Тем временем не только Комитет по средствам печати, но и все еврейские сотрудники в газетах и местные сионистские лидеры, раввин ашкеназийской общины д-р Маркус, преподаватели иврита и прочие активисты созвали подпольное заседание и приняли единогласное решение телеграфировать Вольфсону просьбу об отставке Якуба Канна и отмежевании Комитета внутренних дел от его книги во избежание разрушения сионистских структур, так тщательно созданных.
Последовал резкий обмен любезностями. Несмотря на то, что Жаботинский обращался от имени Комитета по печати (Якобсон поддержал его безоговорочно из Парижа, где он выздоравливал после болезни) и, по существу, от имени всей организации; несмотря на то, что русские сионисты заняли такую же позицию, а константинопольские активисты отправили вторую телеграмму в поддержку необходимости отмежеваться от работы Канна, письма Вольфсона, адресованные непосредственно Жаботинскому, приобрели оскорбительный характер. Жаботинский, по утверждению президента, содержался на зарплате и должен был следовать указаниям, он не имел права выходить за рамки своих журналистских обязанностей.
Более того, по инициативе Вольфсона Комитет по внутренним делам провел резолюцию, официально осудившую Жаботинского. Он также принял решение прекратить высылку денежных средств Комитету по печати.
Осуждающая резолюция была направлена Якобсону для передачи Жаботинскому, но он отказался ее доставить.
Однако Жаботинский уже принял решение, что с него хватит. 4 мая 1910 года, до получения резолюции, он выслал свое заявление об отставке. Якобсон и Хохберг, его сотрудники по Комитету по печати, отставку принять отказались. Якобсон призвал Вольфсона поступить так же, но тот опять ответил пренебрежительно.
"Успехом L'Auiore, — писал он, — была обязана работе Сциутто; что же касается "Младотурка", там симпатизировали сионизму еще до прихода Жаботинского в состав редколлегии"[119].
Якобсон, обычно подчинявшийся диктату президента, на этот раз не оставил без ответа подобную желчную ложь. Он представил Вольфсону сравнительные данные за период в шесть месяцев. 1 ноября 1909 года недельный тираж "Младотурка" составлял 5000. К 30 апреля 1910 года он удвоился, а в первую неделю мая достигла 11000. Число подписчиков возросло более чем на 70 %. Доход от рекламы — на 30 %.
"Что касается содержания газеты, — решительно заявил Якобсон, — оно улучшилось неимоверно — и всецело благодаря руководству и усилиям, в первую очередь, Жаботинского"[120]. Для полного представления об эпизоде с Канном надо сказать, что Вольфсоном двигала не только личная враждебность или стремление утвердить собственный авторитет, даже защищая политически безответственное поведение. Едва ли не основным побудительным мотивом была неприязнь к русскому сионистскому руководству, которое к тому времени оказало ему значительное противодействие. Комитет по печати он рассматривал как "русское" детище.
Невозможно с уверенностью предугадать, какой эффект могла бы произвести деятельность Жаботинского на политику Оттоманской империи за два-три года. Можно предположить, что она не изменила бы ее сущность. Отрицательное впечатление, сложившееся у Жаботинского в результате контактов с государственными деятелями младотурок и другими представителями их мировоззрения, — в отличие от иллюзий его собственных и его коллег — оказалось впоследствии справедливым. Младотурки не только не смягчили свое отношение к сионизму, но с годами ужесточили его. Оппозиция к еврейской иммиграции в Палестину стала еще более целенаправленной, и ограничения (выдавался "красный билет" — разрешение на пребывание до трех месяцев) соблюдались с усиленным рвением — хотя, к счастью, не очень эффективно; ограничения на покупку земель иностранцами продолжали действовать. В самой Турции, после медового месяца с еврейской общиной, возобновилась традиционная дискриминация евреев.
Превалирующим настроем в общине была ассимиляция, и большинство предводителей общины, возглавляемой сефардским главным раввином, подчеркивали свою враждебность сионизму. Они чрезмерно стремились продемонстрировать свою лояльность Оттоманской империи.
На этом фронте ошеломляющий дебют Жаботинского пробил брешь; при его популярности, отмеченной всеми, можно с уверенностью предполагать, что со временем он мог бы завоевать для сионистов значительно большее влияние.
