Две другие газеты также оказались необычайно успешными; Жаботинский был неутомим в похвалах и Сциутто, и Эльканаве. Они вскоре начали оказывать влияние на еврейские общины по всей Оттоманской империи. а-Мевассер, для которого ивритский шрифт импортировался из Варшавы, охватывал, естественно, маленькую категорию читателей, но был высокого качества, так как его сотрудниками стали самые ведущие ивритоязычные писатели. Было напечатано несколько статей Жаботинского, вероятно, первые из написанных им на иврите.
Он признавал важность языка и агитировал за введение его как учебного предмета в школах. В одной из статей он развил поэтический аспект своей философии об отношениях с окружающим миром:
"Мы не были созданы для преподавания морали и манер нашим врагам. Пусть они приобретают эти навыки сами, до того, как завязывать с нами отношения. Мы намереваемся ответить ударом тому, кто принесет нам зло. Тот, кто не платит ударом за удар, не в состоянии ответить и добром на добро. Только тот, кто умеет ненавидеть своих врагов, может быть верным другом тех, кто его любит"[106].
* * *
Деятельность Жаботинского отнюдь не ограничивалась редактированием и работой над публикациями. Он приложил много времени и усилий и в Салониках, и в Константинополе, выступая перед существующими сионистскими группами и на митингах еврейской общины в целом, там, где почва по-прежнему оставалась идейно нетронутой. Описывая Салоники, Хермони утверждает, что за недели, которые Жаботинский здесь провел, он "завоевал восхищение и любовь населения, особенно молодежи и интеллигенции". Местная еврейская пресса писала, что "блестящий стиль этого оратора и его личное обаяние вызвали мощную революцию в этой застойной еврейской общине — как если бы сказочный принц прикоснулся к ней волшебным мечом и нарушил длительный сон".
В подобном же восторженном тоне Хермони описывает эффект, произведенный Жаботинским на евреев Константинополя. Его лекции о еврейском национальном возрождении, о Бялике и тому подобном "привели сотни в сионистское движение, новое в этих кругах. Вся золотая молодежь столицы стала стекаться на митинги в организации Маккаби. В течение нескольких месяцев, пока Жаботинский действовал в Константинополе, небольшое ядро сионистов разрослось в несколько сотен преданных, активных и верных членов"[107].
Молниеносный эффект, производимый Жаботинским, запомнился и Абрахаму Альмалии, видному сефардскому писателю и педагогу из Иерусалима, жившему в Турции во время пребывания там Жаботинского. Много лет спустя он писал: "Поднялось новое поколение, преодолевшее тяжкий духовный кризис, царивший в еврейских гетто Востока. Национальная идея стала укореняться среди молодежи и принесла мощную духовную революцию. Пламя энтузиазма начало разжигать сердца сефардской общины, и начало этому положил плодотворный труд Жаботинского"[108]. Эти чувства были разделенными. "Если есть на свете переселение душ, — пишет Жаботинский, — и если до моего второго рождения мне будет дано выбрать народ и расу, — я скажу: "Конечно, племя Израилево, но сефардское". Я влюбился в сефардов"[109].
Через многие годы, в 1929 году в Иерусалиме, на вечере в честь газеты "Доар а-Йом", редактором которой ему предстояло быть, он сказал, что его образ мышления тоже сефардский, то есть, менее покореженный галутом, чем ашкеназийский"[110].
* * *
Иным был эффект среди турок. "Но не добился я успеха, например, у Назим-бея, генерального секретаря партии младотурок, отца и истинного инициатора революции, возможно, послужившего решающим человеческим фактором, который помог ускорить крушение Оттоманской империи. Это был человек непритязательный и бедный, как средневековый подвижник, холодный и застывший в своем фанатизме, как Торквемада, слепой и глухой к действительности, как чурбан. Снова тот же напев: несть эллина, несть армянина, все мы оттоманы. И мы будем рады приезду евреев — в Македонию. Та же песня у всех министров, депутатов парламента, журналистов. В общем, не в моей привычке считаться с первым отказом, исходящим от непреклонных, а также со вторым и третьим отказом: может, они переменят свое убеждение, подождем и увидим. Но здесь я сразу почувствовал, что никакой опыт не поможет, никакое давление: здесь отказ органический, окончательный, общая ассимиляция — условие условий для существования абсурда, величаемого их империей, и нет другой надежды для сионизма, кроме как разбить вдребезги сам абсурд"[111]. Этот не предвещавший добра результат — хотя делать выводы было еще рано — получил дополнительную окраску от его константинопольских впечатлений. "Я ненавидел Константинополь и свою работу, работу впустую. Зимой я поехал в Гамбург, на Девятый конгресс, я наслаждался передышкой, великолепием Европы, стремясь забыть на какое-то время опостылевший мне Восток, но на конгрессе, как и прежде, у меня не было никакого другого дела, кроме как голосовать, по большей части вместе с остальными делегатами из России"[112].
