Жаботинский вспоминает также, что встретился с молодым поколением английских сионистов — Норманом Бентвичем, Гарри Сакером, Леоном Саймоном и другими. "Их идеалом, — пишет он, — был Ахад ха-'Ам. Над моим замыслом они смеялись"[244].
Затем последовала прямая конфронтация с руководством Всемирной сионистской организации. Жаботинский выехал в Стокгольм на встречу с женой; в это время сионистский Комитет по мероприятиям заседал в нейтральном Копенгагене. Жаботинский не входил в состав комитета, но был приглашен на встречу с его руководством — Членовым, Виктором Якобсоном и Артуром Гантке. "В записной книжке у меня отмечено несколько любопытных штрихов той беседы. Некоторые из них звучат теперь совсем трогательно. Д-р Гантке доказал мне, как дважды два, что победа Германии на всех фронтах обеспечена математически и абсолютно. Он же разъяснил, при помощи наук исторических, статистических и экономических, что Турция никогда не откажется от Палестины: напротив, в ближайшем будущем следует ожидать восстаний в Египте, Алжире и Марокко"[245].
Единственным, хоть и чрезвычайно важным, исключением был Меир Гроссман, копенгагенский корреспондент русской ежедневной газеты, также редактировавший идишскую ежедневную газету и целиком и полностью уверовавший в идею легиона. Жаботинский писал: "Но они постановили — мешать. Съезд в Копенгагене вынес резолюцию, предлагавшую сионистам всех стран активно бороться против пропаганды легионизма. Я внезапно оказался на военном положении, почти один против всей сионистской организации.
Почти, но не совсем один. Никогда не забуду, что в том же Копенгагене в эти самые дни моего разрыва с партией я нашел того союзника, чья помощь (и были моменты, когда помощь эта носила характер самопожертвования) одна дала мне возможность выдержать ад последовавших лет: М. И. Гроссман, впоследствии директор Еврейского телеграфного агентства в Лондоне и коллега мой по президиуму Союза ревизионистов, жил тогда в Копенгагене в качестве корреспондента одной из петербургских газет. Мне еще много придется рассказывать о нашей совместной борьбе"[246].
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ПОСЛЕДУЮЩАЯ глава в предприятии Жаботинского, несомненно, стала его личной трагедией. Он вернулся в Россию — бывшую арену его многочисленных триумфов как писателя и как сионистского деятеля.
Воспоминания об этом визите, пожалуй, полны чрезмерной горечи. После двенадцати лет участия в национальном движении он обнаружил, что "неожиданно предан анафеме и стал парией"". Это безрадостное определение Шехтман смягчает поправкой, внесенной Соломоном Гепштейном, давшим ему интервью в Тель-Авиве.
Гепштейн вспоминает, что Жаботинский получил возможность представить свою точку зрения группе из руководства сионистского движения в частном доме его друга Израиля Розова (хотя тот и был категорически против легиона). Несмотря на то что никто из присутствовавших не оказал ему поддержки, атмосфера имела характер товарищеской дискуссии. Его старинные коллеги по Рассвету Идельсон и Гепштейн попросту были убеждены, что войну выиграет Германия, и считали пробританскую инициативу самоубийством. Даниэль Пасманик, давний и знаменитый коллега по сионизму, составил еще более резкую оппозицию.
Отвечая своим критикам, Жаботинский полугневно-полушутя заявил: "Я объездил почти целиком Западную Европу и всю Северную Африку. Я непосредственно повидал общую картину, а эта ваксяная щетка (о Пасманике, обладавшем особенно щетинистой черной бородой), сидя здесь, в Санкт-Петербурге и дремлющая сейчас на кушетке, утверждает, что знает ситуацию лучше меня.
— Я не сплю! — запротестовал Пасманик, — Я слушаю…
— Вот и хорошо, — парировал Жаботинский. — Может быть, в результате ты еще и поймешь"[247].
Гепштейн, привязанность которого к Жаботинскому никогда не ослабевала, оставил прочувствованную словесную зарисовку Жаботинского во время этого визита:
"Мы сидели с ним за бутылкой вина у меня на Садовой улице. Гневно сжимая кулаки, он решительно сказал:
— Все, все они против меня, но я тебе говорю: правда целиком на моей стороне. Если мы не определим свою позицию и будем заигрывать с обеими сторонами, мы потеряем все. Необходимо выступить в поддержку союзников и помочь им нашими еврейскими воинами захватить Эрец-Исраэль.
— Но как ты можешь противостоять всем, всей сионистской организации?
Жаботинский ответил:
— Ты знаешь, что в "банде" "Рассвета" я всегда был наибольшим гоем[248]. Теперь я чувствую, что я самый правильный еврей. Я чувствую в своих жилах кровь наших боевых иудейских пророков. И народ, и цари были против них, но заставить их замолчать не могли…
В этот момент он завораживал, но иначе, чем в прошлом. Его лицо было гневным и жестким. Он завораживал как бушующий шторм, как молния, разрывающая тьму"[249].