Что же касается эффекта от книги Канна, которую тот разослал представителям прессы и ведущим политическим деятелям, она не привела ни к чему существенному. Страхи, вызванные ею, не подтвердились, несмотря на логику обстоятельств и усилия некоторых евреев-антисионистов. Оптимизм Вольфсона, вопреки логике, оказался оправданным. Причина, по которой турки не отреагировали, достаточно ясна. Во всех случаях, решительно препятствуя политическому прогрессу сионистов в Палестине, они могли проигнорировать важные прокламации даже вождей сионизма. Ретроспективно Жаботинский это оценил. Он пишет в автобиографии: "Напечатай он [Канн] свое сочинение даже на чистом турецком языке и расклей его на стенах мечети Айя-София, оно бы не повредило. Нельзя повредить там, где ничего нельзя достигнуть. И я навеки благодарен ему за то, что он помог мне освободиться от бесполезной обузы, хотя я и очень сожалел, что расстаюсь со своими друзьями-сионистами в Константинополе"[121].
Не самым маловажным результатом работы Жаботинского в Турции было понимание турецкого характера, приобретенное им, и глубокое познание центробежных и центростремительных сил, действовавших на структуру и руководство империи. Они сфокусировали его видение и поддержали его веру в себя, когда спустя четыре года он принял, вопреки многочисленным препятствиям, одно из самых важных политических решений в своей жизни.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В АВТОБИОГРАФИИ Жаботинский упоминает последующие четыре года своей общественной жизни с оттенком горечи. Он вернулся в Россию: на два года в Одессу, затем — в Санкт-Петербург.
Следует отметить, что ему нечего было стыдиться ни в своей литературной деятельности, ни в политической. И все же он испытывал чувство изоляции и недовольства, "которое однажды привело меня в Вену". Лаконично он подытоживает: "Я не люблю память об этих четырех годах и буду краток в своем описании".
Об этом приходится пожалеть, поскольку, как ясно из его краткого описания, а также из других источников, то были годы, полные деятельности большого, временами исторического значения. И в них заложены явные предпосылки течения всей его жизни.
Наименее значительным был, как оказалось, его визит в Ярославльский университет, где он сдал с отличием выпускные экзамены по праву. Несмотря на разрешение практиковать, он по-прежнему избегал удручающей судьбы, однажды описанной им, — превращения в успешно практикующего юриста.
С получением университетского диплома ему представилась возможность поселиться в Петербурге без ограничений.
Интересным комментарием к его университетскому опыту служит ответ на вопрос одного из экзаменаторов о его знании латыни. "О, — сказал Жаботинский, — я говорю на латыни довольно свободно"[122].
Он возобновил свою колонку в "Одесских новостях". В основном, как и раньше, он посвящал заметки широкому диапазону тем, литературных, театральных, политических — международных и русских, но теперь около трети их были на еврейские темы[123].
Для ежедневной газеты, адресованной всероссийской публике, такое было неслыханным. Некоторые члены редколлегии протестовали. Редактор Хейфец, тем не менее, упрямо его поддерживал.
На то была очевидная причина. "Жаботинский находился в зените зрелости журналистского таланта. Ясное и отважное мышление, широкие познания, исключительное владение русским языком, элегантность стиля в сочетании с духовной готовностью к сражениям превращали каждую его статью в литературное и политическое событие", — пишет Шехтман[124].
Сам Жаботинский признавался спустя двадцать лет, что считает статьи 1910–1912 годов "пиком моей публицистики".
Его откровенность вскоре вызвала жестокую конфронтацию. Смело распознав побеги польского антисемитизма, он выступил с предупреждением польским борцам за самоопределение, что если они обретут свободу, им не следует использовать ее для угнетения своих меньшинств.
Эта проблема была не новой. Польша славилась антисемитизмом, пронизывающим все слои общества. Жаботинскому лично довелось испытать его глубину.
В автобиографии он описывает встречу в 1905 году с Элизой Ожешко, писательницей, "известной и высоко ценимой как друг евреев, и в целом представительницу гуманистического поколения, члены которого перевелись в сумерках 19-го века… Я был принят седоволосой дамой, элегантно одетой, аристократично державшейся, с манерами старомодной изысканности, исчезнувшей с тем поколением. Она прочла мое имя на одной из визитных карточек, которые мы послали ей, и сказала мне по-польски:
— Я видела последний номер 'Глос жидовски". Пан возражает против предоставления Польше самоуправления?
— Это зависит от одного обстоятельства, пани, — отвечал я. — Я готов всем сердцем солидаризоваться с восстановлением Польши "от моря до моря", государства, в пределах которого будет проживать большая часть евреев России и Австрии, если польское общество согласится с нашим равноправием в двух аспектах: гражданском и национальном. Но ныне среди варшавской общественности преобладает совсем другая тенденция. Господин Дмовский заявил открыто, что его фракция использует автономию, чтобы прежде всего погубить евреев. Полагает ли пани, что и при таких условиях мы должны поддерживать приход его к власти?