Его отталкивала архитектура, уличная разношерстная толпа, резкие краски природы и "ужасный" Босфор. Он был также чувствителен к восточной отсталости[113].
Чувства, испытанные Жаботинским, раскрываются в истории, рассказанной им Якову Клебанову, одному из его молодых коллег из Петербурга, навестившему его в Константинополе. Аня, приехавшая к мужу, вскоре после приезда заболела. Жаботинский вызвал ближайшего врача из практикующих в округе. Тот, молодой и владеющий французским, обследовал пациентку, объявил недомогание несерьезным и выписал лекарство. Жаботинский предложил ему бокал вина и заметил: "Ваш акцент на французском не турецкий, он похож на греческий". "Вы правы, — ответил врач. — Я из Афин". — "Из Афин?" К чему бы, подумалось Жаботинскому, врач-грек покинул относительно европеизированные Афины ради практики в отсталой Турции? "Что привело Вас сюда из Афин?" — спросил он. — "В медицинской школе в Афинах, — сказал доктор, — в случае провала выпускных экзаменов дают выбор: ты можешь заниматься дополнительно год или получить диплом, помеченный "годен для Турции"[114].
Существовали и практические сложности, обычные финансовые затруднения, преследовавшие сионистскую деятельность повсеместно и осложнявшиеся невозможностью заставить политические журналы выплачивать гонорар.
Деньги, предоставленные русскими сионистами и собранные специально для этой цели, иссякали.
И все же конец деятельности Жаботинского в Турции положило совершенно непредвиденное обстоятельство. Политика, которой следовало придерживаться Комитету по средствам печати, была выработана в предварительных совещаниях между русскими сионистами и Вольфсоном, с участием Якобсона и Жаботинского. Требования к туркам должны были ограничиваться поощрением алии и свободой распространения и внедрения иврита. Особую осторожность следовало соблюдать по предотвращению подозрений младотурок о еврейском государстве, не позволять даже намека на сепаратизм, вызывающий ярую враждебность. Все согласились, что это необходимо. Несмотря на весь либерализм, режим младотурок держался на военном положении. Правительство имело право закрывать газеты и организации по своему усмотрению. Более того, Жаботинский и Якобсон были бы как иностранцы только высланы, но их соратники — турецкие подданные, или "оттоманцы", могли быть сурово наказаны.
Якуб Канн, один из трех членов Комитета по внутренним делам (вместе с Вольфсоном и Боденгаймером), после визита в Палестину в 1907 году написал книгу, в которой выразил как раз все запрещенные, опасные идеи. Он призывал к автономному еврейскому управлению Палестиной, с еврейской армией — хоть и под командованием султана, тогда еще стоявшего у власти. Книга вышла на немецком[115], а затем на французском[116]. Она была, по скупому замечанию Жаботинского, "издана прекрасно".
Сначала начал протестовать в ноябре 1909 года Якобсон, официальный представитель Всемирной организации в Турции. Он умолял Вольфсона опустить опасные абзацы, хотя бы во французском издании. Вольфсон тут же отмел его протест, согласившись только на то, что в случае критики в прессе он, в качестве президента Всемирной организации, пояснит, что Канн написал книгу как лицо частное и в любом случае до революции младотурок. Заболев, Якобсон уехал на лечение в Европу, и Жаботинский принял на себя контакты с Вольфсоном.
"Ирония судьбы и более чем ирония — комедия, что именно я, я и никто другой, был поражен этими идеями. Однако, клянусь жизнью, меня поразили не идеи, а анархия, царившая в нашем правлении. Здесь, в Константинополе, всего годом ранее мы вместе с президентом и с Якобсоном установили рамки нашей программы. Мы требовали алии и языка, и только алии и языка. Но даже намеком не упомянули мы такие опасные вещи, как автономия, — запретное слово, которое в ушах младотурок являлось пределом "трефного" и верхом мерзости; и мы решили не отклоняться ни на волос от этой тактической линии…"[117].
То, что Канн выразил стремления и замысел самого Жаботинского и в конце концов всего сионистского движения, к делу не относилось. "Мил мне государственный сионизм, с дней моего детства я не знал другого сионизма, но логика мне милей. Я не только поразился, но и рассердился, и написал подробное письмо Вольфсону с настоятельной просьбой приостановить распространение книги"