Одинокий волк. Жизнь Жаботинского. Том 1 — страница 6 из 156

современников, он, казалось, мгновенно затмил всех постоянных корреспондентов. Одесситы, которых удалось позднее проинтервьюировать Шехтману, описали возбуждение, сопровождавшее выход его статей. Разносчики газет кричали: "Новости! Фельетоны Жаботинского!" Газета раскупалась за несколько часов, и запоздавшие читатели платили "в два, три раза, а иногда и в пять раз больше стоимости за номер". Их содержание в большинстве своем действительно было злободневным — насколько можно судить по темам. Его колонка, называвшаяся "Между прочим", обращалась к конкретному читателю по поводу чего-то важного для него в конкретный день, месяц или, может быть, год: будь то городской транспорт, колдобина на улице, мусор в парках или мелкие неприятности в жизни студентов высших учебных заведений. Но экскурсы в литературу и искусство, в вопросы этики и проблемы юношества были не столь преходящими. Ему удавалось внести свежесть и небанальность в любую, самую будничную и тривиальную тему, отчего она наполнялась неповторимым смыслом. Шехтман рассказывает: "Все они (статьи — Прим. ред.), независимо от содержания, являлись замечательными примерами блестящего письма в легком, провокативном тоне: обычно они были полемичными, часто полными иронии, иногда язвительными, но всегда — бурлящими через край молодостью, неистребимым желанием провозглашать истину, красоту и справедливость везде, где, по мнению автора, эти ценности затрагивались. Даже сам язык этих шедевров в миниатюре был предметом восхищения и зависти для одесской интеллигенции. Чистотой русского языка Одесса не отличалась. При постоянном воздействии полудюжины языков тут развился особый диалект со множеством характерных отклонений от классического русского и по речевым оборотам, и по произношению. Жаботинский же, в противовес этому, говорил на безупречном, богатом и выразительном русском, в праздничном, полном жизни ритме, писал на нем искусно и остроумно, с неожиданными и чарующими шутками, с льющимся через край неподдельным сочувствием и сердечным смехом. К каждому из нюансов Альталена инстинктивно и точно подбирал и использовал слова — надежные, простые русские слова, старые и новые, в его интерпретации всегда звучавшие свежо, как после дождя, и молодо, словно были созданы в это мгновение. Для тысяч читателей словесные виньетки Альталены становились стилистическим чудом, эстетическим подарком"[36].

Чрезвычайно интересные воспоминания о Жаботинском тех лет, чудесным образом дошедшие до нас, принадлежат не кому иному, как Корнею Чуковскому, который сам принадлежал к кругу таких известных русских писателей начала века, как Владимир Короленко, Александр Куприн, Леонид Андреев и Максим Горький. Чуковский, поэт, историк, прозаик и литературный критик, либерал, впоследствии, как и Горький, приспособившийся к коммунистическому режиму и прославившийся как великий старик русской литературы, признается, что именно Жаботинский рекомендовал его Хейфецу в октябре 1901 года и посоветовал зачислить в штат "Одесских новостей". Там Чуковский и начал литературную карьеру. Более шестидесяти лет спустя 84-летний Чуковский подтвердил, что именно

Жаботинский "ввел его в русскую литературу". "Благодаря Жаботинскому, — писал он, — я стал писателем. Главное, я получил возможность часто встречаться с Владимиром Евгеньевичем, бывать у него. С волнением взбегал я по ступенькам на второй этаж "Гимназии Т.Е. Жаботинской-Копп" — и для меня начинались блаженные часы. От всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация, в нем было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина. Рядом с ним я чувствовал себя невеждой, бездарностью, меня восхищало в нем все: и его голос, и его смех, и его густые черные-черные волосы, свисавшие чубом над высоким лбом, и его широкие пушистые брови, и африканские губы, и подбородок, выдающийся вперед, что придавало ему вид задиры, бойца, драчуна… Теперь это покажется странным, но главные наши разговоры тогда были об эстетике. В.Е. писал тогда много стихов, — я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах. Помню, он прочитал нам Эдгара По: "Philosophy of composition", где дано столько (наивных!) рецептов для создания "совершенных стихов". От него от первого я узнал о Роберте Броунинге, о Данте Габриэле Россети, о великих итальянских поэтах. Вообще он был полон любви к европейской культуре, и мне порой казалось, что здесь главный интерес его жизни. Габриэль д'Аннунцио, Гауптман, Ницше, Оскар Уайльд — книги на всех языках загромождали его маленький письменный стол. Тут же были сложены узкие полоски бумаги, на которых он писал свои знаменитые фельетоны под заглавием "Вскользь"… Писал он эти фельетоны с величайшей легкостью, которая казалась мне чудом"[37].