В Москве все старинные друзья, за исключением Исаака Найдича, встретили его с каменными лицами. Единственную отдушину он обрел в Киеве. Киевские сионисты встретили его как родного брата, как одного из них. Они созвали митинг, выразили поддержку его деятельности, обещали содействовать во всем, в чем могли, а впоследствии всегда приходили на помощь, когда получали телеграммы с просьбой о деньгах в трудные для Жаботинского периоды.
Но как раз в городе, где он родился и провел юные годы, его приняли по-настоящему в штыки. "В Одессе, родном моем городе, где еще недавно меня (право, не по заслугам) добрые люди на руках носили, теперь меня по субботам и главным праздникам обзывали предателем и погубителем в проповедях с амвона сионистской синагоги Явне".
Даже среди молодого поколения некоторые с репутацией активистов убеждали его смягчить или отложить агитирование за легион. Его ответом было: non possumus.
Единственным исключением стал старый соратник по организации самообороны в 1903 году Израиль Тривус, который "не побоялся и так-таки средь бела дня пришел повидаться. Он покачал головою и сказал мне:
— Никогда не следует спасать отечество без приглашения"[250].
Жаботинский утверждает, что в целом бойкот огорчил его не слишком, но один инцидент расстроил чрезвычайно. Это было, пишет он, "одно обстоятельство, совсем уже непристойное. Старая мать моя, вытирая глаза, призналась мне, что к ней подошел на улице один из виднейших воротил русского сионизма, человек хороший, но с прочной репутацией великого моветона, и сказал в упор: "Повесить надо вашего сына". Ее это глубоко огорчило. Я спросил ее:
— Посоветуй: что мне дальше делать?
До сих пор, как гордятся люди пергаментом о столбовом дворянстве, я горжусь ее ответом:
— Если ты уверен, что прав, — не сдавайся"[251].
В автобиографии он пишет в 1937 году: "Если эти строки попадутся через десяток лет, где-нибудь к середине века, какому-нибудь юнцу, уверен, что ему будет непонятна эта психология. Даже сегодня, может быть, есть где-то молодой человек, которому эта часть моего повествования покажется либо фабрикацией, либо письмом из сумасшедшего дома! Нечто, такое естественное, такое обыденное, ординарное, как еврейский легион в войне, в которой может или будет решаться судьба еврейского государства, — и за этот грех, поглядите-ка, какой гнев и шум!
Не в состоянии я помочь этому недоумевающему читателю ни сегодня, ни в будущем, поскольку я сам никогда не постиг и никогда уж не постигну это странное явление".
Но по существу Жаботинский, конечно, слишком строго судил критиков. В их позиции была своя логика. Ими владела глубокая ненависть к России, подогреваемая именно в тот период страданиями евреев в зоне военных действий.
По свидетельству самого Жаботинского "на фронте бушевал ядовитый палач и наушник, русский патриот из поляков Янушкевич, вешая чуть ли не десятками еврейских "шпионов", выгоняя целые общины из городов и местечек; на каждой станции толпились голодные, ободранные, босоногие беженцы; мелькали образцы прекрасной солидарности: старики раввины, что отказались сесть в повозку и тащились пешком за сотни верст с толпою выселенцев; девушки, ждавшие ночи напролет на вокзале с тюками пищи и одежды, потому что кто-то где-то сказал, будто должен пройти поезд с беженцами, неизвестно откуда, неведомо когда; миллионы крепких старых русских рублей на дело помощи, отданных с тем размахом широкой руки, которым гордилось когда-то русское еврейство. И рядом — миллионные доходы от военного барышничества, миллионное мотовство на жен своих и чужих; и поденное ожидание чего-то, что должно вот-вот произойти — не то землетрясение, не то светопреставление, только очень хорошее; и невероятно яркая вспышка сионистских, почти мессианских мечтаний"[252].
Кроме того, оппонентам не хватало понимания западного мира, и самое главное, они не обладали провидческим даром Жаботинского, определившего кардинальную задачу — необходимость борьбы за будущее Палестины, — несмотря на все текущие трудности и испытания.
Отношение к Жаботинскому неевреев, в отличие от еврейской общины, было самым ободряющим.
Воспользовавшись своим положением журналиста, он связался с русским министерством иностранных дел; отдел по Ближнему Востоку выдал ему документ — указ "Ко всем царским российским посольствам, делегациям и консультантам, пограничным властям, гражданским и военным о предоставлении г. Жаботинскому необходимого содействия".
Этот документ начинался сообщением о том, что "господин Жаботинский" организовал в Александрии еврейское военное подразделение, принимающее участие в данный момент в сражениях в Дарданеллах в составе британских экспедиционных частей и завоевавшее, по сообщению посла в Каире, "благодарность от британского военного командования".