "собственническое отношение", заметили: "Прощай, Володина свобода!". С другими друзьями он и Аня провели вместе неделю отдыха в путешествии по Швейцарии. Их роман длился всю жизнь. Через пять лет после свадьбы, весною 1912 года, госпожа Жаботинская сказала с "обезоруживающей откровенностью" Шехтману, что у нее не было никаких иллюзий относительно того, как восприняли друзья и поклонники Жаботинского его выбор подруги жизни. "Я знала, — сказала она, — что все вы были сильно разочарованы. Вы ожидали, что он женится если не на принцессе, то по крайней мере на необыкновенной красавице или выдающемся интеллектуальном светиле; вместо этого он женился на Анечке Гальпериной, обычной девочке из Одессы!.. Винить вас я не могла, но, конечно, такое отношение меня не радовало. Я решила сделать все возможное, чтобы исправить положение и заставить его друзей принять меня такой, какая я есть. Надеюсь, что это в значительной степени мне удалось"[89].
Много лет спустя, в период напряженной работы, связанной с созданием в Палестине Еврейского легиона, Жаботинский написал ей озорное, скорее всего правдивое напоминание о периоде ухаживания, проливающее свет на многое. "Ты помнишь Аню Гальперин, что жила в Лермонтовском переулке? Я воевал за нее 12 лет, с ноября 1895 г., когда я назвал ее mademoiselle, до июля 1907 года, когда это имя потеряло свой смысл, если можно так выразиться. В промежутках она несколько раз ненавидела меня, несколько раз презирала и несколько раз просто смотрела в другую сторону. За все это время я вел себя как башибузук, т. е. разбойничая на стороне, поскольку сил хватало… но был предан моему падишаху. Я помню каждый мой шаг во время этого трудного завоевания и когда-нибудь напишу эту историю, которую прикажу напечатать через 50 лет после нашей смерти[90] в назидание эпигонам…"[91].
Его друзья быстро обнаружили свою ошибку и перестали сожалеть, что он не женился на принцессе.
"Мы очень скоро увидели в Анне Марковне, — пишет Шехтман, — личность в своем праве, с желанием и большой способностью нести с честью и достоинством великую ответственность быть спутницей жизни Жаботинского"
Объективно говоря, ее замужество следует характеризовать как нелегкое. Большую часть жизни супруги были в разлуке, длившейся днями, неделями, месяцами, иногда и годами.
За исключением относительно коротких периодов Жаботинский разъезжал. Сначала по России, затем по Европе и более отдаленным местам, как в войну, так и в мирное время. Только изредка ей удавалось его сопровождать.
В 1922 году, когда Владимир был в Палестине, Аня навещала Шехтманов в Берлине. Она подсчитала, что за пятнадцать лет супружеской жизни они провели вместе в общей сложности не более трех с половиной лет. При всем том она отнюдь не было сионисткой: она, по всей видимости, стала отождествлять свои взгляды с сионизмом только около 1930 года. Спустя много лет она призналась Герлии Розов, дочери Израиля Розова, известного русского сиониста и близкого друга Жаботинского: "Если я когда-нибудь выйду замуж еще раз, то не за сионистского вождя"[92]. Тем не менее она с глубокой преданностью переносила тяготы их жизни, в том числе и материальные, связанные с тем, что Жаботинский погрузился в свой мир сионизма.
Он, со своей стороны, чувствовал и признавал собственную вину за вынужденное пренебрежение и за то, что, принеся добровольно в жертву идее свою личную жизнь и литературную карьеру, он вынудил жену к такой же жертве. Более того, он необычайно остро осознавал свое везение в том, что судьба подарила ему ее любовь и любовь и преданность еще двух женщин в его жизни: его матери и сестры. Его благодарность часто находила выражение в нехарактерных для него самораскрытиях близким соратникам и мечтах в его записях.
Итак, они расстались, едва поженившись. Аня уехала в Нанси продолжать занятия агрономией, а Владимир — в Вену, чтобы окунуться в возобновленные занятия. Он наезжал в Нанси время от времени и провел там несколько недель каникул, но почти год прожил в Вене.
Можно было полагать, что Аня по крайней мере отложит завершение ее курса, но так уж сложилось, что женитьба совпала для Жаботинского с периодом напряженного несчастливого самоанализа. Его охватило нетерпеливое беспокойство. Он описывает его в автобиографии: "Около года прожил я в Вене. Не встречался ни с одной живой душой, не ходил на сионистские собрания, за исключением одного или двух раз"[93].
Парадоксально, что чувство неудовлетворенности обострилось при его невероятном успехе как оратора. Он часто отмечал, что не любит публичные выступления и не любит в себе оратора — ценя эффект письменного слова неизмеримо выше, чем эффект высказанного.
По истечении двух-трех лет восхищенного обожания слушателей по всей России он стал рассматривать его критически. Он ощущал, что популярность и громкая слава были основаны на восхищении ораторским стилем, а не содержанием или силой убеждения его доводов. Его немедленной реакцией стала заметная перемена в стиле выступлений. Он стал преподносить свои идеи в более заземленной, сухой манере.
Гепштейн вспоминает, как Жаботинский однажды сказал ему: "Вчера я выступал на собрании, где в первых рядах было четыре сотни обожающих девиц в красивых прическах. Баста! С сегодняшнего дня я буду выступать в такой манере, что на мои лекции придут не более четырех десятков евреев с 40 волосинками на всех"[94].
Это не помогло. До конца его дней у его ног сидели не только обожающие девицы с прическами или без, но и вполне зрелые женщины и мужчины.
Спустя десять лет русский государственный деятель К. Д. Набоков заявил, что Жаботинский был самым великим русским оратором (и это в то время, когда Троцкий был в расцвете своего ораторского дара), а позднее один из великих писателей нашего века Артур Кестлер писал, что Жаботинский был самым захватывающим оратором, когда-либо им слышанным, и процитировал, соглашаясь, мнение, что он был "величайшим оратором нашего времени".