Были, конечно, как говорил Жаботинский, и "враги", по крайней мере вначале. Идеи, развиваемые в его фельетонах, далеко отстояли от трафаретов, и он явно получал удовольствие от низвержения местных авторитетов. Кое-кто из ветеранов газеты так этим встревожился, что пожаловался редактору. Тем не менее, как писал Хейфец тридцать лет спустя, их "недовольство не произвело на меня впечатления. Я хорошо знал, что один фельетон Жаботинского стоил десяти других"[38]. Вышеупомянутый случай не был единственным исключением из всеобщего почитания, даже обожания, вызываемого Альталеной. Он вспоминает, как речь в престижном Литературно-артистическом клубе, — в которой он невинно заметил, что литературная критика в век действия потеряла свое значение, — вызвала волну гнева по совершенно неясной для него причине, ему даже отказали в праве ответа на критику. Друзья объясняли подобные случаи его склонностью "обострять разногласия".

Со временем Жаботинский признал справедливость такого объяснения и понял, что это зловредное качество часто осложняло его общественную жизнь"[39]. Мы еще рассмотрим, было ли это свойство характера на самом деле полностью отрицательным или, напротив, являлось неотъемлемой функцией его смелого интеллекта, настаивающего на доведении каждого вопроса до его логического конца. Оно, безусловно, укоренено в пророческом даре, и в нем же секрет традиционной непопулярности пророка среди современников и соотечественников.

Более существенна реакция публики на его выступление в Литературно-артистическом клубе. Дело в том, что позиция Жаботинского резко отличалась от общепринятой по чрезвычайно важному для тогдашней интеллигенции вопросу — относительно социалистической идеи. Точка зрения Жаботинского противоречила взглядам, доминирующим среди членов Литературно-артистического клуба. Неудивительно, что его лекция в конце 1901 года в клубе наделала много шума.

В те годы идея сопротивления, ожидание "грядущей революции" витали в воздухе или, точнее, бурлили подспудно, поскольку агенты царской охранки были всюду и неосторожное слово "революция" или "конституция" могло привести к аресту, тюрьме, даже к ссылке.

Естественно, среди интеллигенции не было согласия в том, какой режим должен сменить самодержавие. Тем не менее социалистическая идея, с ее обещаниями экономического и социального равенства, свободы слова и вероисповедания, укоренилась в значительной части общества. Более того, она стала модной. Объявить себя несоциалистом определенно считалось "неприличным". При этом ни от кого не требовались серьезные знания предмета, а тем более чтение Маркса и Энгельса. Сам ярлык, — хоть и демонстрируемый с крайней осторожностью, — был пропускным билетом в избранное общество. Более того, любой смельчак, критикующий или ставящий под сомнение обоснованность социалистической модели для решения вопросов дня, получал клеймо "реакционера" или "капиталиста", а иногда и того грубее — полицейского агента.

На лекциях и дискуссиях Литературно-артистического клуба его члены, большей частью своей студенты вузов, испытывали волнующий трепет причастности, когда узнавали слова и фразы выступавших, служившие кодом, несущим идеи революции, конституции и социализма. Пока этот кулуарный словарь оставался выпускным клапаном парового котла, а не подстрекательством к действиям, власти, несомненно, считали для себя удобным не обращать внимания. Кодовым словом для социализма служил "коллективизм", и модное одесское общество было заинтриговано объявлением, что Владимир Жаботинский прочтет лекцию об "индивидуализме и коллективизме". Сочетание такой темы и личности выступавшего было особенно заманчивым. Одесситы ценили творчество блестящего, жизнерадостного автора, который и в Италии, и в Одессе редко обращался к серьезным темам, а когда это случалось, демонстрировал удовлетворительные радикальные тенденции. Но его настоящее имя многие узнали только в этот вечер.

Собрался полный зал — публику ждало потрясение до глубины души. Лекция была сугубо философской, раздумья лектора подкреплялись неортодоксальными социалистическими идеями Лабриолы и были окрашены влиянием работ Бакунина, Кропоткина и других теоретиков анархистского движения. Жаботинский утверждал, что интересы личности должны быть во главе угла и что идеальным является общество, служащее этим интересам.

Не массы, а личность является создателем и двигателем прогресса.

Моисей, Иисус, Аристотель, Платон, Декарт, Кант, Микеланджело, Да Винчи, Шекспир, Пастер, Бетховен — вот кто прокладывал массам дорогу к лучшей жизни. Человек, лишенный личностных характеристик, не отличается от животного; организованный коллективизм парализует, вплоть до уничтожения, человеческую индивидуальность. "Для меня, — заявил двадцатилетний Жаботинский (выглядевший, по свидетельству очевидца, на неполные 17), — как и для всех свободолюбцев, муравейник и пчелиный рой не могут служить моделью человеческого общества. Коллективистский режим, подчиняющий себе индивидуума, ничем не лучше феодализма или авторитарного правления. Равенство и справедливость такого режима основаны на организованном производстве, распределении и потреблении, которые контролируются правительством; в случае неподчинения на бунтовщиков обрушится тяжелая длань правительства, и виновники будут вздернуты на деревья во имя равенства и справедливости. Нет, Бакунин был тысячу раз прав, когда сказал Марксу, что, если рабочим удастся установить режим, который проповедовал Маркс, он окажется не менее тираничным, чем предшествующий".